– Слушай, а чего ты раздеваешься, ты что, не видишь, я уже выхожу? Я опаздываю...
– Я на минуту в туалет, – объяснила Хава и величаво пошла вглубь квартиры. Под черным пальто было черное платье, и чулки тоже были черными.
Потом она вышла из уборной, что-то шевеля губами.
– Нет, – сказала Хава как будто сама себе, – нет, я не могу тебе этого не сказать. Это действительно очень важно. Присядь на минутку.
Женя просто обомлела от изумления.
– Галя, а ты не охренела часом? Я же говорю тебе – опаздываю...
– Ты понимаешь, Женечка, сегодня большой праздник, Иом-Киппур. Ты понимаешь? День Покаяния. Это как Великий Пост, но сосредоточенный в один день. В этот день не пьют, не едят. Только молятся. Это День Божий. День Покоя.
Женя зашнуровывала правый ботинок. Шнурок плохо пролезал под металлический крючок.
– Да, покоя... – механически повторила Женя. – Ты одевайся, Хава, ты меня и так на час задержала.
Хава сняла с вешалки свое торжественное пальто и замерла:
– Женечка! Нельзя жить в такой суете, как ты живешь. Вообще нельзя, а особенно – сегодня.
Женя рванула шнурок, он порвался. Обрывок тонкой кожаной тесемки она отшвырнула в сторону. Сбросила ботинок, сунула ноги в мокасины. Поднялась – в глазах потемнело: то ли от резкой смены положения, то ли от вспыхнувшей злости.
Хава набросила на себя пальто, посмотрела в зеркало – никакой суеты не было в лице, один покой и умиротворение.
Женя запирала дверь, Хава вызвала лифт. Она стояла рядом и улыбалась таинственной улыбкой человека, который знает то, чего ни знает никто. Щелкнул подошедший лифт. Хава вошла. Женя побежала вниз по лестнице, звонко стуча кожаными подошвами.
Пока Женя вынимала из почтового ящика большой, криво засунутый и порванный сбоку конверт, Хава плавно спустилась на пол-этажа. Они вместе вышли из подъезда.
– Счастливо! – бросила на ходу Женя.
– А ты не в метро?
– Нет, у меня там машина... – Женя неопределенно махнула рукой.
Машина действительно стояла в проулке, и Женя боялась, что Хава увяжется с ней, и надо будет еще полчаса в машине слушать ее нравоучения. И действительно Хава, прибавив шагу, шла за Женей в направлении, противоположном метро.
– Женечка, я вижу, что ты спешишь. Но то, что я тебе скажу, это очень важно: Талмуд говорит, что от суеты не бывает ничего доброго...
– Это несомненно, – кивнула Женя. – Но сейчас мне в другую сторону.
Она села в машину и хлопнула дверью. Хава приоткрыла дверцу и пристально, со значением, проговорила:
– Талмуд говорит, что надо служить Господу, а не людям! Господу!
Включила подсос, машина сразу завелась – ласточка! – и Женя рванула, выстрелив в Хаву выхлопным газом.
Хава с красивой грустной улыбкой смотрела ей вслед.
4
Непоздним вечером Женя сладострастно вычеркивала отработанные пункты.
Все в конце концов успела. Особенно приятно было, что подарок для берлинской подруги удался: молодая портниха, колясочная инвалидка, к которой она успела-таки заехать, сшила на руках чудесную курточку из разноцветных лоскутов, и довольны были обе – и Женя, и получившая довольно приличные деньги портниха. Остались какие-то необязательные анализы, которая Женя вполне успеет сделать после возвращения... И чемодан сложен, и ужин семейный уже был позади – Кирилл перед телевизором читал чью-то диссертацию и фыркал время от времени то ли на диктора, то ли на диссертанта. Гришка сидел у компьютера.
Природа, не терпящая пустоты, подтолкнула Женю к плите. Хотя продукты и были закуплены, но готовить мужики не любили, и Женя принялась за стряпню.
