Мы с Шаниным любили париться зимой. В феврале восемьдесят четвертого было на редкость холодно и многоснежно. Распарившись до непристойной красноты, мы выходили во двор. От нас валил густой пар, как из труб ТЭЦ. Мы как угорелые носились по сугробам, падали в снег и орали во всю глотку: «Дневальный! Одежду украли!» Озябший солдат выбегал во двор и смотрел на нас обалдевшими глазами.
Иногда действительно было весело…
Сенсационная новость, о ней говорили как о забавном происшествии: пьяный прапорщик, озверевший от ревности, бросил в окно женского модуля гранату.
Во избежание подобных недоразумений мужчины гарнизона старались своевременно обозначить «занятых» женщин. Их фамилии в этом случае никакой роли не играли и безболезненно подменялись предупреждающими псевдонимами: Лена Рищучка, Таня Валеркина, Любаша Старлея Из Разведбата… Иногда можно было слышать: «Ирка Нашего Энша сегодня в Кабул улетела!» При этом собеседники понимающе ухмылялись: в кабульский госпиталь летали делать аборт.
У темноволосой Гули из политотдела «псевдоним» был простой – ее называли по фамилии Шанина, будто она и вправду была его женой. Шанин не выносил косых взглядов и перешептываний за спиной. Он не ходил в столовую, питаясь «подножным» кормом, никогда его не видели на киносеансах в доме офицеров, в общежитии; с малознакомыми посетителями он вел себя сдержанно, даже недоброжелательно и всем своим видом подчеркивал, что не хочет иметь ни с кем никаких дел. Как-то он сказал: «Афганистан меня не любит. Я это чувствую».
Впрочем, трудно сказать, были ли вообще такие, кто чувствовал, что симпатичен Афганистану. Зато два местных самых богатых дуканщика – Паленый и Мирзо – нам всегда были рады. Афганцы почти не заходили в их дуканы: не всем те товары были по карману. Так что основными клиентами были мы, «шурави». По разнообразию ассортимента и культуре обслуживания два крохотных дукана намного превосходили бывшие советские универмаги. Дуканщики конкурировали между собой, перехватывая покупателей друг у друга. Паленый (его прозвали так за огромное иссиня-черное пятно на пол-лица) был наглее и опытнее Мирзо. Он делал бакшиши (дешевые подарки: авторучки, жвачки, презервативы), аккуратно упаковывал покупки в пестрые кульки с изображением попы в джинсах, угощал сигаретами и ругался матом. Правда, его хитрая щедрость ограничивалась табличкой на витрине, где корявыми буквами было написано по-русски: «Чеки и афгани в долг не даем».
Скромный Мирзо тосковал в своем пустом дукане, тупо глядя на наши бронетранспортеры.
До сих пор не могу понять, как два маленьких дукана в убогом городишке на протяжении восьми лет обеспечивали офицеров и служащих нашего гарнизона теми товарами, коих желали их души. Магазин Внешпосылторга, расположенный на территории гарнизона, торговал лишь сладостями и фурнитурой для военной формы. А дефицитные продукты выдавали лишь согласно спискам, да и то по праздникам. Огромная страна не могла вдоволь накормить своих воинов, посланных на смерть.
* * *Война похожа на болезнь. С высоты птичьего полета ее не так просто разглядеть. Чтобы поставить диагноз, нужен как минимум бинокль. Симптомы – черные пятна выгоревшей травы, кляксы бомбовых воронок, столбы дыма, муравьиная суета людей – с борта вертолета кажутся безобидными и ничтожно мелкими в сравнении с величественной панорамой зеленых долин, гладкозамшевых гор, изумрудных квадратиков полей. Кажется, останови на минуту двигатель вертолета – и услышишь густую, божественную тишину, пронизанную, как прожилками, петушиными криками, мычанием коров, блеянием, чириканьем, велосипедным звоном и другими натуральными звуками человеческого бытия… Но две пары «Ми-24» шли по курсу на цель.
Я сидел в голубом бушлате и с неговорящим шлемофоном у распахнутой створки и смотрел на млеющую в теплой дымке землю-матушку. Валерка Бикинеев все-таки оторвал меня от нее. И с этой землей нам предстояло драться.
Серенький дувал у реки, похожий на замусоленный коробок спичек, пускал в нас солнечный зайчик. Желтая звездочка трепыхалась, как пламя на ветру. Маленькая, холодная звездочка передавала нам привет, старалась задеть своим смертельным лучом днище вертолета.
Пол вдруг провалился куда-то вниз, задрожал, заскрежетал. С чудовищным ревом вырвались из своих черных гнезд ракеты и красным роем устремились к земле. Вертолет выпустил когти, спасая себе жизнь.
– Ты побелел! – заорал Валерка. – Я не предупредил тебя!..
