За пением и не заметили, что целовальник трижды чхнул условным чихом. Целовальник чхал-чхал, подскочил к соколам и, уже не в силах чхать натурально, сказал словами:
– Чхи! Чхи! Чхи!
Соколы снялись и полетели в тайную горенку: один по лестнице, другой черным ходом.
Авдей ворвался первым, изготовился имать и хватать, но хитрый Щур, видно, бросился ему в ноги и уронил, задув при том свечи, а сам бегал поблизости, увертываясь от Мымрина. Авдей ухватил Щура за ноги, стал вязать их узлом. От боли Щур заорал голосом Василия Мымрина.
Прибегал целовальник, зажигал свечи. На полу лежали трое: Авдей, Васька и покойный – по ножу в груди видно – Никифор Дурной. Об него, мертвенького, запнулся Авдей. С горя Авдей стал тихонько биться головой об косяк. Мымрин же не слишком горевал, даже продолжал мурлыкать песню про соколов. Потом, наказав целовальнику молчать, велел унести труп с глаз долой: на гулящем спросу не производили, за недосугом [Т.е. не заводили уголовного дела.].
– Ни Ивашки нету, – сказал Авдей, – ни клад не узнали.
Он долго и пристально вглядывался в мелкие глазки неизвестно чему радовавшегося Мымрина, а потом с криком: «У-у-умной!» – кинулся душить сослуживца.
– Господь с тобой, Авдюша, – причитывал Мымрин, бегая кругом стола. – Да когда я тебя, Авдюшу, обманывал? Да я даже рад, что он ушел, – меньше шуму (они пошли уже на девятый круг). Славно-то как, Авдюша: Никишку вор сам зарезал, нас облегчил… (тут ворот мымринского кафтана, ухваченный Авдеем, громко затрещал и оторвался). А про казну мы сейчас все узнаем, разговор их у меня весь как на духу имеется…
Авдей осадил.
– Я, Авдюша, все продумал! – гордо сказал Мымрин и полез под кровать. Из-под кровати он достал дурачка ведомого – Фетку Кильдеева.
– Вот! – похвастался дурачком Васька. – Я его о прошлом месяце нашел. Хоть он и вне ума, Фетка, однако при нем сказанное накрепко помнит. Я это давно придумал: запоминалу сажать, чтобы, не соображая, запоминал дословно…
– Эка! – только и сказал Авдей.
Между тем Василий Мымрин покормил Фетку пряником из кармана и щелкнул в середину лба. Авдею послышалось, что у дурачка внутри что-то лязгнуло и зашуршало. Перекрестился.
– …что же ты храпоидолица ни подмести ни сготовить вовремя ой да за что а чтобы ставила пироги косые да пироги долгие да с визигою и с маком а мучица дорога здравствуй батюшка мой афанасий семеныч здорово шпынь давай поесть да выпить и дарьицу присылай здравствуй красавица…
Дальше Фетка понес всякое, отчего Авдей закраснелся.
– Ничего не поделаешь, – вздохнул Васька. – Целый день тут сидит, пока все не выговорит, до дела не дойдет.
– …а и сами вы бесстыжие, – продолжал Фетка ровным голосом, – ой не пущу дверь сломаю кто с тобой там афонька небось хряськ уходи змеища здравствуй митрий ну ее к ляду…
Фетка замолк. Мымрин нашел в кармане еще пряник и угостил запоминалу. До утра пряников извели фунта четыре.
– …проходи никишка тут и жди здравствуй иван здравствуй никифор а кто это суршит под кроватью не мышь ли нет не мышь это вот кто надергай-ка ваты из одеяла…
И снова Фетка замолк. Пряники он ел, а говорить больше ничего не хотел. Василий тряс Фетку, лил в него напитки, крутил дурачку нос и уши – Фетка молчал. Мымрин стал его осматривать и понял, в чем дело: дошлый в воровских делах Иван Щур нашел дурака и заткнул ему уши ватой.