И засуну в морозильник, – решила она.
Все было на этот раз отлично организовано: весь издательский груз собран и упакован, все документы оформлены. Помощник – молодец мальчишка! – привезет коробку прямо в Шереметьево, к самолету.
Еда была еще теплая, и в морозильник ставить было ее рано.
Пожалуй, еще успею принять ванну... Она включила воду, и толстая струя ударила об эмалированное дно. Гриша отключился от интернета и сразу же зазвонил телефон.
Надо сделать этот чертов шнур, – вспомнила Женя. Звонила Лиля. Она всхлипывала.
– Лилечка! Что случилось? – встревожилась Женя. Это в прежнее время Лиля умела бурно хохотать и горько плакать – после болезни она только тихо улыбалась.
– Можно я тебе пожалуюсь? Только я пожалуюсь, а ты сразу же забудешь, потому что я сама понимаю, что глупость, но очень обидно...
Женя не знала, что там произошло, но кто мог обидеть – вопроса не возникало...
– Ну, что там они?
Лиля посапывала, шмыгала носом.
– Съели... Представляешь, открываю холодильник, а баночек твоих – ни одной. Большой арбуз засунут, пополам разрезанный. Я к ним в комнату иду, а у них гости. Молодые люди, Ирочкин этот противный, и Маришин теперешний, программист... Ирка вышла, спрашивает, что тебе надо, а я говорю, где мои кабачки, а она говорит – гости съели. А я говорю, с чего это гости, а она говорит – праздник... Я удивилась, спрашиваю, какой это праздник, а она смеется так... противно смеется... Отвела меня в мою комнату, тычет пальцем в твой календарь и говорит: видишь, праздник? Иом-Киппур! Ничего не оставили – ни кабачков, ни свеклы... Знаешь как обидно...
– Да ладно тебе, Лилька! Глупо на них обижаться. Они же маленькие – вырастут, поумнеют... Ты сама их избаловала, сама так воспитала, так что терпи... И потом, у тебя инструмент есть – помолись, Лилечка. Ты же умеешь... – а в висках у Жени стучало от ярости. Почти так же, как днем, когда Галя-Хава учила ее жить. Даже сильнее.
– Не унывай, Лилька! Лучше скажи, что тебе из Германии привезти?..
Положила трубку. Отложила часть теплой еще еды в пластмассовые коробки. Сложила в сумку. Оделась и крикнула Кириллу:
– Кирюш, я на часик отъеду! К Лильке!
– Женя! Ты говоришь, как новые русские: что значит «отъеду»?
Но она уже не слышала, неслась по лестнице, пытаясь унять злость. О, с каким наслаждением она сейчас бы им врезала обеим, по их смазливым мизерным мордашкам...
Открыла Ириша. Обрадовалась. Из детской раздавались умеренные визги, накурено было как в кабаке.
– А мама говорила, вы уехали, – взмахнула мощными ресницами Ириша.
– Завтра уезжаю. Я тут маме кое-что привезла. У нее вроде все кончилось.
– Ириша! – позвала Ириша сестру, и Женя поняла, что опять она их перепутала. Странное у них было сходство: когда они были вместе, сразу было видно, кто – кто, а порознь – никак не угадаешь.
Появилась настоящая Ириша. Она была подвыпившая, хохотала, показывая яркие зубы, сделанные природой не хуже искусственных:
– Ой, умираю! Мамуська настучала! Женя, сгорая на костре ненависти, мрачно вытаскивала свои теплые коробочки.
– Теть Жень, да вы что? Я же пошутила! Ничего мы не брали из вашей еды! Просто из холодильника вынули, чтоб арбуз охладить! Я баночки ваши на подоконник поставила! А мама просто невыносимая стала – ей надо во все заглянуть, во все нос сунуть, все подсмотреть, что у нас происходит.
