Иннокентий Анненский - Иннокентий Анненский 2 стр.


Трагедийное напряжение этих стихов, их пластическая и звуковая мощь скрыто поддержаны тихостью названий. Впрочем, как и многих других («В дороге», «Под новой крышей», «Свечка гаснет», «Свечку внесли», «Под зеленым абажуром», «В вагоне», «С кровати», «Из окна», «Будильник», «Рабочая корзинка»). Это очень существенно для лирики Анненского вообще.

Резкость, с которой Анненский изображает психологическое состояние, держится на вибрирующем напряжении чувства.

(Canzone)

Отброшенный свет последних строк, их прозаическая неуклюжесть и сбивчивость преображают лирическую пьесу. И то старинное, трогательное, прелестно-сентиментальное, что пронизывает стихотворение, оказывается в свете правды. Происходящее происходит сейчас. Сиюминутность, мгновенье драмы, не спрашивая разрешения, задевают нас. И мы уже не свидетели, не наблюдатели, мыее действующие лица.

Одно из высочайших созданий Иннокентия Анненского, да и всей русской поэзии XX века, – стихотворение «Петербург». Оно – важнейшее звено нашего национального мифа (Петербург – Медный всадник). Это миф, возникший в ту пору, когда закладывался город, а под рукой Пушкина обретший гигантски совершенную значительность, несет в себе загадку и тайну российской истории: трагическое противостояние народа и государственности, сплетение «родного» и «вселенского». Гоголь, Достоевский и Некрасов (святые для Анненского имена) создали свой Петербург. В начале XX века катастрофические предчувствия вновь ожили. В прозе Мережковского и Андрея Белого, в поэзии Блока, Ахматовой, Гумилева, Мандельштама, в живописи и графике Бенуа и Добужинского предстает иной Петербург. Вот что писал о новом ощущении этого города Анненский: «“Петра творение”» стало уже легендой, прекрасной легендой, и этот дивный «град» уже где-то над нами, с колоритом нежного и прекрасного воспоминания. Теперь нам грезятся новые символы, нас осаждают еще не оформленные, но уже другие волнения, потому что мы прошли сквозь Гоголя и нас пытали Достоевским» («О современном лиризме»). Не о литературных воздействиях и влияниях тут речь, не об изменившемся архитектурном и социальном облике города, но о тайне гранитного призрака, на который уже падают отблески недалеких потрясений:

Это написано человеком далеким от пророчеств, чиновным и лояльным петербуржцем, статским генералом имаститым филологом-классиком, да ипросто пожилым человеком. Политический радикализм ему был чужд, «искать Бога по пятницам» он не мог и не хотел. Всегда знал, что «веры выдумать нельзя», да и, в известном смысле, любил «имперский блеск». Сын поэта вспоминал: «Сложная и многогранная душа Иннокентия Анненского всеже была именно русской душой, всеми тончайшими нитями своими связанная со своей родиной, которую он любил верной, твердой и скорбной любовью». Важнейшее свидетельство! Стихотворение выношено «верной, твердой и скорбной любовью». Железный стих, глухая интонация, несколько штрихов петербургского ландшафта, плиты, камни, мгновенья жутких исторических воспоминаний, мужественно-спокойное видение будущего страны, «гиганта на скале». И все неумолимо стремится к одному – к чудовищному пустяку (детали памятника Петру), к попранной змее – злу. «Царь змеи раздавить не сумел, // И прижатая стала наш идол». Так явлена «проклятая ошибка», исторический тупик, неизбежность расплат. Явлена строго, без рефлексий и философской истерики о концах мира сего. В стихах вызревает, кроется за каменной грандиозностью тема возмездия, его неотвратимости… столь жгуче-важная и у Александра Блока. Зло никогда не было попрано, оно – «наш идол». Так «тревожная душа человека XX столетия», застигнутого приближающейся бурей, принимает вызов судьбы, не склоняясь перед ним. Этой душе еще неизвестен «сдавшейся мысли позор». Сознание всеобщего неблагополучия окрашивает поэзию Анненского в тона жуткие:

(Бессонные ночи)

Превращение людей в заводные игрушки миропорядка, двойничество человека, его отчаянная борьба с отмеренным судьбой временем (часы, стальная цикада часов, мерный ход маятника) преследовали Анненского:

(Будильник) (Человек)

Лирика Анненского всегда, или почти всегда, загадочна. И происхождение этой загадочности коренится не в сложности, шифрованности, смысловой смутности и ускользающих от рационального постижения намеках, а в особой психологической резкости, рождающейся будто из ничего, из словесного праха, романсной банальности, каких-то пустячных сцеплений.

