— Бедные! Бедные! — сказала Фрида.
— Почему я их выгнал? — повторил вопрос К. — Непосредственным поводом для этого была ты.
— Я? — спросила Фрида, не отрывая взгляда от окна.
— Твое слишком уж дружеское обращение с этими помощниками, — пояснил К., — прощение их распущенности, смех над ними, поглаживание их по головке, это постоянное сострадание к ним, только и повторяешь: «бедные, бедные», и, наконец, этот последний случай, когда оказалось, что я для тебя — не слишком высокая цена, если надо спасти от порки помощников.
— Так оно и есть, — сказала Фрида, — об этом я и говорю, так оно и есть, это и делает меня несчастной, это и не пускает меня к тебе, хотя для меня нет большего счастья, чем быть с тобой, все время, без перерывов, без конца, хотя я во сне вижу, что здесь, на земле, нет спокойного места для нашей любви — ни в деревне, ни где-то еще, — и поэтому я представляю себе могилу, узкую и глубокую, там мы сжимаем друг друга в объятиях, как в тисках, я прижимаюсь к тебе, ты — ко мне, и никто никогда нас больше не увидит. А здесь… посмотри на этих помощников! Это не к тебе они протягивают свои руки, а ко мне.
— И не я, — добавил К., — смотрю на них, а ты.
— Конечно я, — почти сердито сказала Фрида, — об этом же я и говорю все время. С чего бы еще эти помощники стали за мной бегать, если они даже и посланцы Кламма…
— Посланцы Кламма, — повторил К., которого это обозначение, сразу показавшееся ему вполне естественным, все же очень поразило.
— Посланцы Кламма, конечно, — подтвердила Фрида, — даже если это так, то все равно они в то же время — глупые мальчишки, которых для их воспитания еще лупить надо. Какие они отвратительные, какие гадкие мальчишки! И как омерзительна эта противоположность между их лицами, по которым их можно принять за взрослых, чуть ли не за студентов, и их по-детски дурашливым поведением! Ты думаешь, я этого не вижу? Да я стыжусь их. Но в том-то и дело, что не они вызывают у меня отвращение, а я стыжусь их. Мне все время приходится смотреть в их сторону. Когда надо бы на них рассердиться, мне приходится смеяться. Когда хотелось бы их побить, мне приходится гладить их по головке. И когда я лежу рядом с тобой ночью, я не могу заснуть, мне приходится смотреть, как один спит, туго закатавшись в одеяло, а другой сидит на корточках перед открытой дверцей печки и топит, и, чтобы видеть их, мне приходится наклоняться вперед так, что я почти бужу тебя. И не кошка меня испугала — ах, я привыкла к кошкам, как я привыкла к беспокойному полусну в пивной, когда тебе все время мешают, — не кошка меня испугала, я сама пугаю себя. И не надо было совсем этого ужаса с кошкой, я вздрагиваю от малейшего шороха. Сначала я боялась, что ты проснешься и все будет кончено, а потом вдруг вскочила и зажгла свечку, чтобы только ты поскорей проснулся и мог защитить меня.
— Я обо всем этом ничего не знал, — сказал К., — и только смутно догадываясь об этом, выгнал их, но теперь их нет, теперь, наверное, все хорошо.
— Да, наконец их нет, — отозвалась Фрида, но в лице ее была мука, а не радость, — только мы не знаем, кто они. «Посланцы Кламма» я называю их про себя, это — в шутку, но, может быть, это действительно так. Их простодушные и в то же время сверкающие глаза чем-то напоминают мне глаза Кламма, да, это так, это смотрит Кламм, иногда он пронизывает меня взглядом их глаз. И поэтому неправду я говорила, что я стыжусь их. Я только хотела бы, чтобы так было. Хотя я знаю, что где-нибудь в другом месте и у других людей такое поведение было бы глупым и неприличным, — у них это не так. Я смотрю на их глупости с уважением и восхищением. Но если они — посланцы Кламма, кто освободит нас от них, и вообще, стоит ли тогда от них освобождаться? Не лучше ли тебе тогда позвать их и радоваться, если они еще пойдут?