Вторая, Мариша, подтвердила:
– Мы же взрослые. У нас своя жизнь. А она все нас воспитывает и воспитывает...
Приоткрылась Лилина дверь: она высунула в щель голову, как черепаха высовывается из панциря, готовая немедленно убраться восвояси:
– Ой, Женечка! Ты приехала! Прости меня, идиотку! Девочки праздник справляют. Простите меня, девочки! Я ведь не знала, что Иом-Киппур...
Женя стояла со своими кабачками дура дурой. Но зато стало вдруг дико смешно. Она захохотала звонким девчачьим смехом:
– Да ну вас всех к чертям! Лилечка быстренько перекрестила воздух – она боялась таких упоминаний.
– Глупые вы девочки! Да в Иом-Киппур – строгий пост, без еды, без воды! – объяснила Женя, как будто она знала про этот еврейский Иом-Киппур всю жизнь, а не сегодня утром услышала...
Лилечка шла к ней, придерживаясь за стенку, потому что красивую палку оставила возле кровати:
– Женечка! Спасибо, что приехала! Ну, Господь с тобой!
...Кирилл уже спал, когда Женя пробралась в спальню. Настроение у нее было прекрасное. Она все более чем успела. Девочки были, конечно, сучки, но могли быть и хуже. Женя взглянула на будильник – было без четверти двенадцать. Поставила на половину шестого – рейс был ранний. И тут раздался телефонный звонок. Это была Хава.
– Женечка, ты прости, если я тебя обидела. Но я не могу тебе этого не сказать, это очень важно. Талмуд говорит, что когда человек делает для других, чтобы им было хорошо, а самому ему плохо, то это неправильно... Человеку должно быть хорошо... Ты неправильно живешь... Человеку должно быть хорошо!
Она говорила серьезно и от души. А Женя улыбалась, представляла себе ее резное лицо, пожалуй, одно из самых красивых женских лиц... А сложена как... Дура прямоугольная!
– Хава! А с чего ты взяла, что мне плохо? Мне хорошо. Мне отлично! Слушай, а чего Талмуд говорит насчет того, когда ты мне деньги отдашь?
– Хава! А с чего ты взяла, что мне плохо? Мне хорошо. Мне отлично! Слушай, а чего Талмуд говорит насчет того, когда ты мне деньги отдашь?
Хава молчала: они были знакомы целую жизнь. И были десятки, и четвертаки, и сотни, которые она брала в долг, и не отдавала, и теперь она прикидывала, что же имеет в виду Женя.
– Что ты имеешь в виду?
– Тридцать два доллара на книги по Священному Писанию, – быстро ответила Женя. – А что же еще?
– А, – облегченно вздохнула Хава. – Как только ты вернешься, я сразу и отдам.
– Ну и отлично! Спокойной ночи! – Женя повесила трубку.
Кирилл подвинулся к стене, освободив ей побольше места, протянул сонную руку, пробормотал:
– Бедняжка...
А Женя улыбалась – ей было хорошо: еще один день покоя закончился.
А вот завтрашний обещал быть напряженным.
5
Водитель Леша, которого Женя ценила за неславянскую точность, приехал на своей старой «пятерке» вовремя, поднялся и забрал чемодан. Женя была готова, но хотела набело попрощаться с Кириллом, дать последние инструкции.
– Может, провожу до аэропорта? – спросил Кирилл из вежливости.
Женя мотнула головой.
– Ну, пока-пока, ни пуха ни пера, скатертью дорога, – муж поцеловал Женю куда пришлось, в висок, и она ощутила его мужской запах: не одеколонный, а природный – сухой травы и опилок. Чистый хороший запах.
– Ведите себя хорошо, – Женя клюнула его в колючий подбородок. – Не буду Гришку будить, пусть спит.
Кирилл провожал до лифта, придерживая на животе халат, пояс от которого куда-то запропастился.
