Холодные игры - Наталья Майорова 29 стр.


Он прекрасно это понимал – ума хватало. Завидовал? Ну… вряд ли, пожалуй. Когда, не злобясь на чужие блага, хочешь такого и для себя – это зависть? Кому-то повезло с рождением, ему – нет. Так что ж, и торчи весь век в Инзе?

Но что за фантастическую аферу надо провернуть, каких таких золотых лебедей ухватить за крылья, чтобы по-настоящему войти в эту недоступную жизнь?!

Он знал, что рано или поздно все закончится, и мостил отходные пути. Планировалась, ясное дело, заграница. Однако вышел облом: Антоша с Дзенисом появились в Питере слишком быстро.

Появились – и сразу его отыскали. Еще бы, жил-то в Питере под своим именем (дурь чудовищная, зато кураж какой!). На счастье, его в тот день не случилось дома. Милые друзья нарвались на Никанора – и, само собой, отчалили несолоно хлебавши. На Никанора не действовали ни уговоры, ни угрозы, ни грубая сила. Последнего в нем самом хватало на четверых. Дзениса, навострившегося было устроить в квартире засаду, он без всяких усилий обезоружил, а потом молча поднял и снес по лестнице. Когда Серж появился, он коротко сообщил ему о визитерах. И потом дней пять невозмутимо продолжал их отваживать – пока хозяин, не рискуя совать нос домой, торопливо решал дела с отъездом.

Куда ехать? На сей счет Сержа осенило почти сразу. Именно туда, куда бы его и за казенный счет отправили – поближе к «Золотому лебедю», – в Сибирь! Вот уж где его никому и в голову не придет искать. Идея была до того хороша, что он покидал Питер почти без сожалений. За день до отъезда Никанор сообщил ему, что некая особа срочно требует рандеву.

Нет, само собой, не Антоша Карицкий, не Дзенис и не господа из сыскной полиции. Софья Павловна Домогатская.

Господи, как давно это было…


– Та-ак, – протянул Гордеев, внимательно выслушавший исповедь Сержа. – Мы с тобой, значится, в конце концов, одним делом занимаемся – приисками. – Иван Парфенович язвительно улыбнулся. – А ты у нас, значится, не только по чужим документам живешь, но еще и предприниматель… Сла-авно! И что ж мне теперь с тобой делать прикажешь?

– Да что хотите. – Серж устало опустил руки, сложил их лодочкой между колен. – Мне уж все равно.

– Так ты что ж – сдался? – с подозрением спросил Иван Парфенович. – А коли я тебя сейчас – в подвал, а после исправнику или казакам сдам?

– Пускай…

– А стукнуть меня сейчас по башке, вот хоть пресс-папье этим? Отыскать на бесчувственном теле ключи? Деньги из сейфа забрать? Бежать хоть на Восток, хоть к разбойникам местным?

– Нет, это не для меня… Я, может, мошенник, но не разбойник – точно. Нету во мне этого…

– Ага, – с каким-то странным удовлетворением сказал Гордеев. – А настоящий Опалинский-то, значит, погиб?

– Погиб, – согласился Серж. Добавил вполне искренне: – Жаль его, право слово… А он, значит, жениться собирался?

– А то… Такой у нас с ним уговор был. А ты как же?

– Что – я? – удивился Серж.

Мысленно он уж переоделся в арестантскую робу и двигался к Тобольскому централу, по пути вспоминая все, что когда-либо слышал про каторгу и тамошние порядки.

– Ты-то как насчет женитьбы? – спросил Гордеев.

– Я не женат, если вы про это. И не женюсь уж теперь. Где ж мне жениться? В тюрьме? На каторге?

– А если здесь, в Егорьевске?

– Что?! Что вы мне предлагаете?