— Ты хочешь, чтобы я их снова впустил? — спросил К.
— Нет-нет, — сказала Фрида, — меньше всего на свете. Их вида, если бы они сейчас сюда ворвались, их радости снова видеть меня, их буйных детских восторгов и их протянутых мужских рук — всего этого я, может быть, вообще не сумела бы вынести. Но, с другой стороны, когда я снова подумаю, что, обращаясь с ними сурово, ты тем самым, может быть, закрываешь Кламму доступ к тебе, мне хочется всеми средствами уберечь тебя от последствий этого. Тогда мне хочется, чтобы ты позволил им вернуться. Тогда К., ради бога, скорей верни их! Не обращай на меня внимания, что я значу! Я буду защищаться, пока смогу, если же мне суждено проиграть, что ж, значит, я проиграю, но тогда я буду знать, что и это произошло ради тебя.
— Ты только укрепляешь меня в моем решении относительно помощников, — сказал К. — С моего согласия они никогда не войдут сюда. Однако то, что я их выставил, доказывает, что с ними при известных обстоятельствах можно справиться, и далее, следовательно, — что ничто существенное их с Кламмом не связывает. Я только вчера вечером получил от Кламма письмо, из которого видно, что у Кламма о помощниках совершенно неверная информация, из чего, в свою очередь, следует, что они ему полностью безразличны, ведь если бы это было не так, он наверняка сумел бы получить о них точные сведения. А то, что ты видишь в них Кламма, ничего не доказывает, потому что ты, к сожалению, все еще находишься под влиянием хозяйки и видишь Кламма повсюду. Ты все еще — возлюбленная Кламма, ты далеко еще не моя жена. Иногда это очень печалит меня; мне тогда кажется, что я все потерял; у меня тогда такое ощущение, как будто я только пришел в деревню, но не полный надежд, каким я тогда в действительности был, а зная, что ожидают меня лишь разочарования и что предстоит мне испить их одно за другим, всю гущу до самого дна. Но так бывает лишь изредка, — с усмешкой добавил К., увидев, как съежилась Фрида от его слов, — и доказывает это ведь, в сущности, нечто хорошее, а именно — как много ты для меня значишь. И если ты теперь предлагаешь мне выбирать между тобой и помощниками, значит, помощники уже проиграли. И что за мысль: выбирать между тобой и помощниками! Но теперь я хочу, чтобы они исчезли окончательно, из разговоров и из мыслей. Кстати, кто знает, может быть, эта слабость, которая на нас обоих навалилась, происходит оттого, что мы до сих пор еще не позавтракали?
— Возможно, — устало произнесла Фрида, усмехнулась и принялась за работу; К. тоже снова взялся за метлу.
Через некоторое время в дверь тихонько постучали.
— Барнабас! — вскрикнул К., отшвырнул метлу и в несколько прыжков был у двери.
Испуганная именем больше, чем всем прочим, Фрида не отрываясь смотрела на него. Дрожащими пальцами К. не сразу смог открыть старый замок.
— Я уже открываю, — все время повторял он вместо того, чтобы спросить, кто же там, собственно, стучится.
И затем ему пришлось увидеть, как в широко распахнутую дверь входит не Барнабас, а тот маленький мальчик, который один раз уже пытался заговорить с К. Но К. не имел никакого желания вспоминать его.
— Тебе-то что здесь надо? — буркнул он. — Занятия в той комнате.
— Я и пришел оттуда, — сказал мальчик и спокойно посмотрел снизу на К. большими карими глазами; он стоял выпрямившись, держа руки по швам.
— Ну и что тебе надо? Только быстро! — приказал К. и немного нагнулся к нему, так как мальчик говорил тихо.