Чемодан Леша уже уложил в багажник. И поехали по пустой утренней Москве: ранний рейс хорош был тем, что пробок в такое время не было. Асфальт был влажный, в росе.
Да, мы в городе забываем, что бывает роса, предрассветный ветерок, и косой предзакатный свет, – обрадовалась Женя свежей мысли и даже пожалела о всех этих упущениях жизни, и решительно пошла в своих мыслях дальше. – Верно Кирилл говорит, хорошо бы за город перебраться. Только непонятно, как... Ясно, что не в новорусский коттедж, да и денег таких нет. А старая дача, с обаянием и без канализации – тоже не хочется... Там медленный рассвет, и роса...
И тут же как будто услышала Гришкин голос: – Мам, опять грузишь...
Конечно, грузит. Но ведь себя!
Дорога, по Кириллову слову, стелилась скатертью – светофоры впереди, их завидя, переключались на зеленый. Женя посмотрела на часы – с запасом. И еще раз улыбнулась: все было по плану, дела все сделаны, вычеркнуты, и скоро она переведет стрелки на два часа вперед, и десять дней будет жить в другом, заграничном времени, где все течет медленней, и к тому же с этим двухчасовым ворованным запасом...
И ровно по этому месту, по плавному переходу мыслей от загородной жизни к заграничной свободе пришелся удар. С кинематографической скоростью из боковой улицы Правды вылетел красный «ауди», собиравшийся, видимо, пересечь Ленинградку, и влупился в правый бок «жигулей». Но Женя, сидевшая в полоборота к водителю, заметить этого не успела. Машины, крутясь в воздухе, разлетелись от удара в разные стороны. Женя не видела ни смятой красной машины, ни железных развалин, из которых вынимали тело педантичного Леши, никогда не опаздывавшего, ни «скорой помощи», которая увезла ее в институт Склифосовского.
Трое суток она не приходила в сознание. За это время ей сделали восьмичасовую операцию, кое-как сложили разбитые тазовые кости, два раза у нее останавливалось сердце, и оба раза его запускал тощий анестезиолог Коварский... Впоследствии Женя хотела задать ему вопрос: почему он это делает, когда знает наверняка, что запущенный к жизни человек никогда не поднимется, а будет влачить жалкое существование... И ответить бы ей он толком не смог.
Когда после трех суток комы она пришла в себя, долго не могла понять, что произошло. Она даже не вполне понимала, с кем именно это самое произошло. Нет, нет, она помнила свое имя, фамилию, адрес – все эти вопросы ей задали, как только она открыла глаза. Но тела своего она не чувствовала: не то что боли, а даже своих рук-ног. И потому, ответив на анкетные вопросы, заданные из медицинских соображений, она успела спросить, жива ли она... Но ответа не услышала, потому что снова уплыла... Но теперь ей как будто уже виделись какие-то вялые сны, бессмысленные картинки, от которых оставалось чувство пустоты, как от мелькания телевизионных программ...
Через десять дней из реанимационного отделения ее перевели в палату. Кирилл ждал ее в палате, хотя час был неприемный. Он знал, что дела обстоят очень плохо, готовился к плохому, но оказалось все хуже, чем мог он себе представить. Женю он не узнал. Наголо выбритая, с наклейкой на лбу, с худым темным лицом, она нисколько не напоминала себя прежнюю. Небольшая травма головы с сотрясением мозга были лишь незначительным приложением к длинному перечню травм, включая и позвоночную. Ему уже сказали, что жену ждет неподвижность. Но не предупредили, что вместо Жени будет теперь другой человек: мрачный, молчаливый, почти отсутствующий... Она отвечала на вопросы кивком, но сама не задавала ни одного. Ни про издательские дела, ни про старшего сына Сашку, который второй год жил заграницей, ни про своих подруг... Он пытался рассказывать ей, кто звонит, что происходит за пределами больницы. Но ее не интересовало даже то, как они с Гришкой без нее живут, кто покупает еду и готовит... И это Кирилла просто убивало.