Ничего не понять! О чем он меня не предупредил?
Второй заход на цель, снова пикирование. Стоит, как стояла, мычащая, звенящая, кукарекающая земля. И звездочка не гаснет, моргает колючим кристалликом огня. Бикинеев на коленях скользит к пулемету, который крутится на створке, как флюгер, прижимается к тяжелому казеннику грудью и дрожит вместе с ним. По рифленому полу катаются пустые горячие гильзы, похожие на сбитые кегли.
Отход.
Сквозняк слизывает пороховой дым из салона. Валерка прижал ладонь к горлу и что-то говорит. Его голоса не слышно, только губы шевелятся.
Третий заход. Бикинеев что-то орет, но командир не оборачивается, крутит головой, вверх и по сторонам. Под каблуками скрежет гильз. Пулеметная лента, как обрывок бумаги, колышется на ветру. Грохот, рев, визг, треск. Ракеты проносятся мимо створок, как ночные огни в окнах скорого поезда. Беззвучно отрывается бомба, медленно, как кит, разворачивает серебристое тело и уходит в дымку. Она падает ватно, будто и в самом деле в толще воды. Она летит мучительно долго, словно остановилась над самой землей. А потом – огненный шар, обрамленный черной бородой…
Четвертый заход. Холод и жара. Валерка корчится у пулемета, лицо его неузнаваемо исказилось. Он срывает перчатки с рук и скалит зубы. Вертолет подпрыгивает, как на ухабах, ложится на бок. В салон врываются дикие тени. Они пляшут вокруг нас юлою, они мельтешат, как кадры в старом кино. Хочется кричать. Идиотское состояние – хочется кричать во всю глотку.
Внизу ветер уносит дым пожарища. Черные воронки смотрят на нас пустыми глазницами. Это все, что осталось от звездочки. Мы возвращаемся.
Жестока война: чтобы ты продолжал жить, кто-то должен умереть…
Когда спрыгнул на землю, лопасти уже тихо покачивались над вертолетом, как хрупкая, невесомая паутина.
– А ведь страшно, Валера, да?
Бикинеев хвастун. Он, как сытый кот, зажмурил глаза, скривил тонкие губы:
– Летать вообще страшно. Что здесь, что дома.
– И все же предпочтительнее дома, правда?
– Понимаешь, золотце, мы тут как врачи. Велено геморрой лечить, значит, будем лечить.
Я не успел отойти от вертолета. Внезапно на «уазике» подъехал комэска, подскочил к Лукину и Бикинееву и что-то сказал им резким тоном. Я услышал только: «А если б грохнулись, кто отвечал бы за него?..»
«Пугает, дятел! – зло думал я, вышагивая по железному настилу рулежки. – Ребятам ни за что ни про что вставил…»
Я, непонятно почему, чувствовал себя чуть ли не на равных с комэской…
Ровно через год в таком же вертолете сгорел мой коллега военный журналист Валера Глезденев.
* * *Легкомысленно воспринимать жизнь как вечное, обязательное приложение к своему «я». Жизнь, друзья мои, это подарок судьбы, великое благо, выданное напрокат во временное пользование; это хрупкое, капризное и дорогое средство для удовольствия, не имеющее гарантийного срока.
Я сопровождал корреспондента из окружной газеты в комендатуру Кундуза. Сели рядом на броне, свесив ноги в люк, покрепче натянули панамы на головы, чтобы их не сдуло ветром, и сунули в рот по сигарете.
Когда бэтээр пересек КПП, солдаты, сидевшие сзади, без команды клацнули затворами – зарядили автоматы. Корреспондент оглянулся, дотронулся рукой до кобуры, висевшей у него на поясе, но ничего не сказал.
Мы ехали по разбитой асфальтированной дороге. Круглые и овальные ямы водитель аккуратно объезжал.
Уже вечером, когда благополучно вернулись в гарнизон, корреспондент сказал:
– Всю дорогу я думал о том, что чувствует водитель, лавируя между ям… И о снах солдата, который в это время спокойно спал на полу бэтээра.
А я думал о том, чтобы привезти его обратно живым, но не сказал об этом.
По обе стороны от шоссе тянулись маленькие, убогие поля. На них, сгорбившись, что-то копали или пололи женщины. Попадались редкие хвойные посадки, утратившие свою зелень из-за плотного слоя пыли на них.
Грязные дети на обочинах в серых мешковатых одеждах махали нам руками. Какой-то мальчуган бросил навстречу бэтээру палку, как гранату. Старцы на ишаках останавливались на обочине, ожидая, когда за нами осядет пыль.
Чаще стали попадаться глинобитные постройки – серые, потрескавшиеся, обрушенные. Останки высоких дувалов. Маленькие, как с картинки, симметричные крепости.
Начинался Кундуз.
