Маг в законе - Генри Олди 14 стр.


Он знал очень много. И вряд ли привел тебя сюда лишь потому, что многоречивому Шалве Теймуразовичу не хватало внимательного слушателя.

Делает ли он что-нибудь просто так? вряд ли.

— Вы ешьте, не стесняйтесь, дорогая моя Раиса Сергеевна! Видите: нам уже несут превосходное лобио, какого вам не найти в вашем Кус... ах да, в Кус-Кренделе! Пожалуй, такого лобио вам не найти и в столице — кстати, вы не собираетесь в столицу? На днях? Шучу, шучу, я ведь все понимаю...

Сытый кот, наевшись лобио, играет с мышью.

Сытому коту весело.

А ведь тебе не весело, Шалва Теймуразович. Тебе совсем не весело, и ты нет-нет да и мазнешь по своей даме пристальным, полуполковничьим взглядом: поняла ли? о чем думает? где ищет мышь спасительную лазейку?

И ты не можешь не видеть, князь: дама держится лишь на остатках упрямства, ибо силы на исходе.

Может быть, тебе интересно знать: сколько она продержится?

— П-позвольте... п-позвольте ангажировать вашу даму!.. эй, музыканты — полечку!

Пехотный капитан стоял у вашего столика.

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

Заглянуть в глаза пехотному капитану очень трудно, из-за вечно застилающей их стеклянной мути отупения, трудно, но можно, и тогда проглядывает:

...сугроб.

У сугроба притулилась молодая, доверчивая березка. Качает тонкими ветвями, ахает в испуге. Снег кругом ноздреватый, мокрый; птица с розовой грудкой прыгает, высматривает пищу. Сверху валится на головы мокрая простыня неба, разодранная на востоке зарей. Где-то ржет лошадь.

Выстрел.

Везет же людям: стреляются...

* * *

В зале хихикали, прикрывая рты ладошками, певички: ждали потехи. Цивильный «шпак» привел в ресторацию едва ли не побирушку с паперти — отчего ж не позабавиться бравому офицеру?

— В-вашу ручку, мадам! или — мамзель?!

— Дама не танцует.

Болотные глаза медленно поднялись от стола; двумя гусеницами поползли вдоль капитанского мундира. Остановились где-то в районе воротничка-стойки.

Уперлись в кадык.

— Позвольте узнать: п-почему? я могу заказать что-нибудь народное... «Д-дубинушку»? «Камаринскую»?!

— Пшел вон, дурак.

Видимо, до пехотного капитана не сразу дошел смысл сказанного. Он еще продолжал скабрезно ухмыляться, но желтое лицо налилось кровью, став похожим на осеннее яблоко; в мутных глазках появился блеск, тот блеск, что сразу позволяет опознать кокаиниста и развратника.

— Что... что вы сказали?!

— Я сказал: убирайтесь вон. И поживее.

Ладонь капитана судорожно нашарила кобуру; сдернула ремешок.

— Хорошо-с... очень хорошо-с!.. всякий ш-штафирка будет...

Князь Джандиери неторопливо встал. Правая рука его легла поверх капитанского ремня; левая же перехватила запястье разъяренного офицера, и дуло револьвера уставилось в потолок. Так они и замерли на миг: скульптурная группа «Караемый порок». Затем, под дружное «Ах!» певичек, князь поднял капитана над собой и неспеша огляделся: куда бы бросить?

— К дверям, ваша бдительность! — быстренько подсказал возникший из ниоткуда толстяк-хозяин. — Изволите видеть: там фикус, и больше ничего! никакого разоренья-с, ваша бдительность!

— К дверям? — спросил Шалва Теймуразович у ворочающегося сверху капитана.

И, не дождавшись ответа, опустил свою жертву на прежнее место.

Расторопный толстячок, приобняв лишившегося дара речи капитана за плечи, повел того к столику, нашептывая в ухо. Спина любителя танцев отчетливо выражала степень усвоения информации: она выпрямлялась, выпрямлялась — и вот обладатель исключительно прямой (сейчас треснет!) спины, так и не задержавшись у столика с певичками, направляется к дверям.

Быстро.

Еще быстрее.

К тем самым дверям, у которых фикус.

Да, все верно: там сейчас действительно фикус, и больше ничего.

Больше никого.

— Так на на чем мы остановились, дорогая Раиса Сергеевна? — спросил князь Джандиери, оправляя сюртук.

* * *

Грязь натужно всхрапывала, с неохотой отпуская колеса — чтобы вновь приникнуть, всосать пупырчатыми губами, одарить слюнявым поцелуем...

— Н-но! шагай, постылая!

Небо было того пронзительного, блекло-голубого колера, который сразу наводит на мысли о чистоплотной нищете; и еше почему-то — о скорой смерти. Давно позади остался последний мордвинский будочник в серо-желтом казакине, с допотопной алебардой в руках; по обе стороны разъезженной дороги тянулись унылые квадраты полей и редкие островки леса.

— Н-но! наддай!

