Холодные игры - Наталья Майорова 8 стр.


– Это Филимон, – представил кота инженер. – А это – Вера. Уж придется вам до утра побыть вместе. Не бойся, Вера, в отличие от Баньши Филимон человеку не опасен. Только крысам. Если будет пугать, не обращай внимания.


Когда скрип снега под окнами стих, Вера откинула одеяло и осторожно села на лежанке. Филимон устроился на комоде и внимательно наблюдал за ней блекло-зелеными глазами. Никакого желания немедленно броситься на нее и загрызть матерый котище вроде бы не проявлял. И слава богу.

– Хороший котик, хороший… – пролепетала Вера. – Кис-кис-кис…

У Филимона даже ус не дрогнул.

Целый час, а то и два Вера мылась. После стирала измазанные тряпицы и рушники. Потом мыла пол. На все вместе извела почти половину огромной бадьи с водой.

После достала из печи горшок с еще теплой кашей, наложила в тарелку, полила топленым молоком из кувшина, отломила ломоть пшеничного хлеба. Филимон неожиданно покинул свой наблюдательный пункт на комоде, тяжело перепрыгнул на стол. Вера замерла с поднесенной ко рту ложкой. Кот деловито подошел к тарелке, понюхал, лапой вывернул из тарелки на стол шмат каши, съел, аккуратно подлизал лужицу, потом еще немного полакал молока из тарелки и снова вернулся на комод. Вера сначала хотела выбросить испорченную кашу, потом с сомнением посмотрела на кота. Тот глядел испытующе и, как и все в доме, смотрелся весьма чистым и ухоженным. Подавив брезгливость, Вера начала есть. Кот одобрительно замурлыкал с комода.

– Ага, котик, я ела с тобой из одной миски, значит, ты теперь меня за свою признал? – спросила Вера и тут же усмехнулась. Манера инженера всерьез разговаривать с животными оказалась заразительной.

После еды Вера, уже не слишком опасаясь оставлять за спиной Филимона, осматривала жилище Печиноги. Более всего ее поразило количество книг, которые были рядами расставлены на сколоченных из досок полках и занимали почти целиком две стены. Кроме огромного количества журналов и книг по геологии, минералогии и горному делу, Вере попадались и романы, и повести, и даже несколько сборников стихов. В одном из них, томике Надсона, лежала закладка – желтый клочок. Вера открыла страницу, шевеля губами, прочла вслух:

Вера задумалась, потом аккуратно закрыла книгу и поставила на место.

Вся кухонная утварь уместилась на одной полке. Впрочем, наряды Печиноги, развешанные и разложенные во вместительном шкафу, тоже впечатляли. Вера вспомнила, что инженер велел ей подобрать что-нибудь для себя, и, поколебавшись, взяла голубую рубашку в мелкий рубчик и синие люстриновые шаровары. Не сумев отыскать пояса, она подвязала спадающие шаровары одним из многочисленных галстуков, а на босые ноги надела безразмерные меховые чувяки. Вся одежда Печиноги пахла нафталином и еще чем-то травяным, в чем Вера, поднаторевшая в запахах во время службы у Домогатских, признала запах дорогой туалетной воды, которой пользовался один из закадычных друзей покойного Павла Петровича.

Отчего-то в одежде инженера Вера почувствовала себя уютно и спокойно. Она свернулась калачиком под меховым одеялом, волей отогнала непрошеные мысли и почти сразу уснула. Филимон перебрался с комода ей в ноги и еще долго сидел на кровати неподвижным загадочным изваянием, глядя в окно на мохнатую звезду с долгими алмазными лучами.

Утром инженер разбудил Веру на середине запутанного, но вовсе не страшного сна. Она открыла глаза, но подниматься и вылезать из-под одеяла не торопилась. В руке Матвей Александрович держал за лапы убитого зайца. В густой шерсти Баньши еще не растаяли звездочки снежинок. На плоской морде пса виднелись следы крови.

– Прости, что поспать не дал. Туда-сюда путь не близкий, а у меня еще работа есть.

– Это вы простите, у вас из-за меня хлопоты.

– Пустое. Вставай, умывайся и поехали. Я тебе в дорогу свою шубу дам, свою так возьмешь, там разберешься – выбросить или починить можно. Я б на твоем месте выбросил.

– Выброшу, – кивнула Вера, вылезла из-под одеяла, встала на пол.

Инженер оказался неожиданно высоким, глядел сверху вниз. Раньше узнать времени не было, сначала на руках нес, после – она лежала, он сидел.

