Душа болит - Туркин Александр Гаврилович 2 стр.


— Позвольте объяснить, ваше высокородие: они — народ темный…

— Пожалуйста.

— Дело в том, видите ли… Эта самая, значит, женщина — вдова, имеет четырех детей малолетних. От покойного мужа ее остался надел в шесть десятин земли с угодой…

— Как с угодой?

— Ну с угодьями разными: удобная, значит, земля, лес и прочее…

— Так. Дальше.

— Ну, значит, надел этот общество пока, до передела, оставило за Дарьей. Но сами судите, ваше высокородие: может ли баба заняться хлебопашеством? Ведь ребята малые у ней да домашность… Выходит, что ей с землей некогда валандаться, да и сил нет…

— Так…

— Ну… а сам я слышал и справочки наводил, что и вдова может завсегда выйти из общины. Весь надел, значит, этот укрепить за собой по закону его императорского величества от 9 ноября… Я наводил справочки. И может, после этого, продать надел кому угодно… Ведь, ежели двести дадут — деньги не малые-с! Положила их на сирот — и живи себе в свое удовольствие: работай только по домашности. А с денежками еще и жених найдется. Хе-хе!

— Гм… Так я что же тут могу помочь?

— А то, ваше высокородие: научите нас, как ей приступить к делу повернее. Душа болит! Ведь, право, жрать нечего — к чему ей надел, дело женское — неподходящее к этому. Не поверите: по книге лавочной задавал ей в долг на 87 рублей 64 копейки по первое число апреля месяца… Ведь так, Дарья?

— Так, — чуть слышно ответила баба.

— Ну, помни: при личности его высокородия подтвердила, что должна мне 87 рублей 64 копейки. Так и помни!

— Я помню… — почти шептали иссохшие губы.

Зайцев сосредоточенно нахмурил брови, сделал очень серьезное лицо. О наделах, о выходе из общины, о хуторах он знал смутно. И, смотря на огонь лампы с значительным выражением на лице, он произнес неуверенно:

— Это, кажется, можно. Гм… вдова… А почему бы ей не обратиться к адвокату?

— Эх, ваше высокородие! Ведь адвокату нужны денежки, а у ней, извините за выражение, кроме вшей, ничего нет. Ходила она и к адвокату — есть у нас по соседству, в селе Ильинке. Пришла она к нему — он и спрашивает: „Тебе по какой книге прошенье писать: по маленькой али по большой? По маленькой — 3 рубля, а по большой — 5 рублей“. Сказал он это и указал на книги — две у него имеются, уже не знаю, законы это у него али песельники… Она, дура этакая, продала телку, пошла и выдала пятитку: пиши по большой книге!.. Необразованность! Написал он ей, а толку никакого не вышло…

— Ну, это… подпольный адвокат, — строго сказал Зайцев.

— Повидимости, так. Да разве она поймет это?

— Надо было жалобу на него: это караемо… — опять строго произнес Зайцев.

— Куда там! Суд, да дело, ваше высокородие… И так теперь поучена будет: брякнули пятиткой по карману — будет помнить! А мне, значит, уплатить по книге лавочной — все нет…

Баба стояла у дверей, молчаливая, с каменным лицом, и смотрела в землю, как в чем-то виноватая. Может, перебирала в памяти все цепкое, тусклое и серое в прошлом, от чего врезались в лицо глубокие борозды, такие же черные, как на заброшенной пашне. Может, проклинала себя в тяжелых, неуклюжих мыслях за то, что родилась на свет божий, где некогда было смотреть на солнце, на небо, где не знала яркого, звонкого смеха, ласковых речей, шелеста листьев…

— Так можно, ваше высокородие, ей хлопотать о выделе? — помолчав, спросил Яков Семеныч.