– Что ж тут тебе непонятно? Опалинский мертв. Из родных у него одна мать-старушка где-то под Калугой. В Сибирь она точно не поедет, особливо если регулярно будет от сына вспомоществование денежное получать. С делами ты худо-бедно разбираешься, после еще поднатаскаешься. Приисковое дело тебе еще с московских времен знакомо… – Гордеев заговорщицки ухмыльнулся. – Горного образования у тебя нет, так на то инженеры имеются. Управляющий – он больше по людской части разбираться должен, то самое, в чем Печинога наш пень пнем, прости господи. Матвей тебя разгадал почти, да не выдаст никогда. Такой у него характер… А Машенька-то у меня одна. Что я ей скажу, коли тебя в острог сведут? Один жених помер, другой – мошенником оказался. Не обессудь, иди в монастырь. Так, что ли?

– К чему вы, Иван Парфенович, клоните, я не разберу. – Надежды снова ожили в сердце молодого человека. Вместе с ними ожили и все остальные чувства. Серж порозовел, задвигался.

– Разобрать нехитро. Ежели сумеешь мне угодить, будешь и дальше заместо Опалинского жить. Петербург с Москвой далеко. Бумаги его у тебя. Кто что узнает? Женишься на Машеньке моей, будешь управляющим служить, как с настоящим Дмитрием Михайловичем договаривались. Прохору я в Петербург отпишу, чтоб он там узнал все потихоньку… Матери пенсию посылать будешь. На что старушке знать, что сына уж в живых нету? Пусть напоследок порадуется, что пристроен, преуспел… Ну как? Устраивает тебя такой порядок?

– Я… подумать должен.

– Ого? – Гордеев, кажется, нешуточно, но как-то хорошо удивился. – Да ты крепче, чем я думал.

«Видимо, полагал, что я в ноги брошусь с благодарностями, – предположил Серж. – Но это вправду решить надо. Жить пескарем на крючке или уж… рассчитаться жизнью за все разом, но хоть помереть свободным… „Ежели сумеешь мне угодить…“ – можно себе представить, что это значит. О том ли мечтал, когда из родной Инзы уезжал… Отца презирал всегда… Но он хоть после службы себя нигилистом числил и на маменьке женился по своему собственному выбору…»

– Что ж, иди к себе, думай. Только недолго, мне, сам понимаешь, тоже решать надо. Да и с Машей еще…

Серж распахнул дверь и вышел во двор, не заметив спрятавшуюся за створкой девушку. Он прошел так близко, что Машенька ощутила знакомый теплый запах его волос и, чтоб не закричать, зажала рукою рот и вцепилась зубами в ладонь.

Яркий весенний денек померк едва ли не вполовину. Кучи золы пятнали снег. От конюшни и коровника несло какой-то ядреной дрянью. Голенастые, облезлые куры копались в помоях. Небо напоминало выцветший ситцевый передник в неотстиранных пятнах неопрятных серых облаков.

Не глядя больше по сторонам, Серж прошел к себе во флигель.

Машенька, не отнимая руки ото рта, тут же поспешила к отцу.


Иван Парфенович сидел за столом, тяжело навалившись на него грудью.

– Батюшка! – звенящим голосом начала Машенька. – Вы мне ничего не объясняйте. И не говорите ничего, кроме одного: было или не было. Опалинский, Митя, он зачем сюда приехал? Чтоб на прииске работать? Или это… или это вы мне мужа за место сторговали?

– Ну вот! – Гордеев тяжело вздохнул, обернулся, протянул к дочери руку. Машенька отшатнулась, прижалась спиною к стене, обитой крапчатым ситцем. – Надо было тебе сразу сказать, конечно, да тревожить не хотел. Теперь вот нашелся кто-то… Сам-то он не успел еще… Что ж… Коли спросила, скажу как есть. Жизнь моя может в любой момент кончиться, это ты знаешь. На то пенять – грех. Жил я неплохо и не так уж коротко. Две печали у меня есть. Что с тобой станет и кому дело передать. – («Я в монастырь пойду!» – быстро сказала Машенька. Иван Парфенович с досадой отмахнулся.) – Петька, брат твой, не потянет, то и тебе известно, и мне, и каждой собаке в Егорьевске… А что до монастыря… туда Марфа хочет, а ты слишком для того… живая, что ли… Ну, вот я и решил оба дела одним махом решить… Опалинский – дворянин, инженер, собой хорош, обхождение правильное с девицами имеет. Тебе вот понравился. Прохор Виноградов его со всех сторон знает… знал… И… Чего ж в том плохого-то, ты мне скажи?! – не выдержав напряжения, заорал Гордеев и снова схватился за грудь.