Баньши сразу же подошел к ней, обнюхал, удивленно взглянул на хозяина.

– Он удивляется, что на мне ваша одежда и запах ваш, – сказала Вера.

– Точно. Только Баньши не он, а она. Сука.

– Ну и велика же. Я думала – кобель.

– Все думают. – Печинога оглядел Веру в рубашке и шароварах, усмехнулся. – Надевай шубу и иди в сани садись. Баньши, дома остаешься. Карауль.

В дороге молчали так окончательно, словно ехали не люди, а два полена. Уже у самого дома Златовратских Печинога остановил лошадь, обернулся к молодой женщине:

– Хочешь, буду говорить всем, что от волков тебя отбил?

– Хочу… Только вы-то правду знаете.

– Я – все равно что никто.

– Спасибо вам.

– Пустое. Ты держись. В каждом испытании свой ключ есть.

– Что ж с ним делать?

– Отыскать замочную скважину и повернуть.

– Вы отыскали? – спросила Вера и почему-то вспомнила томик стихов с желтым клочком-закладкой.

– Ищу. Н-но!.. Вон, гляди, кто-то на крыльце в одном платьишке прыгает. Не хозяйка ли твоя? Небось обыскалась! Давай беги… Да забирай шубу-то, забирай. У меня еще две есть. И помни – волки. Серые, зубастые. И Матвей Александрович Печинога с ружьем и своей сукой Баньши. Беги!

Глава 6, в которой Софи учит егорьевцев кататься на коньках и играть на сцене, калмычка Хайме играет на гитаре и изображает гусара, а в трактире «Луизиана» появляется призрак

1884 г. от Р. Х., февраля 26 числа,

Тобольская губерния, Ишимский уезд, г. Егорьевск


Здравствуй, милая моя подруга Элен!

Как же я по тебе соскучилась, если б ты знала! Какая тихая радость – сидеть с ногами в качающемся красном кресле, смотреть на твой аристократический профиль, склоненный над книжкой или вышивкой, слушать твои тихие комментарии к моим рассказам, каждый снабженный десятком извинений за то, что ты имеешь собственное мнение по данному вопросу (и зачастую в сто раз умнее моего!). Тогда я не ценила. Как мне всего этого не хватает теперь!

Впрочем, и здесь, в Егорьевске, я не позволяю себе скучать. Жизнь – довольно короткая и неожиданная штука (сложилось, что я, быть может, знаю это лучше других), и нет никаких резонов тратить ее на нытье и меланхолию.

Помимо подготовки спектаклей я открыла для егорьевцев еще одно развлечение – коньки. У них это было совершенно не в заводе. Я долго расписывала местной молодежи всю прелесть наших петербургских катков, с их музыкой, лукавством, румяными щеками, туго обтянутыми шерстяными чулками ножками, вечерними фонарями и голубыми согласными облачками дыхания, вырывающимися изо рта катающихся пар. «А почему же непременно – парами?» – недоуменно спрашивали наивные егорьевцы. Пришлось напрямую объяснить, что в этом – весь смысл, по крайней мере большая половина его. Выслушав меня, молодежь печально вздыхала, пожимала плечами, чувствуя себя еще чем-то обделенной.

Но ты же знаешь Софи! Когда я останавливалась на полдороге?

В конце концов сыскалось целых две пары вполне приличных коньков: одни нашел Илья, в трактирном чулане, в куче всякого барахла, а вторые, в числе приданого, тридцать лет назад привезла в Сибирь Николашина маменька – московская дворянка Евпраксия Александровна.

Как ты понимаешь, оба наперебой пытались преподнести коньки мне. Я взяла у Ильи (они были новее и лучше), а Николашу утешила тем, что он будет кататься со мной в паре. Барышни Златовратские ныли так оглушительно, что вынудили Николая пообещать коньки им.

Дальше закадычные приятели Ильи – Минька и Павка (они сыновья гранильного мастера, наполовину инородцы и, хоть и не близнецы, до странности похожи друг на друга) – притащили большую деревянную лопату, за ручку которой можно держаться вдвоем или даже втроем, и довольно ловко расчистили от снега площадку на так называемых Березуевских разливах. Местная речка образует в низине какую-то хитрую петлю, сливается с болотом, которое раньше было озером… в общем, какая-то гидрографическая диковинка приводит к образованию обширных, слегка залитых водой пространств, окаймленных весьма глубокою рекою. Летом в этих пространствах вырастает тростник и выводится множество комаров и разноцветных уток. Охотиться туда ездят на лодках, а молодых уток, говорят, в иные годы можно ловить прямо руками.