— Я думаю, что можно. Хотя… у меня лично своя специальность — уголовщина, а здесь дело гражданское. Я могу рекомендовать поверенного…

— На поверенного у ней денег не будет…

— Я устрою. У меня есть хороший знакомый — присяжный поверенный, который для меня устроит все бесплатно…

Зайцев сделал ударение на словах „для меня“ и посмотрел внушительно на хозяйку. Яков Семеныч как будто повеселел и сказал кротко:

— Для души сделайте, ваше высокоблагородие, для души: она с ребятами малыми помолится за вас и семейство ваше. Так, слышишь, Дарья: вот они обещают тебе все сделать — слышишь?

— Слышу…

— Благодари!

Баба, все с тем же каменным лицом, подошла к Зайцеву и молча бухнула в ноги. И сделала она это как-то мертво, точно подчеркнула, что так кланяться в жизни приходилось бесконечное число раз и, если люди позволяют так делать, то, очевидно, это необходимо… Зайцев, немного сконфуженный и тронутый, отодвинул стул и сказал:

— Ну… зачем же это? Сделаю и так, раз Яков Семеныч просит… Ступай с богом!

Поднялась, повернулась и вышла. У Якова Семеныча было очень веселое лицо, и он попросил Зайцева:

— Ваше высокородие. По единой…

— Ну, нет: я и так выпивши…

— Помилуйте! Анюточка… поддержи!..

Опять выпили и закусили. Зайцев все время смотрел на хозяйку. Потом решил, что необходимо кончить все это и отдохнуть с дороги. Его уже не удерживали, и, благодаря „за угощение“, Зайцев долго держал в своей руке мягкую, пухлую руку хозяйки. Яков Семеныч проводил его до комнаты, пожелал спокойной ночи и мимоходом спросил:

— Вы по убийству Катерины Коркиной приехали?

— Да. Кто, по-вашему, ее ухлопал?

— Известно всем, ваше высокородие, это муженек. Первый разбойник, сукин сын, извините за выражение!..

— Неужели?

— Первый разбойник! На меня несколько раз угрозы делал: сожгу, говорит, Лушникова или зарежу!..

— Да за что?

— За мою доброту, должно быть… И просьба у меня, ваше высокородие: зверя этакого на поручительство не отпускайте.

— Почему?

— Зарежет! Ему теперь все равно…

— Ну… там увидим. Спокойной ночи…

Хозяин ушел, Зайцев разделся и лег. Горела голова от выпитого, и мысли прыгали, как полевые кузнечики. Думал о жене, об ее прозрачных, бескровных руках, а рядом вставала белая, здоровая, с высокой грудью и жгучими глазами. Думал об Якове Семеныче и о том, что в личной жизни его не хватает чего-то свежего, солнечного, красивого. На улице взгремели колокольчики, и Зайцев решил, что едет уездный врач Мандель на вскрытие трупа. И, уже засыпая, улыбнулся чему-то, вздохнул глубоко и засопел носом.


На другой день вскрывали труп убитой Катерины Коркиной. Резал фельдшер, молчаливый и лысый человек в очках, а врач Мандель — курчавый и тучный еврей — следил за вскрытием, записывал в протокол и, по привычке, ронял вслух заученно: „твердая мозговая оболочка в затылочной части, равно, как и мозг, в соответствующей доле — найдены в двух местах разорванными осколками костей“.

Зайцев курил и смотрел в самое лицо убитой. Она была еще молода, и странно тянули к себе сурово-красивые черты застывшего навеки лица. Резко очерченные крупные губы были сжаты, а из-под век, на одном из которых краснело кровяное пятно, чуть-чуть мерцали незрячие зрачки.

Зайцев смотрел и думал сентиментально:

„Эх, жизнь! Вот умерла — молодая, красивая…. Жить бы, да жить! И все темнота народная: напился, мерзавец, и жену бить. Где это сказано: „будет бить тебя муж“? Решительно все забыл… А жаль: молодая, красивая…“

А мертвая презрительно поблескивала незрячими зрачками и точно подтверждала, что жизнь, действительно, не шутка.