Уже вечером, когда благополучно вернулись в гарнизон, корреспондент сказал:
– Всю дорогу я думал о том, что чувствует водитель, лавируя между ям… И о снах солдата, который в это время спокойно спал на полу бэтээра.
А я думал о том, чтобы привезти его обратно живым, но не сказал об этом.
По обе стороны от шоссе тянулись маленькие, убогие поля. На них, сгорбившись, что-то копали или пололи женщины. Попадались редкие хвойные посадки, утратившие свою зелень из-за плотного слоя пыли на них.
Грязные дети на обочинах в серых мешковатых одеждах махали нам руками. Какой-то мальчуган бросил навстречу бэтээру палку, как гранату. Старцы на ишаках останавливались на обочине, ожидая, когда за нами осядет пыль.
Чаще стали попадаться глинобитные постройки – серые, потрескавшиеся, обрушенные. Останки высоких дувалов. Маленькие, как с картинки, симметричные крепости.
Начинался Кундуз.
Проехали овощную лавку. Ряды отполированных, сочно-красных помидоров, пучки зелени, бледно-зеленые арбузы…
Поворот налево. КПП.
Комендант был в майке, энергично вытирался полотенцем. Высокий лоб, переходящий в обширную залысину, гладко выбритые щеки, внимательный, даже настороженный взгляд. Он холодно поздоровался. Коротко ответил на вопросы. Разговор не клеился.
– Давайте вначале пообедаем, – предложил он.
В особняке, где разместилась комендатура, когда-то сладко жил брат Амина. Беломраморный туалет, биде, высокие потолки, широкие окна в комнатах, лоджия.
Солдат-повар, подчеркивая особую значимость своей должности, неторопливо разливал в алюминиевые тарелки щи, ставил на стол блюда с яблоками, арбузом, виноградом.
После обеда курили в кабинете командира роты. Отдыхали в глубоких креслах. Было спокойно, сытно, уютно.
Постучавшись, зашел солдат:
– К вам из «Спинзара» трое афганцев. Впустить?
Немолодые, но энергичные афганцы уже шли к ротному, заранее вытянув вперед руки для пожатия. Ладони их тонкие, хрупкие. Троекратно прижались щека к щеке – этакая имитация поцелуя.
– Садитесь, дорогие гости, – сказал комендант, бросил взгляд на ротного и незаметно вышел.
Афганцы сели на широкий диван, обтянутый кожзаменителем, рядом с маленькой ружейной пирамидой. Откашлялись. Замолчали.
Мы не стали мешать разговору и вышли на улицу. Комендант через минуту подошел к нам.
– С вами поедет мой помощник Саша, – сказал он. – Будьте осторожны.
Грязно-желтый «уазик» с афганским номером мчался в центр города. На круглой площади стоял царандоевец в белой форме и руководил движением транспорта. Неподалеку от него прижались к бордюру два бронетранспортера.
– Афганские?
– Наши, – ответил Саша. – Снова кто-то затариваться приехал.
«Уазик» подрулил к тротуару. Мы вышли, оглянулись по сторонам. Дети стайкой облепили машину. Паленый вышел из дукана, подбоченил руки:
– Идите ко мне! Что хотите?
Мы попали в его цепкие руки. Парнишка в кожаной кепке с калькулятором в руках стал рекламировать товар:
– Это только привезли, четыре тысячи, по-вашему двести шестьдесят. Это – три тысячи пятьсот, двести тридцать три по-вашему… – И в подтверждение своих слов он ловко тыкал пальцем в клавиши калькулятора и показывал нам высвеченные цифры.
Долговязый подросток на велосипеде, опираясь ногой на ступеньку, махал нам рукой, приглашая прокатиться. Бритые пацанята с любопытством рассматривали фотоаппарат корреспондента из Ташкента. Один вцепился руками в ремешок и загорланил:
– Продай!
– Не могу, я им работаю, – пытался убедить пацана корреспондент, осторожно отрывая цепкие пальцы от ремня.
– Ну продай! Скока? Продай, командор!
– Он не продается…
– Продай! Прода-а-ай!
Малец уже просто издевался над корреспондентом.
– Отстань! – не выдержал корреспондент и осторожно оттолкнул от себя пацана.
Вокруг собирались зеваки. Пацан вытаращил глаза, отступил назад на несколько шагов и вдруг во всю глотку заорал:
– Эй, командор! Я тебя вдую, понял? – Глагол, правда, звучал более откровенно.
Сидевший у входа в дукан старик с непокрытой головой свернул под себя ноги, положил на колени коричневые руки. Наверное, он ни слова не понимал по-русски, потому и не оценил бесстыдства дерзкого мальчишки и не сделал ему замечания. Он внимательно смотрел на нас, глаза не опускал ни на минуту и не менял застывшего выражения, а точнее, невыражения лица. Ни любопытства, ни отчужденной неприязни. Казалось, он лениво изучает нас.