— Я могу тебе помочь? — спросил мальчик.
— Он хочет нам помочь, — сказал К. Фриде и затем мальчику: — Тебя как зовут-то?
— Ганс Брунсвик, — ответил мальчик, — ученик четвертого класса, сын Отто Брунсвика, сапожного мастера с Червячковой улицы.
— Смотри ты, Брунсвик его зовут, — сказал уже более приветливо К.
Выяснилось, что кровавые полосы, процарапанные учительницей на руке К., так взволновали Ганса, что он решил помогать К. Сейчас он самовольно, подвергаясь опасности сурового наказания, как дезертир ускользнул из соседнего класса. Возможно, именно такие вот детские представления им главным образом и владели. Соответствовала им и та серьезность, которая видна была во всем, что он делал. Только поначалу робость сдерживала его, но скоро он привык к К. и Фриде, а когда еще ему налили горячего хорошего кофе, он сделался оживлен и доверчив, и его вопросы стали жадными и настойчивыми, словно он хотел как можно скорее узнать все самое важное, чтобы потом иметь возможность самостоятельно принимать решения за К. и Фриду. И было в его натуре что-то властное, но оно так было перемешано с детской невинностью, что ему охотно, полушутя-полусерьезно, подчинялись. Как бы там ни было, он сосредоточил на себе все внимание, всякая работа прекратилась, и завтрак сильно затянулся. Хотя Ганс сидел на школьной скамье, К. — вверху, на столе, а Фрида — рядом на стуле, но впечатление было такое, будто учитель здесь Ганс, будто он проверяет и оценивает ответы; легкая усмешка в углах его мягкого рта, казалось, давала понять, что он прекрасно знает, что все это только игра, но тем большую серьезность он проявлял в деталях; впрочем, возможно, это была и не усмешка, возможно, это счастье детства играло на его губах. На удивление поздно он признался, что уже знает К. — с того раза, когда тот заходил к Лаземану. К. необыкновенно обрадовался и спросил:
— Ты играл тогда у ног той женщины?
— Да, — сказал Ганс, — это моя мать.
И теперь он должен был рассказывать про свою мать, но делал это довольно неохотно и только после неоднократных подбадриваний; тут все ж таки стало видно, что он — маленький мальчик, который хотя и казался иногда, особенно в своих вопросах (может быть, в предвосхищении будущего, но, может быть, также лишь вследствие обмана чувств беспокойно напряженных слушателей), чуть ли не энергичным, умным и дальновидным мужчиной, но затем, в следующее же мгновение, без перехода, был уже просто школьником, который многих вопросов вообще не понимал, а другие неверно истолковывал, который с детской невоспитанностью говорил слишком тихо, хотя ему неоднократно указывали на его ошибку, и который, наконец, будто из упрямства, на многие настойчивые вопросы отвечал полным молчанием, не испытывая при этом никакой неловкости, как никогда бы не смог взрослый. Вообще, было похоже, что, по его мнению, спрашивать позволено только ему, а из-за вопросов других словно бы нарушается какая-то инструкция и даром тратится время. Он мог тогда подолгу сидеть неподвижно, выпрямив спину, опустив голову и выпятив нижнюю губу. Фриде это так нравилось, что она не раз задавала ему вопросы, которые, как она надеялась, должны были заставить его вот так замолчать; ей это иногда и удавалось, но К. это злило. В общем узнали мало. Мать немного больна, но что это за болезнь, осталось неясным; ребенок, которого фрау Брунсвик держала на руках, — сестра Ганса и зовут ее Фридой (к совпадению с именем расспрашивавшей его женщины Ганс отнесся неприязненно), они все живут в деревне, но не у Лаземана, туда они пришли только чтобы выкупаться, потому что у Лаземана — большой чан, купаться и возиться в нем доставляет маленьким детям, к которым Ганс, впрочем, не относится, особое удовольствие; о своем отце Ганс говорил почтительно — или испуганно, но только если речь не шла одновременно и о матери, по