– Значит, правда, – тихо сказала Машенька.

И вышла из кабинета.


Марфа сидела в своей каморке и тупо смотрела в Псалтирь. Разобрать она там почти ничего не могла (да и глаза последние годы стали подводить), но большинство молитв узнавала по страницам и помнила наизусть.

Нынче, впрочем, и молитвы не помогали.

Все было не так. Все рушилось. Все шло наперекосяк. Обманываться в том Марфа не могла, и вот этого-то окончательного разрушения видеть не хотелось совершенно. Слаба, Господи! Отпусти!

Столько лет насиловала себя, служила брату, как могла и умела, евонных деток за своих почитала. Но теперь… Жизнь просачивалась сквозь пальцы, ускользала, и страшно было не успеть сделать самое главное… Да и была ли та жизнь?


Марфа Парфеновна никогда ничего не выбрасывала. Уход той или иной вещи или продукта в небытие, их естественное или случайное окончание, а тем паче – внезапная потеря неизменно приводили ее в тяжелое уныние. Никаких размышлений на эту тему не было, было лишь чувство: нечто, единожды попавшее в круг Марфиного существования, должно оставаться в нем как можно дольше (желательно – всегда) и тем самым утверждать устойчивость мира в целом. Никакой градации это чувство не допускало. Опустевшие полотняные мешочки и коробочки, щепоть соли, кусок бурого сахара, вытертая горжетка, вешалка без крючка, сломанный сорок лет назад музыкальный ящичек, выброшенный в мусор дочкой купца и заботливо подобранный маленькой Марфинькой… Все эти сомнительные сокровища сохранялись так же рьяно и подвергались ровно той же регулярной инспекции, что и запасы провианта, льняные скатерти и простыни, белье и меха, столовое серебро, кухонная утварь и т. д. и т. п. Пожалуй, пропажа какой-то никому не нужной, но абсолютно невосполнимой мелочи вызывала у Марфы отчаяние даже большее, чем действительная хозяйственная потеря.

– Маша! – строго спрашивает Марфа Парфеновна, наводя порядок в комнатах племянницы. – А где душистая вода, что батюшка тебе в том году с ярмарки привез? Вот здесь, под зеркалом всегда стояла…

– Да она кончилась, тетенька, – откликается Машенька, мечтая, чтоб она скорее ушла.

Марфины шуршащие прикосновения к ее вещам тяготят девушку. Ей кажется, что после них на вещах остаются какие-то невидимые частицы с рук пожилой женщины и почти неуловимый тягостный запах, похожий на запах нагретой лиственничной смолы. Иногда, осуждая себя, Маша тем не менее не удерживается и сразу после ухода тетеньки перекладывает вещи по-своему и даже вытряхивает их. Ее вполне устроила бы бестолковая Анискина уборка, похожая на небольшой безобидный смерчик (какие бывают летом на границе лесов и степи), да и сама она с грехом пополам могла бы прибрать. Но Марфа Парфеновна имеет какие-то свои, никому не понятные принципы и в кабинете и спальне Ивана Парфеновича, а также в Машенькиных покоях прибирается и даже моет пол сама.

– А пузырек от воды где? – продолжает допрос Марфа.

– Да не знаю, – отмахивается Маша. – Может, Аниска взяла…

– Ты дала ей? – строго уточняет тетка.

Подобный исход вполне бы ее устроил. Молодая хозяйка истратила душистую воду (как быстро, однако, у нынешних молодых все кончается! Привыкли к роскоши, беречь не умеют…) и отдала пузырек прислуге. Вещь не пропала, напротив, ее существование как бы полезно продолжается в пределах дома.

– Да не помню я! – беспечно откликается Машенька.

– Как так?! – возмущенно всплескивает руками Марфа. – Разве ж так можно?