Минька с Павкой и примкнувший к ним Петя Гордеев с помощью лопат открыли удивительный, какой-то зеленоватый лед, а по краям очень мило насыпали снежные бортики со скамейкой, на которые бросили овчины, и стало можно сидеть. Пока работали, стемнело, и Илья принес факелы, а Петя – фонарь. Мы с Аглаей привязали коньки и…

Ты знаешь, я давно не получала такого удовольствия от ловкого движения собственного тела, от того, как оно меня слушается и выполняет мои команды. Аглая оказалась совершенно неспособной сохранять равновесие, несколько раз упала пребольно, но из гордости не расплакалась, закусила губу, развязала коньки и сразу же ушла. Стали пробовать другие. Я давала наставления, им пытались следовать. Природный талант оказался у двоих – у Ильи (он вообще даровит, но об этом я еще напишу) и, как это ни удивительно, у поповны Фани, которая выглядит корова коровой, но поехала по прямой почти сразу, без поддержки, а к концу научилась и разворачиваться, и даже кататься «елочкой». Остальные пытались что-то изобразить с переменным успехом, падали, смеялись, поддерживали друг друга, врезались в бортики. Тут же крутились бешено лающие собаки, какие-то мелкие ребятишки, и даже Леокардия Власьевна со своей обычной решительностью нацепила коньки и два раза проехала туда-назад, почтительно поддерживаемая под руки дочерьми. Трактирная прислуга Хайме два раза приносила бадью с горячим чаем и горшок с шаньгами. На все набрасывались с яростью и нетерпением голодного зверья. Зубы и белки сверкали в темноте, отсветы факелов мелькали на льду, который в темноте казался глубоким, как старое зеркало, везде валялись клочкастые овчины, на которых отдыхали… В общем, зрелище было вполне первобытное и впечатляющее…

После всего, когда уж все выдохлись окончательно и едва не начало светать, Минька с Павкой унесли обе пары коньков к себе домой. Буквально через день местный молодой кузнец (помощник старого, сверстник Миньки и Павки) с их помощью и по их чертежам изготовил пар двадцать чего-то, отдаленно напоминавшего исходный продукт. Коньки местного разлива были сделаны не то из бочковых обручей, не то из старых рессор, выглядели ужасно, но исправно резали лед и носили своих обладателей. Несколько пар Минька с Павкой подарили (я не уловила, кому именно, но видела, как Илья, пятнисто краснея, преподнес коньки высокомерно щурящейся Аглае), а дальше в Егорьевске образовалась просто-таки повальная мода на коньки, и инородческие вьюноши вместе с кузнецом сделали, насколько я сумела понять, небольшую коммерцию.

Срочно расчистили еще две площадки в разливах. На одну из них удалось загнать малышню (которая, как ты знаешь, всегда путается под ногами и жутко мешает во время катания взрослых людей). Две другие исправно полны и днем, и особенно под вечер. Предприимчивая трактирщица Роза установила между «взрослыми» площадками два стола, с которых по вечерам бойко торгует чаем и всякой снедью (а из-под столов – горячительными напитками, что особенно радует Петеньку Гордеева и немногочисленных катальщиков из молодых рабочих).

Как-то ночью мне не спалось. Под утро забылась, но разбудил какой-то непонятный стук, вроде бы – крадущиеся шаги. Выглянула в коридор – никого. Заснуть снова не удалось. Еще по темноте я встала, оделась, выпила остывшего чаю и решила пройтись. Рассвет зимний здесь иной, нежели в Петербурге. Резче краски, меньше полутонов, отражения восходящего солнца в каждой льдинке, каждой снежинке. Во всем – какая-то решительная определенность, как будто фраза, в конце которой стоит восклицательный знак.

Впрочем, до восхода еще далеко было, над головой и лесом светили звезды, и только желтовато-розоватый отсвет появился на юго-восточном краю неба.