сравнению с матерью значение отца было, очевидно, малым, впрочем, все вопросы о семейной жизни, как ни старались к этому подступиться, остались без ответа. О занятии отца узнали, что он самый крупный местный сапожник, с ним — это Ганс неоднократно повторял, даже отвечая на совсем другие вопросы, — никто не может равняться, он даже дает работу другим сапожникам, отцу Барнабаса, например, тоже; в последнем случае Брунсвик делал это, вероятно, только из особой милости, по крайней мере, на это намекал гордый поворот головы Ганса, заставивший Фриду спрыгнуть к нему с возвышения и поцеловать его. На вопрос, бывал ли он прежде в Замке, он ответил только после многократных переспрашиваний, и ответил «нет»; на такой же вопрос, относящийся к его матери, вообще не ответил. Наконец К. устал, ему тоже расспросы показались бесполезными, он согласился в этом с мальчиком; да и было что-то стыдное в желании окольным путем выведать у невинного ребенка чужие семейные тайны, впрочем, вдвойне стыдно было то, что так ничего и не узнали. И когда К. спросил на прощание мальчика, чем же тот намеревался помочь, он уже не удивился, услышав, что Ганс просто хотел помочь в работе, чтобы учитель и учительница не ругали так К. К. объяснил Гансу, что помощи такого рода не требуется, ругаться, вероятно, в характере учителя и, значит, от этого даже самой тщательной работой едва ли можно защититься, сама же работа не трудна, и только вследствие случайного стечения обстоятельств он сегодня с ней не управился вовремя, кроме того, на К. эта ругань действует не так, как на какого-нибудь ученика, он пропускает ее мимо ушей, ему это почти безразлично, к тому же он надеется, что очень скоро сможет совсем уйти от учителя. Поскольку речь, следовательно, идет только о помощи против учителя, то он весьма ему признателен, и Ганс может теперь возвратиться, надо надеяться, что его за это еще не накажут. Хотя К. совершенно этого не подчеркивал и лишь непроизвольно дал понять, что только помощи против учителя ему не нужно, тогда как вопрос о другой помощи он оставляет открытым, Ганс тем не менее ясно это расслышал и спросил, не нужно ли К. другой помощи, он бы с большим удовольствием ему помог, а если бы не сумел сам, то попросил бы помочь мать, и тогда бы все наверняка удалось. Его отец тоже, когда у него затруднения, просит мать помочь ему. И к тому же мать уже однажды спрашивала про К., она сама почти не выходит из дому, только в виде исключения она была тогда у Лаземана, он же, Ганс, довольно часто ходит туда играть с детьми Лаземана, и вот мать его однажды спросила, не был ли там снова землемер. Ну, мать такая слабая и усталая, что зря волновать ее нельзя, поэтому он только сказал, что землемера там не видел, и больше они об этом не говорили, но раз уж он его теперь здесь, в школе встретил, то он должен был с ним заговорить, чтобы рассказать матери. Потому что мать больше всего любит, когда ее желания исполняют без прямого приказа. На это К. после краткого раздумья ответил, что ему никакой помощи не нужно, он имеет все, что ему требуется, но что это очень мило со стороны Ганса, что он хочет ему помочь, и он благодарит его за это доброе намерение, вполне возможно, что когда-нибудь в будущем ему что-нибудь понадобится, тогда он обратится к нему, ведь адрес у него есть. Напротив, в этот раз, может быть, он, К., смог бы несколько помочь: его огорчает то, что матери Ганса нездоровится и здесь явно никто не понимает ее недуга, в подобном запущенном случае легкое само по себе заболевание очень просто может вызвать тяжелое осложнение. Так вот он, К., имеет кое-какие медицинские познания и, что еще более ценно, опыт в обращении с больными. Много такого, что не удавалось врачам, посчастливилось сделать ему. Дома за его целительную деятельность его всегда называли «горьким зельем». Во