После вскрытия, когда все было оформлено, Зайцев допрашивал в волости обвиняемого — Корнея Коркина, который пока содержался под стражей при волости. Мрачный и красивый, Коркин сознался, что бил жену „в пьяном виде“, но убить совсем намерения не имел. И говорил хрипло:

— Грех такой вышел… Знать, на роду заказано — каторги испробовать. Ну, что ж! Все равно…

И это „все равно“ дышало чем-то, действительно, равнодушным ко всему на свете.

— За что вы ее, собственно, били? — допытывался Зайцев.

— Это… мое дело! — отрезал обвиняемый.

— Вас придется отправить в тюрьму…

— Все равно: я в ваших руках…

— Вы в руках закона… правосудия…

Коркин чуть заметно ухмыльнулся и сказал:

— Конечно… по закону вон людей вешают…

— Я вас прошу не касаться этого!..

— Я к тому сказал, ваше благородие, что закон не может знать, что у меня есть на душе… За Катерину я пойду в каторгу по своей совести… Сам желаю этого!

Зайцев посмотрел на него внимательно и подумал: „Тоже… душа болит…“

Закончив допрос обвиняемого и свидетелей, Зайцев медленно шел к дому Якова Семеныча. После холодных весенних дней, что были до этого, сверкало ослепительное солнце, было тепло и празднично, точно весна, чувствуя себя виноватой, надумала сразу бросить везде и звуки, и краски. Встречались мужики и кланялись. Неизвестно почему, Зайцев всем козырял по-военному, и что-то точно пело у него в душе при мысли, что он — сила здесь, что золоченые пуговицы внушительно поблескивают, а толстый портфель подмышкой дополняет солидное впечатление…

Пришел на квартиру и приятно удивился. На столе оказалась записка от доктора Манделя с извещением, что местный батюшка, отец Василий Гонибесов, приглашает вечерком „посидеть“ и сыграть в винт. В конце доктор добавил, что „батюшка очень приятный и радушный человек“.

Пришел на квартиру и приятно удивился. На столе оказалась записка от доктора Манделя с извещением, что местный батюшка, отец Василий Гонибесов, приглашает вечерком „посидеть“ и сыграть в винт. В конце доктор добавил, что „батюшка очень приятный и радушный человек“.

Зайцев решил вечером сходить к батюшке и думал:

„Завтра утром уеду — успею домой. Очень хороши эти внезапные знакомства: необходимо знать людей шире — пригодится…“

Пообедал заодно с Яковом Семенычем и женой его. Все было приготовлено вкусно и обильно, но сама хозяйка выглядела днем не так заманчиво, как при огне. Обрисовались крупные морщинки около глаз, и шея казалась уродливо-жирной.

Зайцев, плотно пообедав, решил поспать до вечера. А вечером, когда гасли последние лучи солнца, оделся, долго стоял перед зеркалом, внимательно изучая лицо, и решил опять, что выглядит „молодцом“.

Дом, где жил священник, оказался недалеко, тут же на церковной площади. Выделялся стройкой и садом, где росли тополи, березы, черемухи и, точно сирота, чернела одинокая, крупная сосна. В саду были пчелиные ульи, дорожки, усыпанные песком, и беседка в старинном вкусе. Зайцев осмотрел все это сквозь редкую изгородь и подумал:

„Недурно: что-то тургеневское…“

Парадное крыльцо со звонком выходило на улицу, и Зайцев, надавив кнопку, одобрил:

— Современно!..

В прихожей его встретил сам батюшка, дородный и свежий человек, с большой бородой, румяными губами, и пригласил густо:

— Добро пожаловать! Весьма рады! Прошу покорнейше…

В зале, куда вошел Зайцев, сидел уже Мандель и беседовал с матушкой — маленькой и полной женщиной. Мягкая мебель, ковры, драпировки у дверей и диван, над которым в золоченой раме висела картина, изображающая „Море ночью“. Моря, собственно, не видать было, а из синевы фона резко выделялись паруса какого-то судна да огромный месяц, почему-то ужасно желтый, легкомысленно усевшийся на самом кончике торчавшей мачты.