– Да что вам! – В голосе Машеньки слышится непонимание и раздражение. – Он же пустой был, ненужный. Может, я его сама выкинула…

Марфа сокрушенно качает головой. Ну и какая из Машеньки хозяйка для дома выйдет, если она даже за своими вещами уследить не может! Как ей с домом-то да с хозяйством справиться?!

Сама Марфа держит под контролем абсолютно все, ворчит, что никому доверить нельзя, но все же получает от этого удовольствие. Ей нравится ходить с лампой по обширному погребу (тянущемуся чуть не на полусадьбы), пересчитывать мешки с зерном и мукой, ящики с репой и морквой, копченые говяжьи окороки и перченые пласты сала, бочки с солониной и бочонки с рыжиками, боровиками и черемшой, кадушки с капустой, клюквой и огурцами, золотистые связки лука и серебряные – чеснока. Особой заботы требуют маленькие осиновые бочоночки с пареной морошкой (не прокисли бы) и банки с рябиновым и смородиновым желе, закрытые вымоченной в водке вощеной бумагой (следить, чтоб не выросла плесень). На полках ровными рядами выстроились сласти – банки с малиновым вареньем и медом, мешочки с пастилой и карамелью, плотно закрытые китайские жестянки с пряностями. На протянутых веревках висят пучки сушеных лечебных трав. В пыльной, прохладной тишине погреба Марфа отдыхает. Здесь все в ее власти, и ничего без ее ведома никуда не ускользнет. К весне припасы подъедают, обнажаются дощатые струганые полки и вбитые в потолок и стены крюки. Это печалит Марфу. Ей не жалко съеденного, просто опустевший погреб напоминает ей о чувстве неудержимого исчезновения, с которым она всю жизнь безуспешно борется, сохраняя старые вешалки и опустевшие пузырьки. Рыжики-то как раз родятся и на следующий год, и нежно-розовую морошку опять привезут с севера узкоглазые ханты. Это-то не страшно. Страшно то, что мир ухудшается в целом, и никто, кроме странников и монастырских провидцев, этого не замечает. Когда-то Марфа была стройна и красива, а Иван – здоров и крепок, как дуб. Вместе они построили и сделали полной чашей эту усадьбу. Куда все ушло? Как будет дальше? Что народилось вместо них – высоких, сильных, красивых? Остолоп Петя и калечная Машенька… Как это понять? Остяк Алеша говорит, что леса на востоке выгорают больше год от году, и соболь совсем ушел оттуда, где еще его отец набивал за месяц столько зверьков, что хватало на три ящика китайской рисовой водки. Лисицы-белодушки еще двадцать лет назад, когда Марфа только приехала в Егорьевск, постоянно жили в лесу за деревней и приводили лисят обучаться охоте в деревенские курятники. Где они теперь? Да что говорить, если за эти же годы Светлое озеро обмелело едва не вполовину!.. Как могут люди не видеть, а главное, не понимать, что все это значит?! Страшный суд грядет для Марфы вовсе не с пожелтевших страниц старой Библии (да Марфа, если честно, почти не умеет читать и больше смотрит в грозную Книгу, чем что-то разбирает в ней. При этом она хорошо понимает цифры, складывает, вычитает, умеет делить и умножать). Конец света наступает прямо здесь, в Сибири (страшно даже подумать, что делается в бесовской столице – Петербурге! Странники, бывает, рассказывают, так и летом мороз по коже), теснит прошлую, беспечную жизнь со всех сторон, и давно уж пора людям бросить ненужную суету и покаяться… Не хотят…

Да что на других-то кивать! Вот она сама, все понимая, ходит по погребу, вдыхает съедобные ароматы, потом надевает пимы, идет в ледник, проверяет мороженную пластами, проложенную листьями лопуха рыбу, мешочки с пересыпанными мукой пельменями, коробку с деревянно пересыпающейся в горсти клюквой… Суета! И нет пока никакой возможности отрешиться от нее, уйти от всего, встать на распухшие от ревматизмы колени, со слезами воззвать к Нему и попробовать горячей молитвой хоть чуть-чуть оттянуть неизбежное…

Ну как тут не собирать пузырьки и коробочки.