– Да, много запоминало твое запомнило! – грозно подытожил Авдей и снова с криком: «У-у-умной!» – бросился на Ваську. Тот изловчился, прыгнул в дверь, по столам и лавкам выскочил из кружала и побежал по улице в сторону торговых рядов. За ним, выставив руки на сажень вперед, мчался неумолимый Авдей. Длинными руками Авдей успевал подбирать с дороги посторонние предметы: камни, палки, половье – и все метал в напарника. При этом он не забывал кричать велегласно: «У-у-умной!» Москвичи сидели по домам за воротами и не высовывались посмотреть, кто это там такой умный объявился на ночь глядя. Хожалые, чье дело было блюсти порядок в стольном граде, шарахались от бегущих. Брехали собаки. Мымрин был бледен и на бегу сбрасывал с себя мешающее движению. Авдей наливался кровью. Хожалые говорили потом, что было видение: по ночной Москве-де бежал Лжедмитрий Первый, а за ним Лжедмитрий Второй с кирпичом, на ходу оспаривали друг у друга права на российский престол, а потому надо ждать новой смуты и польской интриги. За такие разговоры хожалые насиделись за приставами.
Соколы бежали до окраинных слобод и только уже у самых рогаток опомнились: один от страха, другой от гнева. Потому отвечать перед государем надо было вместе. И пошли назад.
– Ништо, – успокаивал себя Мымрин. – Все одно словим!
– Головушка моя горькая, – стонал Петраго-Соловаго. – Связался я с тобой, зломыслом…
– Господь с ним, с кладом. Подставного Щура представим…
Мымрин не унывал. Срок, данный государем, был доволен. Много чего можно было придумать. Из Москвы вор не уйдет. А на худой конец объявить большой сыск…
Так и шли, каждый о своем думал.
– Васенька, – спросил Авдей. – А что, на литовской границе заставы крепки ли?
Глава 4
Потрепало соколам крылышки. Задумались о соколиной своей судьбе. Шли молча, только время от времени Петраго-Соловаго вопрошал: «А может, до крымцев?» или «А может, до запорожцев?» – чем очень раздражал Ваську. Васька же прикидывал то так, то этак, и все выходило драным наверх: и гнев царский, и потаенная казна… То ли правильного Щура ловить, то ли подставного представить, то ли пусть как получится?
Светало. Васька подбирал с улицы все с себя снятое во время погони. Ничего не пропало, благо разогнали самых отчаянных шишей, бегаючи. «Агарянин», – ругался Мымрин, подняв кафтан без ворота. «Ладно тебе», – ворчал Авдей.
Васька полез от голода в карман – может, пряник остался, но пряника не было, наоборот…
– Штой-то? – ужаснулся он вынутому.
То был небольшенький сверточек бумаги.
– Нам пишут… – неопределенно сказал Авдей.
Перекрестив сверточек от порчи и диавола, Васька развернул его и стал читать:
– «Коблам легавым Овдюшке да Васке и с государем ихним Олешкой бляжьим сыном…»
Сильный удар поверг чтеца во прах.
– Не лай государя, – строго сказал Авдей. – Херь, где матерно.
– Ага, – согласился Васька, лаская убитую щеку. – Тогда и читать нечего будет… Глянь-ко сам!
Соколы стали внимательно изучать охальное Щурово писание. Васька иногда не выдерживал и начинал хихикать, но, встретив недоуменный и честный взор Авдея, прекращал.
Конец письма был ужасен. Соколы поняли, что залетели в самые что ни на есть верхи. В последних строках своего письма Иван Щур объявлял себя сыном невинно замученного царевича Димитрия Иоанновича (Григорий Отрепьев тож) и грозил своим неудачливым преследователям всякими телесными мучениями, буде взойдет на трон. А вместо плана, где казна закопана, Щур нарисовал такое, что и сказать страшно: двоеглавый орел, а у того орла… Короче, слово и дело!!!