Познакомились. Поговорили обо всем понемногу: о семьях, о ранней весне, о посевах. Батюшка рассказал, мимоходом, такой анекдот из семинарской жизни, что матушка не выдержала и вышла „по хозяйству“. Пришел молчаливый и лысый фельдшер в очках, приготовил стол с закусками и винами. После предварительной выпивки засели за карты. Батюшке не везло, Зайцев выигрывал, а молчаливый фельдшер после каждой игры подходил к столу и выпивал. Доктор Мандель больше проигрывал, но был совершенно спокоен и посвистывал.

В разгар игры в залу вошли еще двое: высокий, сухопарый семинарист с прыщеватым лбом, толстым носом, но умными серыми глазами, и девушка — полная, смуглая, с слегка розовыми щеками. Батюшка взглянул на Зайцева и произнес:

— Это мои дети: Семен и Людмила.

— Очень приятно…

Семинарист небрежно ткнул Зайцеву руку и произнес октавой:

— Гонибесов…

— Очень приятно!.. Судебный следователь Зайцев.

Помолчали. Зайцев наклонился к батюшке и спросил любезно:

— Вероятно, дети ваши учатся?

Отец Василий усмехнулся и ответил:

— Да, учились, а теперь изгнаны…

— Неужели? За что?

— Спросите их. Говорят, что ныне в училищах режим невозможен. Сынка вытурили из шестого класса семинарии, а дочку из епархиального… Господь послал утешение на старости лет: обрадовали! А я, можно сказать, ночей не досыпал и все думал: вот окончат ученье и в люди выйдут… Не тут-то было!

Людмила густо вспыхнула, повернулась и вышла из залы. Семинарист не моргнул глазом, спокойно уселся около бутылок и налил себе рюмку водки. Выпил, закусил и еще налил.

— Ты бы, Семен… того!.. — внушительно оглянулся на него отец Василий.

— Не беспокойтесь, папаша: вашего достоинства не уроню!..

— Я не об этом…

— Не беспокойтесь!..

Батюшка замолчал. Откуда-то выплыла матушка, тихо подошла к сыну и что-то прошептала ему на ухо. Семинарист налил третью и произнес сочно:

— Не беспокойтесь, мамаша!..

Матушка опять беззвучно уплыла куда-то. Семинарист закурил папиросу и начал смотреть на играющих. Чтобы несколько разрядить атмосферу, Зайцев спросил отца Василия:

— Вам, батюшка, знаком Яков Семеныч?

— Лушников?

— Да.

— Еще бы: церковный староста, не скуп на благолепие храма и имеет благословение от евладыки. Превосходный человек!

— Я думаю так же. Притом замечательно гостеприимный субъект!.. Я у него остановился и — представьте — сам пригласил…

— Весьма приятный человек! — подтвердил батюшка.

— И, кажется, добрый?

— Душевный человек!

Семинарист прозвенел рюмкой и прорычал октавой:

— Первый… м-м-м-ерзавец!

Все затихли.

— Г-р-р-р-абитель! Мироед!

Зайцев разинул рот, чтобы возразить, но семинарист бросил опять:

— Ати-л-ла!

— Но, позвольте, молодой человек…

— Нет, вы позвольте!..

— Семен! Так со старшими не говорят, — строго произнес отец Василий.

— Я не умею деликатничать, папаша, уж извините! Не понимаю: зачем представлять людей в розовом виде, если не знаешь их досконально… Яков Семеныч… Приятный человек… Малина… мармелад, печенье! Благословение от владыки… Тьфу! Вы, господин судебный следователь, не читали Шиллера?

Зайцев слегка покраснел и ответил:

— Читал когда-то…

— Ну-с, так у Шиллера есть такие слова: „О, вы, фарисеи, исказители правды, обезьяны божества!..“ Это в „Разбойниках“ у него… Вот папаша говорит: „благословение от владыки…“ А мне хочется ответить: „о, вы, обезьяны божества!..“

— Замолчи, Семен! Не оскорбляй, хоть при людях…

— Не беспокойтесь, папаша: не замараю!..