всяком случае, он с удовольствием осмотрел бы мать Ганса и поговорил с ней. Возможно, он сумеет дать добрый совет, он с удовольствием сделает это хотя бы ради Ганса. Глаза Ганса при этом предложении вначале загорелись и этим побудили К. стать настойчивее, но результат был неудовлетворительным, так как в ответ на всякие вопросы Ганс сказал — и при этом даже не был особенно опечален, — что чужим к матери приходить нельзя, потому что ее нужно очень оберегать, и хотя тогда К. почти даже и не говорил с ней, она потом несколько дней пролежала в постели, что, правда, бывает довольно часто. Но отец тогда очень разозлился на К., и он уж точно ни за что не разрешит, чтобы К. пришел к матери, он ведь тогда хотел даже разыскать К., чтобы наказать его за такое поведение, его только мать от этого удержала. Но самое главное, что мать и сама обычно ни с кем не хочет говорить, и ее вопрос про К. — совсем не исключение из правила, наоборот, ведь упомянув о нем, она могла бы заодно высказать желание увидеть его, но она этого не сделала и этим ясно выразила свою волю. Она хотела только про К. услышать, но говорить с ним она не хотела. Кроме того, это вовсе не настоящая болезнь, чем она болеет, она очень хорошо знает причину своего состояния и даже иногда на нее намекает: по всей вероятности, это здешний воздух, которого она не переносит, но оставлять это место она все-таки тоже не хочет из-за отца и детей, к тому же ей сейчас уже лучше, чем было раньше. Вот приблизительно то, что узнал К.; мыслительные способности Ганса вырастали на глазах, когда ему требовалось защитить свою мать от К., — от К., которому он якобы собирался помочь; больше того, во имя благой цели — не допустить К. к матери — он даже во многом противоречил своим же предыдущим высказываниям, к примеру относительно болезни. Но несмотря на это, К. и теперь замечал, что Ганс по-прежнему расположен к нему, — только из-за матери он забывает все остальное; кого бы ни ставили рядом с его матерью, Ганс тотчас становится несправедлив к нему, сейчас это был К., но это мог быть, к примеру, и его отец. К. решил проверить этот последний вариант и сказал, что, безусловно, отец поступает очень разумно, так ограждая мать от любого беспокойства, и если бы он, К., мог хотя бы предположить тогда что-либо подобное, он безусловно не посмел бы заговорить с матерью, и он теперь просит задним числом извиниться за него дома. С другой стороны, ему не совсем понятно, почему его отец, если причина недомогания так определенна, как говорит Ганс, удерживает мать и не дает ей поправиться в другом воздухе; да, приходится говорить, что он ее удерживает, так как она не уезжает из-за детей и из-за него, но детей она могла бы взять с собой, ведь уезжать ей пришлось бы ненадолго — да и не очень далеко, уже наверху, на замковой горе воздух совсем другой. Расходов на поездку его отцу бояться не приходится, он же самый крупный местный сапожник, и потом, наверняка у него или у матери есть родственники или знакомые в Замке, которые охотно бы ее приняли. Почему он ее не отпускает? Он напрасно недооценивает такого рода недомогания, вот К. видел его мать лишь мельком, но именно ее бросающаяся в глаза бледность и слабость побудили его к тому, чтобы заговорить с ней, уже тогда он удивился, что его отец оставил больную жену в тяжелом воздухе помещения, где шло всеобщее мытье и стирка, и в своих громких разговорах тоже не проявлял никакой сдержанности. Отец, очевидно, не знает, чем это грозит, пусть недомогание в последнее время и стало, может быть, слабее — недомогания такого рода капризны, — но в конце концов оно, если с ним не бороться, проявится с новой силой, и тогда ничто уже не сможет помочь. Если уж К. нельзя говорить с его матерью, то, может быть, стоило бы все-таки поговорить с его отцом и обратить его внимание на все это.