(Среди миров)

Всё по отдельности в этом стихотворении разрушительно для поэзии: псевдозначительность заглавных букв и местоимений, набившие к той поре оскомину «миры» и «светила», сомнительная в своей выспренности «Звезда», убогие «томленья» и «сомненья», жалкие рифмы (светил – любил, ответа – света) – во времена стихотворно-технических новаций и экспериментов. Наконец, чудовищное косноязычие (на восемь строк четыре раза употребленное «потому, что», неповоротливо-тяжкое даже для прозы сочетание)… Все так. Но почему же родился лирический шедевр, перл создания, как говорили в старину? Откуда эта власть, эта правда поэта, мгновенно ставшая нашей правдой! Откуда пленительная естественность задыхающейся речи? Обрывающейся «не окончанием, а затиханием», как по другому поводу писал Ан-ненский. Никакие объяснения тут невозможны. Их просто нет. «Отрицательная болезненная сила муки уравновешивается в поэзии силою красоты, в которой заключена возможность счастья» («Символы красоты у русских писателей»). Вот что есть в этих стихах – «обещание счастья». Здесь разгадка их неотразимости. Более чем обыкновенные слова перемолоты интонацией, она заставила «тихое» слово сказаться. Правдивость и искренность высказывания стократно усилены «своеобразным лирическим стыдом себя, стыдом лирического пафоса, стыдом лирической откровенности» (Бахтин об Анненском). Это беспримесная поэзия, нерукотворные слова. Им не нужна артистическая поддержка со стороны, в которой всегдаесть что-то отухищрений искусности, ибо «поэт не создает образов, но он бросает векам проблемы». Словам возвращено их промотанное людьми содержание, внушающая сила и твердость. Стихотворение «О нет, не стан» – знаменитая, единственная в своем роде лирическая пьеса. Двенадцать строк, три строфы. Написано оно в 1906 году в Вологде.

Вернее сказать, что стихотворение не написано, а пишется каждый раз, когда его читают. Оно вновь и вновь создается опытом воспринимающего сознания, чуткого и открытого. Лишь в нем оно возводится в единство многих равноправных смыслов. Его мерцанье обращено не к сознанию поэтически развитому, а к слепо ищущему «оправдания жизни».

Вернее сказать, что стихотворение не написано, а пишется каждый раз, когда его читают. Оно вновь и вновь создается опытом воспринимающего сознания, чуткого и открытого. Лишь в нем оно возводится в единство многих равноправных смыслов. Его мерцанье обращено не к сознанию поэтически развитому, а к слепо ищущему «оправдания жизни».

В свое время один талантливый поэт обратил внимание на «удивительную, ничем не подготовленную последнюю строфу» этого стихотворения. Так ли это? Строфа, конечно, изумительна. Ее появление неожиданно. Первые строфы будто и не о том: в них странный набор почти ничего не значащих и ничего не обещающих образов. При желании можно понять и «Парсифаля», и «Тень и Смерть над маской короля», припомнив столь близкого русским символистам Вагнера. Но как примирить несравненную красоту последней строфы со всеми этими «нежно-зыбкими» станами, «малиновыми улыбками» и «холодными змеями страданий»?

Стихотворение обрывается не строфой, а в строфу. Бывает ведь так: идет себе человек, вокруг что-то знакомое, привычное, иногда приятное, иногда отвратительное, чаще никакое, и вдруг провалился куда-то. Испуг, удивление и неожиданное нахождение в себе и в мире того, о чем всегда знал, но о насущности не догадывался. И возвращается «из глубины» с новым знанием, знанием потрясенным, с обостренным зрением. Вот и последняя строфа перестраивает все стихотворение, ее «свет» изменил весь «первый» смысл, поколебал его, привел в движение почти омертвевшие слова и обороты, пересоздал изначальную поверхность словесного пространства в простор и глубину тайны.

Прикосновение к стихам Анненского пробуждает душу, сердце («стук, дребезг и холод нашего пробуждения с музыкой в сердце»):

(Лира часов)

Тюремность жизни, подневольность существования. Двумя словами («дрожа и шатаясь») достигнута ощутимая в опыте читателя внятность, чужое стало своим.

Некогда прекрасный, теперь запущенный парк – статуи, водоемы… Столь частый предмет элегических воздыханий, импрессионистской печали, горестных упований:

(Я на дне)

Было бы святотатством приближаться к этим стихам с разъяснениями и указаниями «на мастерство». Но «Андромеда с искалеченной белой рукой» – вот хватка великого поэта, вот власть будничного слова («искалеченная») в изначально изысканной атмосфере и картине.

При небольшом количественном объеме своей лирики (в этом отношении он сравним лишь с Тютчевым) Анненский неслыханно богат и разнообразен как художник. Моралистическая проповедь и глубочайшее философствование, тончайший импрессионизм в пейзажах, настроениях и драматическая острота жанровых сцен, романс и фольклорно-балаганные пьесы, стихотворная новелла, иронический гротеск, религиозно-духовные откровения – и все обладает достоинством поэзии Божией милостию. И можно до бесконечности завороженно, благодарственно следить могучее движение этого величественного и щедрого духа.

Стихотворения

Тихие песни

Поэзия

У гроба

Двойник

Который?

На пороге

(Тринадцать строк)

Листы

В открытые окна

Идеал

Май

Июль

Назад Дальше