Выпил еще, закурил и близко подошел к Зайцеву. Что-то злое и насмешливое прыгало в его серых глазах. Зайцев остановил игру и вежливо повернулся лицом к семинаристу.

— Вы позволите сказать вам несколько слов?

— Пожалуйста, молодой человек.

— Вы не обижайтесь, пожалуйста: у меня такая манера говорить…

— Я… нисколько.

— Вот даве папаша рекомендовал меня и сестру — изгнаны из училищ. Репутации, значит, подмочены. Так! Я и сестра не обижаемся, хотя, конечно, это и… ранит немного душу. Но мы извиняем отца, ибо у него свои убеждения на этот счет, у нас свои… И… постараемся с сестрой не висеть у отца на шее…

— Семен! Это к делу не относится… Это — семейное.

— Относится, папаша. Если вы, с одной стороны, всем и каждому кричите о своих детях изгнанных, то, с другой стороны, вы обязаны, папаша, доказать, что ваши дети изгнаны по их собственной вине. Вам этого никогда не придется доказать, а у меня и сестры совесть на этот счет спокойна-с!

— К чему ты это, Семен? — прервал побледневший отец Василий.

— К тому, чтобы вы все-таки на следующий раз не издевались, папаша, особенно при людях. Ну, это кончено! Теперь об Якове Семеныче — благодетеле сирых, убогих, в душу раненных… Да будет ему легко, как пух лебяжий, благословение владыки!

— Семен! Выйди!

— Я не лакей, папаша! И сейчас избавлю вас от сына блудного… Так вот, Яков Семеныч… Виноват: вы сегодня резали Катерину Коркину?

— Да… — ответил Зайцев.

— Знаете, кто настоящий убийца?

— Муж: он сознался…

— Так. Муж тольке орудие, а убийца Лушников…

— Как это?

— Очень просто. Морально убийца — Лушников. Изволите видеть, Коркин — солдат и недавно вернулся в деревню. У него был надел полный — прекрасный надел с речкой, лесом и хлебородной землей. Так вот, теперь на сцену выступает Яков Семеныч: во-первых, этот сладострастный павиан соблазнил Катерину и прижил с ней ребенка… Не знаю — благословлял ли его на это владыка, но только был ребенок и умер. Во-вторых, Яков Семеныч уговорил Коркина выйти из общины и купил этот надел за триста рублей, а надел стоит тысячу на худой конец. Триста рублей Коркин живо просадил, земли нет, а когда узнал, что Катерина без него рожала, — запил, и теперь вот вам финал!..

— Может, это слухи?

— Извините, — это все знают, только папаша умышленно закрывает глаза. Теперь дальше: по новому закону покупать землю можно только крестьянам, но не больше 30 десятин. Яков Семеныч давно использовал это право, но у него есть подставные лица, на которых и совершаются купчие. Таким манером у него закуплено в собственность более ста десятин по ничтожной цене, в среднем — по 25 рублей за десятину. Недавно богатые хохлы предлагали ему уже по 200 рублей за десятину, но Яков Семеныч ухмыляется и говорит: „Подождем еще!“ И выждет свое, ибо цены на землю все выше и выше растут… Может, он вам говорил про свою торговлю?

— Говорил… — согласился Зайцев.

— И „душа болит“?

— Да… — засмеялся Зайцев, внимательно следя за злым и умным лицом семинариста.

— Ну вот… А торговля у него — петля для живых людей. Понимаете, вроде этакой мыльной удавки. Товарец у него антик с гвоздикой — гниль преотменная!.. И дает он в долг всем сирым, бедным, обездоленным „ради господа“, по „своей цене“, но только тем, у кого есть наделы. Засосет человека так, что он и не услышит, и все старается, чтобы должник вышел из общины, а там уж земля наверняка останется за Лушниковым. При расчете за землю, изволите видеть, он вычтет долг лавочный и додаст одни слезы… По-моему, это страшный человек! Были кабатчики в деревне, вампиры разные, кровососы, но лушниковы страшнее: ибо впились они в самое ценное, кровью вспоенное — в землю!

Назад Дальше