Ясно уже, что все это происходило совсем не от скупости. Марфа Парфеновна, по справедливости говоря, вовсе не была скупой. Скорее, наоборот. Получая от брата немалые деньги на ведение дома, она обильно жертвовала на церковь, никогда не обижала жалованьем домашних слуг, тайком от Ивана Парфеновича помогала странникам и другим нуждающимся едой и одеждой. Больше того. Получив разрешение от брата или призыв из иных, неизмеримо высших инстанций («Твой долг в миру исполнен, Марфа!»), она в любую минуту готова была бросить все абсолютно и босиком, ступая хоть по снегу синими ногами с вывороченными наружу косточками, неутомимо идти к последнему, желанному монастырскому служению. Там, в закопченных бревенчатых стенах Ирбитского монастыря, ее уже много лет терпеливо ждали последние богоугодные труды, покой и возможность очистить свою душу от всего, в том числе и от привязанности к сломанному музыкальному ящичку. Искренне потрудившись и очистившись, Марфа так же искренне надеялась преставиться с миром и достичь после смерти райских кущ.

При этом шестидесятилетняя Марфа Парфеновна Гордеева очень хорошо представляла себе рай. Она ни с кем и никогда не говорила об этом. Она просто знала. Рай – это место, где ничего не пропадает и не кончается.


Машенька, против обыкновения, вошла без стука. С ходу опустилась на колени, обняла сидящую Марфу за талию, прижалась пылающим лицом к грубому шерстяному подолу. Взяла теткину руку в свои, ласково поцеловала шершавую мозолистую ладонь. Марфа насторожилась, как старая собака, услышавшая охотничий рог.

– У меня радость для тебя, тетенька, – сдерживая слезы, сказала девушка. – Собирайся нынче. Едем в Ирбитский монастырь. Насовсем. Я послух приму, а ты – постриг. Владыка нас благословит. Батюшка противиться не будет.

Суровое лицо Марфы просияло, разгладилось и на мгновение стало чистым и прекрасным, как в дни молодого расцвета. Машенька посмотрела на нее с изумлением (она никогда и помыслить не могла, что тетка может глядеться красавицей) и горько улыбнулась.

Глава 20, в которой Машенька прощается с миром, Софи встречается с погибшей любовью, но все это перекрывается трагическим событием в доме Гордеевых

Сборами в монастырь Машенька озаботиться не спешила. И в самом деле – какая разница, что туда взять. Все равно что тревожиться тем, в чем в могилу ложиться будешь. Хотя находятся чудаки – и о том беспокоятся.

Есть ли какие иные дела? – вот о чем задумалась. С батюшкой видеться не хотелось, с братцем – тоже. О чем говорить? Все пустое.

Про Дмитрия Михайловича и вовсе не думалось. Как узнала правду, так и отрезало все. После вспомнится, конечно, отболит, отсаднит, а нынче – словно опия выпила.

Аниске надо платья да блузки подарить. В монастыре небось не понадобятся. А ей в радость. Фигурами-то мы с ней схожи, даже перешивать не придется.

Рояля жаль. Пропадет тут без меня. Но не потащишь же его с собой в монастырь… У католиков, в романах пишут, в церквах органы стоят. Тот же рояль, только большой. У нас, православных, нету. Жаль.

Что еще?

Надо бы с Каденькой проститься да с сестрами двоюродными. Софи там опять же… Что-то она скажет? Да ясно что! Что она, что Надя с Каденькой… Будут смотреть безжалостными глазами, качать головой, языками цокать противно, как лягушки на пруду… Пускай. Им не понять. Софи вон про жениха своего погибшего давно позабыла и не вспоминает. А я… Ох, да кто я такая, чтоб ее осуждать! Что о себе возомнила!.. Ушла, скажите на милость, в любовь. Машка хромоногая – в любовь!.. Понятно, что споткнулась на первом повороте. Напрасно Софи со мной возилась, ходить учила, объясняла про германского кайзера… Правда-то как была, так и осталась одна: мужчины любят красивых и здоровых. И не надо никаких высоких материй: утешение пустое!

Назад Дальше