Соколы кричать почему-то не стали. Кричи не кричи: коли «вор-ызменник» послал списочек с письма во дворец, можно прямо отсюда отправляться в гости к кату Ефимке, привязаться к дыбе и начать подтягиваться. А то можно и прямо на Козье болото идти, на плаху, только самому себе голову рубить несподручно: замах не тот…
На улицах стал появляться народ. Кто шел по торговому делу, кто по воинскому, кто по домашнему. Только соколы наши стояли посредь улицы дураки дураками и вертели страшную бумажку.
Бумажку следовало бы сжечь. Но в те поры не так-то просто было учинить такое. Кремень и кресало соколы с собой не носили – государь накрепко заказал пить табак. Открытого огня на улицах и в лавках не держали: и так первопрестольная горит каждый год да через год. В чужой дом не зайдешь – как, да кто, да почему, да какая такая грамотка? При себе бумагу держать тоже страшно: мало ли что. Даже кабы и добыли бы огня, нельзя на улице: лето жаркое, и баловников с огнем крепко бьют, иных – насмерть.
Пока в мутных от ужаса глазах Авдея моталась одна как есть мыслишка: «огоньку бы», Василий перебрал в уме все. Поганая грамотка хоть руки и жгла, а все же не горела сама собою. Соколы трепетали. Мальчишки стали казать в них перстами, особо смеясь над кафтаном без ворота. От этого смеха делалось еще страшнее, и ноги не ходили.
Кто-то тронул Мымрина за плечо. Оба сокола вздрогнули. Но зря: это был всего-навсего безместный поп Моисеище. В одной руке он держал просвирку, другой искал в бороде всякое. Поп Моисеище был здоров.
– А вот кому молебен отслужить? – предложил он нехитрое свое ремесло. – А то закушу. – И угрожающе поднес к устам булочку.
Тут Мымрина осенило свыше. Душа его обратилась ко вседержителю. Тем временем Авдей, забыв о неприятностях, стал ругаться с попом Моисеищем, начали они было засучивать рукава, но Мымрин ухватил напарника и повлек за собой.
Кто-то тронул Мымрина за плечо. Оба сокола вздрогнули. Но зря: это был всего-навсего безместный поп Моисеище. В одной руке он держал просвирку, другой искал в бороде всякое. Поп Моисеище был здоров.
– А вот кому молебен отслужить? – предложил он нехитрое свое ремесло. – А то закушу. – И угрожающе поднес к устам булочку.
Тут Мымрина осенило свыше. Душа его обратилась ко вседержителю. Тем временем Авдей, забыв о неприятностях, стал ругаться с попом Моисеищем, начали они было засучивать рукава, но Мымрин ухватил напарника и повлек за собой.
– Подожди малость, – отмахивался Авдей. – Я его щас… На раз…
Но Мымрин не пускал. Они снова бежали по улице, а вслед им свистел безместный поп Моисеище – гулена и баловник.
Наконец Авдей понял, что притащили его к маленькой деревянненькой церковке Фрола и Лавра на костях. Народишко собирался к заутрене. Васька держал проклятую грамоту над головой, от страху, видать. Грешным делом подумал Авдей, что хочет его дружок объявить грамотку народу и сделать на Москве сполох, чтобы сбежать под шумок в шиши и воры. Но пред святые иконы Васька успокоился, спрятал бумагу и купил копеечную свечку. «Ой, нет, не замолить нам грехов наших», – скорбел Авдей. Хладнокровный же Мымрин зажег свою свечку от горящей и вышел с Авдеем в притвор, где и пристроился в уголку жечь грамотку.
– Ет-та вы что, висельники, чините? – бабка какая-то спросила.
Хладнокровный Мымрин выронил и грамотку и свечку, уставился на бабку, но бабка кричала уже совсем другое:
– Пожа-а-а-а-а-ар!