Задумавшись и наблюдая, я дошла до разливов. И вот чудо – на едва светлеющем льду неловко кружилась, ездила вперед и назад знакомая фигура Аглаи. Ее диковинная верблюжья грация, по-видимому, как-то препятствует передвижению на коньках, и сия наука с самого начала давалась ей труднее других. Большинство училось весело, с размаху шлепаясь на лед и отвечая на насмешки еще бульшими насмешками. Аглая – не такова. Не в силах отступиться и не желая сносить насмешек, она выбрала для тренировки такое время, когда ее никто не увидит, и вот…

Я не стала смущать ее и говорить, что раскрыла ее маленький секрет. Любое упорство для меня уважительно. Повернулась и тихо пошла назад. Вечером не преминула сказать, что очень заметны успехи. Аглая ничем не показала, что ей приятна моя похвала (не такой она человек. Любочку вот похвали, так она, как все истерики, прямо на глазах расцветает), но после была ко мне необыкновенно для своих привычек мила и предупредительна. Даже Каденька заметила и не преминула съязвить (у них это принято): «Что-то ты сегодня, Аглая, шелковая. Не иначе кто по шерстке погладил…»

Теперь о спектакле. Пробы и первые репетиции прошли просто ужасно. Делая выбор, я стремилась исходить из характера ролей и интересов будущих зрителей. Кроме меня, похоже, ни то ни другое никого не волновало. После первых же проб сделалось понятно, что возможности наши невелики.

Девицы Златовратские при прочтении монологов завывали, как мартовские кошки в метель. Петенька Гордеев смущался и кхекал. Николаша постоянно поднимал бровь и глядел на окружающих сверху вниз, словно спрашивал: «И чего я здесь с вами делаю?» Приятное исключение составлял трактирщик Илья. Он читал негромко, но с таким пониманием образа и чувствованием происходящего действия, что я, нимало не колеблясь, сразу же отдала ему главную мужскую роль в первой пьесе. Николай и Петя должны были сыграть неразлучных друзей гусара. Решение мое вызвало такую бурю эмоций, что я едва в ней не захлебнулась. Николаша состроил великолепную гримаску из серии «не больно-то и хотелось». Любочка, которая как лев билась за роль влюбленной девицы (и в конце концов получила ее, потому что две ее сестры играли еще хуже), прямо заявила, что хотела играть с Николашей, и только он на эту роль и подходит, потому что красавчик, а с жидовином-трактирщиком она играть и вовсе не будет. Я жутко разозлилась и обиделась за Илью (он стоял неподалеку и все слышал), сказала: «Ну и не надо! Возьмем тогда Варвару, дочь остяка Алеши. Ей все равно, кто Илья – хоть еврей, хоть татарин, хоть медведь из лесу. И мне все равно, потому что играет он лучше вас всех!» Молчаливая смешливая Варвара своим широким лицом и носом-кнопкой на роль вовсе не подходила, но к тому моменту я уж ее любила и внешности не замечала. Она оказалась великолепным художником и расписала нам ширмы удивительными орнаментами, цветами, птицами и садами. В результате все действие обеих пьес происходило как бы в Эдеме. По делу, конечно, полагалось не так, но я ничуть не жалела, потому что Варварины ширмы – это было в нашем спектакле едва ли не самое красивое. Любочка, когда поняла, что и без нее обойдутся, сразу же стихла.

Илья после подошел ко мне и сказал, что, может быть, не надо всех раздражать и от роли ему надо отказаться, но я схватила его за руки и так горячо убеждала в его талантах, что он малиново покраснел и все норовил у меня руки забрать.

Роль старика-генерала получил Левонтий Макарович Златовратский, а девицу, в которую он влюбился, играла Надя. Там по роли полагается такой лукавый сорванец, и Надя вроде бы хорошо подходила, но она все время переигрывала и играла уж вовсе мужиковатую кавалерист-девицу Дурову, в которую влюбиться положительно невозможно, разве только окончательно сойдя с ума.

Я пыталась их всех выстроить и образовать хоть какое-то подобие порядка, но получалось у меня, признаться, плохо. Все кричали друг на друга, ругались, доказывали, что именно они делают все правильно, а остальные, сговорившись, им мешают. Все скопом сетовали на отсутствие нового гордеевского управляющего. Получалось, что он мог с блеском сыграть любую роль и развязать любой, самый запутанный узел. Я в такие всесторонние таланты как-то не слишком верю, но возражать не стала за отсутствием предмета. Леокардия старалась мне помогать, но она совсем не понимает в театре («Была один раз – не понравилось! – отрапортовала она мне с самого начала. – Много суеты, мало идей!») и попросту не знала, что делать. Однажды заглянула на репетицию Николашина мать – Евпраксия Александровна, и с этой минуты все пошло на лад. Право, не знаю, как это у нее получалось. Командовала по-прежнему я. Она не особенно часто вмешивалась или давала советы. Просто сидела где-то сбоку и иногда что-то негромко комментировала. И эти ее комментарии всегда оказывались как-то удивительно к месту, и все разом их признавали (даже ее собственный надменный сынок, который до той поры вообще ничьих советов не слушал).

Назад Дальше