Они были женаты больше двадцати лет. И брак их был сложным – дважды расходились, причем Женя успела даже ненадолго выйти замуж за постороннего, из какого-то сибирского угла мужика, объявившего себя чуть ли не охотником, а оказался кагебешником среднего звена... Кирилл, с трудом переварив Женино приключение, потом ушел к своей аспирантке, но и там не сложилось. И уже десять лет, как они окончательно и бесповоротно соединились, не потому что им было друг с другом легко, а по причинам совсем другого рода: каждый из них знал другого как самого себя, – именно насколько можно знать самого себя – до малейших поворотов мысли, когда любой разговор необязателен, и только обозначает привычку произносить слова. Доверяли другому более, чем себе. Слабости знали наизусть и сумели их полюбить. Тщеславная Женька, упрямый Кирилл... Удачливая Женька, к которой все прыгает в руки, и неудачливый Кирилл, который добивается своего тогда, когда уже и самому ничего не нужно...
И теперь Кирилл, сидя возле жены, всем упрямством своего характера пытался понять, что же с ней происходит. Он был ученым человеком, с некоторым специальным сдвигом мышления, отчего весь мир рассматривался с точки зрения кристаллографии, его основной дисциплины. От собственно кристаллов он давно уже отпочковал свою оригинальную структурологию, которая и была, по его глубокому убеждению, основной и чуть ли не единственной наукой сегодняшнего мира, из которой вытекало все прочее, что существовало – математика, музыка, все органические и неорганические структуры, и даже само человеческое мышление организовано было кристаллически... Он догадался об этом еще в девятом классе средней школы, но только двадцать лет спустя, уже защитив диссертацию и получив, кроме диплома доктора наук, странную репутацию не то гения, не то большого оригинала, а, может, просто сумасшедшего, совершил настоящее открытие – обнаружил болезни кристаллических структур. Он описал их, классифицировал. Долгим целеустремленным взором смотрел на осциллограммы, спектрограммы и данные электронноскопии, писал формулы и манипулировал собственными ментальными структурами, приходя ко все более глубокому убеждению, что зафиксировал феномен старения материи, и старение это происходит за счет локальных заболеваний отдельных кристаллических структур. И что с болезнью этой можно побороться, если найти такие сшиватели, которые бы фиксировали пораженные, тяготеющие к деструкции области...
Вот с такими идеями жил Кирилл, и Женя представлялась ему таким больным кристаллом, и не грубые переломы тазовых костей и бедра, не травма самого позвоночника представляли эти поломанные структуры, а именно личность Женина была повреждена. Он смотрел в ее остановившееся лицо – почти без мимики, слушал ее односложное «да-нет», и старался проникнуть внутрь, и проникал, и ужасался полной разрухе, которую наблюдал внутри: вся тысяча ее открытых валентностей, которыми она была обращена наружу, опала, как иглы лиственницы, и ее бесперебойное электричество иссякло, и еще до того, как Женя сама это произнесла, он знал, что ее единственным желанием сейчас было умереть, и что она, умеющая добиваться всего задуманного, будет искать теперь способ, как умереть... Такая жизнь ей была не нужна. И дело было даже не в болях, которые ей глушили уколами и капельницами, и не в гипсовом коконе, сжимавшем ненавистное теперь тело, ни в катетерах и клизмах, ни в чем в отдельности... Это была не жизнь, а злая карикатура, волшебное зеркало, в котором все хорошее, простое, естественное и нормальное, что прежде было, заменилось издевательским уродством. Еда, необходимая и приятная для жизни, препятствовала теперь желанной смерти, человеческое общение, до которого Женя всегда была и жадна и щедра, потеряло вкус, поскольку дать она никому ничего не могла, а брать не считала возможным – и она отворачивала лицо и закрывала глаза, когда в палату входили посетители... Не надо. Пожалуйста, не надо.