Соколов вынесло из церкви, даже крылышек не успели опалить. В церкви бросились гасить, было не до поджигателей, а бдительную бабку стоптали в толчее. Забили колокола в Китай-городе, откликнулся Спасский набат… Начинался обычный московский пожар, дело страшное, разорительное, но привычное. Жители окраин и слобод спорили на деньги, что и где сгорит. Бежали с баграми и ведрами служилые люди и охотники (в том числе и до чужого добра). И уже загудел над столицей неведомо откуда взявшийся ветер, и полетели искры, и пошло, и пошло…
Поджигатели бегали из улицы в улицу, петляли по переулочкам, шарахались от стрельцов и ничегошеньки уже не соображали. Никто их не ловил, а они бегали да бегали, усиливая своей беготней беспорядки.
В конце концов добегались до того, что огонь был уже и спереди, и сзади, и со всех сторон. Авдей запоздало рухнул на колени:
– Покарал Господь! Покарал! Живьем в геенну ввержены! За умствования, за гордыню! За доносы, за ябеды! За службу льстивую, нерадивую! Господи, помилуй! В монастырь уйду!
Авдей вообще был крепок в вере. Но Василий Мымрин тут, по своему обычаю, не к месту расхохотался.
– Авдей, держись бодрей! – сказал он. – Грамотка-то все ж сгорела! Да теперь государю до Ивашки ли Щура будет? Эвон ко Кремлю полымя тянет… Хорошо горит! Ты чего, Авдей? Дом твой, что ли, сгорит? Семейка у тебя, что ли? Не допустит Господь нашей погибели! Скорее сам Ивашка Щур погорит. – Мысль Мымрина полетела дальше: – Обгорелого представим – вот тебе и Щур… Они все черненькие…
Авдей собрался было по привычке шарахнуть Ваську по загривку: «У-у-умной!», но тут сообразил, что, может быть, и вправду все обошлось ко благу. А сообразив, схватил любезна друга Васеньку в охапку и пустился в пляс. Васенька длинными полами кафтана взметал искры. Огонь не трогал соколов. Васенька пошел вприсядку. Авдей гулко хлопал громадными ладонями…
…По пожаре сказывали: видели-де верные люди, как у Покрова во пламени, яко в пещи огненной или геенне плясали беси, а тех бесей юродивый Кирилушко опознал; один бес был худ и высок, другой коренаст и рукаст. Стали доподлинно известны даже имена слуг диаволовых: Асмодей и Сатанаил.
Глава 5
Алексей Михайлович просыпался так: сперва выпрастывал из-под одеяла один глаз, осматривал спальню на предмет злых умышлений и ведовства, а потом уже вылазил весь. Ему ведь тоже нелегко жилось, Алексею-то Михайловичу. То то, то другое. Турки, шведы, ляхи. Казаки, крымцы, хохлы. Ногайцы, башкиры, кизилбаши. А царь один!
Другое еще мучило. Рюрикович-то он был Рюрикович [По официальной версии.], спору нет, а государь-царь только во втором колене; Рюрик вон сколько народу наплодил, если каждый за царские бармы хвататься будет… Студно, зябко, ненадежно.
Напрасно Аз Мыслете обращался к расхожей мудрости Священного Писания: «Несть власти, аще не от Бога». Государю нужны были гарантии. Вот ежели бы Господь наш в неизреченной милости своей взял Алешу Романова, посадил к себе на просторную ладошку и показал сверху назначаемое… «Видишь, Алеша, во-он там бегают такие бородатенькие? Се русские. Владай ими и помыкай!»
И владать владал, и помыкать помыкал, а покою душе не было. Хорошо бы проснуться однажды, а вместо русских – одни шведы, голландцы или иные немцы. Чистенькие, работящие, душа радуется. Или нет. Чтобы чистенькие и работящие, яко немцы, но чтобы можно их было ставить в батоги, пороть, рвать ноздри, яко же и русским. Цены бы такому народу не было! Однако владай чем Бог послал. Ну народ! Всякий час норовят в грех ввести. Лекарь Блюментрост долголетия не сулит, Федька с Иваном квелые… Только на младенца Петра и надежды: ручки длинные, цепкие, злые. Погодите ужо, он-то переверстает вас в немцы!