Корреспондент фотографировал детей, кадр за кадром, взводил затвор и тут же протягивал руку для очередного пожатия, отвечал на один и тот же вопрос «Как дела?», несколько скованно смеялся, постоянно проверяя рукой наличие кобуры и ее содержимого, и кидал короткие взгляды на бритого хулигана. Два юных продавца сигаретами с лотками на ремнях демонстрировали перед фотоаппаратом свой товар, дурачились, ставили друг другу «рога», когда корреспондент прицеливался в объектив.
Сказать, что афганцы относились к нам недоброжелательно, значит сказать грубо. Просто в их толпе мы чувствовали себя неуютно.
* * *Заболел наш солдат-наборщик. Началось с того, что он раз двадцать сбегал в туалет, но ни разу не добежал. Шанин, осторожно обходя коричневые брызги на бетонном полу, приказывал дневальному не жалеть хлорки. Потом солдата проводили в госпиталь. Неделю у него держалась высокая температура. Он пластом лежал на койке, не мог ничего есть, только все время просил воды. Капельницы и уколы с жаропонижающими средствами почти не помогали ему. Иногда он приподнимался с подушки и слабо кричал: «Духи! Духи! На фуй! На фуй!» Когда он пытался что-то съесть, его тут же рвало. Скулы его заострились, коричневое лицо иссохло.
Кузнецов все время сообщал нам о его самочувствии.
– Тиф, – без всяких эмоций говорил он. – Кризис может продлиться десять дней… Остается ждать и надеяться на лучшее.
* * *Жизнь, здоровье, карьера – это были в Афганистане весьма зыбкие понятия. Командир мотострелковой роты старший лейтенант Кавыршин казался мне слишком молодым и незрелым для этой должности. Но дело в том, что ротным он был назначен взамен офицера, покалеченного взрывом.
– Ему оторвало обе ноги и сильно повредило правую руку, – рассказывал мне Кавыршин таким спокойным голосом, будто речь шла о вымазанном костюме и заляпанных брюках.
– И как же он будет таким?..
– Жена под его диктовку пишет нам письма.
– Она осталась с ним жить?
– Видимо, да. – Кавыршин, однако, пожал на всякий случай плечами.
– Где его оперировали?
– В киевской клинике микрохирургии. Сейчас у него почти восстановилась подвижность правой руки. А недавно перевезли в другой институт и готовят протезы.
– Что он думает о своем будущем?
– Из армии увольняться не хочет. Надеется преподавать в институте военное дело.
– Как это случилось?
– Колонной проезжали мост. Первая бээмпэшка прошла нормально, а его подорвалась. Управляемый фугас… Сразу же увидели, как от шоссе в заросли бежит афганец – молодой парень, почти мальчишка. Мы хотели его расстрелять, но люди упросили. Сказали, что это сделал дехканин. Соврали, конечно… Машину перевернуло кверху гусеницами, а башня улетела метров на тридцать. Похожий фугас мы вчера сняли и расстреляли.
– Послушай, неужели в банды берут, как ты говоришь, мальчишек?
– Ты не понял. Это был не член банды, а обычный пацан… Ведь за каждую подорванную машину платят большие деньги.
– Чьего производства фугас?
– Итальянская мина плюс мешок со взрывчаткой.
– Как его настроение по письмам?
– Довольно оптимистичное.
– Сколько ему лет?
– Двадцать пять…
* * *Если война в Чечне – это война зрелых контрактников, то война в Афгане была мясорубкой для юношей. Представители ограниченного контингента в подавляющем большинстве были молодые люди. Средний возраст солдат и офицеров боевых подразделений – от девятнадцати до двадцати пяти лет. С точки зрения военачальников, молодежный характер нашей армии – огромное преимущество. Но почему-то не с восхищением и гордостью, а с болью и состраданием смотрели на бойцов заезжие певцы, артисты, корреспонденты невоенных газет.
Слякотной и мокрой осенью к нам в гарнизон с концертной группой приехала Людмила Зыкина. Ее поселили в двухместном номере гостиницы, из окон которого была видна лишь бесконечная желто-серая пустыня.
Я выбил себе разрешение встретиться с ней.
Певица сидела на койке, застланной синим солдатским одеялом, выпрямившись, сложив руки на коленях, словно в президиуме торжественного собрания.
Но была она по-домашнему простой. Сразу же стала расспрашивать меня о том, как служится, страшно ли бывает в бою, о планах на будущее. Она ни разу не опустила глаза, внимательно глядя на меня. И тогда я снова почувствовал, что меня – пусть незаметно, неуловимо – жалеют, что эта необыкновенная женщина, повидавшая всякого в жизни, по-матерински страдает за всех нас.