Все чаще о душе думается. Раньше Никона страшился, мнилось: Никон каждый день да через день со Господом и угодниками общается. Потом понял: слаб Никон ко греху, тлен, прах, персть земная… Все кругом перед Господом загадились выше ушей… Даже любимый юродивый Кирилушко свят-свят, а и то, сказывали, любит жуколиц мучить – рвать им усы и ноги.
Любимая тайная игрушка у царя была – ад. Специально изготовили российские изографы и механики. И ярко, и шевелится. Вот Велиал тычет вилами турецкого Магмета. Вот тянут за ноги, мысля разорвать пополам, Иеремию Вишневецкого. Вот змий терзает крымского хана за неподобное место. Вот прихлебывает из кружки кипящую смолу бывший посольский подьячий Гришка Котошихин, вор и переметчик. А вот и геенна огненная: скалится себе. Во чрево геенне можно засунути писаную на вощеной бумаге парсуну очередного врага, взять лучиночку, запалить и радоваться, как его там, в геенне, корежить будет.
Ясно, что грех, да уж больно утешно!
Только в это утро государь проснулся от пожарного набата. А так как всю систему пожарной сигнализации колоколами он разработал сам, то сразу сообразил, что пожар немалый…
«…Буде загорится в Кремле городе, в котором месте нибудь, и в тою пору бить во все три набата в оба края поскору. А буде загорится в Китае, в котором месте нибудь, и в тою пору бить (оба края полехче) один край скоро же. А буде загорится в Белом городе от Тверских ворот, по правой стороне где-нибудь до Москвы-реки, и в тою пору бить в Спасской же набат в оба ж края потише…»
Пожарный стрелецкий наряд приехал на головешки, пожар ушел дальше, бросились вдогон.
…Тем часом суконцы наши соколы таились в старой полуразваленной клети на задворках приказного дворца. Столица отпылала. В клети горел светец. По черным стенкам метались тени, напоминая опять-таки бесов.
Авдей притащил с пожарища целую кучу людских мослов и черепов, тряпок горелых и прочего. Из всего этого хозяйства он пытался составить убедительные останки Ивана Щура, причем особенно надеялся на подошвы сапог с серебряными подковками. Подковки были куплены за свои деньги.
Василий же Мымрин, высунув от усердья язык, писал отчет о проделанной работе. Решено было обставить все так, будто бы Иван Щур по пьяному делу угорел дымом и погиб. Наконец Мымрин с удовольствием вывел на листе: «Что, по твоему, великого государя, указу задано нам, холопам твоим, учинить, и то, государь, учинено ж», посыпал песком и стряхнул.
– Ну как? – спросил Авдей про свое рукоделье.
Васька кивнул одобрительно. Авдей сгреб поддельного Ивана в мешок. Мымрин велел мазать рожу сажей, и сам того же сделать не оставил – де мы, соколы, тоже пострадали от огня, и кафтаны попалили лучинкою, чтобы совсем похоже стало. Теперь можно было идти в приказ с относительно честными глазами.
Иван (Данило) Полянский, дьяк «в государевом имени», сидел за столом и горевал снова над некой заморской бумагой. Писали из французской страны, из стольного града Парижа, из самих луврских палат. Полюбовница тамошнего короля Людовикуса Четыренадесятого, мадам де Монпасье, она же гулящая девка Лушка Щенятева, из фавора у Людовикуса вышла, потому как вздумала поправить свои денежные дела, выходя по старой привычке с бирюзовым колечком во рту и с рогожкою на Нельский мост, а ныне та мадам де Лушка отправлена Людовикусом в монастырь навечно…
Не успел дьяк оправдаться за лондонскую великую конфузию, как новая напасть…
Влетели соколы – запыхавшиеся, закопченные.
– Ну? – спросил Иван (Данило).
– Вот! – сказал Авдей и тряхнул мешком. Загремело.