Ты тупо смотрела в широкую спину Федюньши, на стриженный в «скобку» затылок — шапку парень уже давно кинул в телегу. Чувствовалось: крестный сын вдовы Сохачихи в потрясении. До глубины своей наивной, наспех отесанной души. Это сквозило во всем: в посадке, в излишне частом покрикивании на горемычную лошадь, в тех взглядах, какие он искоса бросал на тебя.

О чем речь, Княгиня? — конечно, ты не спешила заговорить с парнем. Утешить, объяснить — нет, не спешила. Кто бы тебя утешил? кто б объяснил?


...вы просидели в «Картли» едва ли не до вечера. Зал постепенно наполнялся публикой, на сцене образовались ромалэ, мало уместные в заведении Датуны Саакадзе, но мигом подогревшие настроения завсегдатаев — впрочем, никто не позволил себе выходку, подобную капитанской эскападе.

Господин полуполковник говорил. Ты слушала. Иногда вставляла одну-две короткие реплики. Спросила: сыт ли твой спутник? Оказалось, сыт — накормили при кухне. И снова: мнение князя Джандиери относительно давнего установления института епархиального надзора при областных и уездных судах, сокращение числа побегов с этого времени... соболезнования по поводу трагической гибели Елены Запольской... уверения в личном контроле следствия и розыска...

Потом вы расстались.

Князь проводил вас до самой гостиницы, но внутрь заходить не стал. Сказал: нумер забронирован. И откланялся. Ты получила ключи у одноглазой тетки (видимо, это ее князь, забывшись, произвел в «портье»); осмотрела помещение. Вполне прилично. После барака, после тесной каморки в сенях — более чем.

И кровати — две.

Спустившись вниз, в отведенную для Федюньши каморку, ты обнаружила там пьяного вдрызг слесаря со товарищи, учившего жизни «деревенского олуха». Слесарь был послан каторжным загибом, товарищи промолчали, а парень — извлечен наружу и препровожден за шкирку в твой нумер. По дороге тетка-портье попыталась было вякнуть что-то насчет того, будто у них «приличное заведение», но ты лишь глянула в теткину сторону, и дура захлопнула рот.

Тебе тогда еще показалось, что это у тебя выжжены глазницы.

И ты ими смотришь.

Что показалось тетке, осталось неясным, но ее больше не было видно и слышно.

А утром, как и было обещано, вы уехали. Навсегда, как тоже было обещано. Ты верила в последнее.

Нет, господин полуполковник!.. не верила.


— ...Н-но!.. слышь, Рашеля... Рашеля, ты спишь?

— Нет. Не сплю.

— Слышь, Рашеля... а ты раньше што — завсегда так жила?

Глаза.

Огромные, сияющие.

Даже не верится, что у «страшного Сохача» могут быть такие глаза.

— Как? как жила?!

— Ну, так... кабаки, нумера... баре ручку целуют... што, кажный божий день?!

Господи, вот о чем он думал! Не о морге, где едва не стравил при виде изувеченной Ленки-Ферт; не о презрительной снисходительности усача-жандарма — о роскоши! Кабаки, нумера... баре — ручку... Что он видел в своей жизни, несчастный лешак, если ему объедки на кухне «Картли» и дешевый нумер с клопами за сад эдемский пригрезились?!

— Ленку видел? — спросила ты, кутаясь в обтрепанный платок. — В покойницкой? тоже хочешь — туз над бровями?!

— А-а, — отмахнулся парень, звонко прихлопнув комара на лбу, как раз в том месте, куда ему был обещан бубновый туз. — Однова живем...

Он подумал.

— Знаешь, Рашеля... я на днях куру резал. Кинул на колоду, топоришком тюкнул — а она возьми да и вырвись. Зачала по двору гасать, без башки-то. А я смотрю и мыслю: чем я лучше той куры? Так до гробовой доски и пробегаю по селу... безголовым. Да, вот еще: што такое «прут»?

— Прут? — удивилась ты. — Ну, ветка такая... тонкая.

— Не-а, про ветку я и сам... Ты когда из покойницкой вышла, с кавалером, как двинулась со двора, так усатый сторожу и брякни шепотком: «Ишь, краля... не в ресторацию ее, а на «прут», да двенадцатой на дюжину!..»

Он ждал ответа, глуповато моргая белесыми ресницами.

Дождался.

— Прут, Сохач ты мой, это железный стержень о восьми вершках. На одном конце — головка, на другом — ушко для замка. И нанизывают на сей стержень от восьми до двенадцати наручников, заклепывают, и ведут так арестантов по этапу. Понял? И о замене «прута» на ножные кандалы ты просишь, как о величайшей милости.

— Прут? — удивилась ты. — Ну, ветка такая... тонкая.

— Не-а, про ветку я и сам... Ты когда из покойницкой вышла, с кавалером, как двинулась со двора, так усатый сторожу и брякни шепотком: «Ишь, краля... не в ресторацию ее, а на «прут», да двенадцатой на дюжину!..»

Он ждал ответа, глуповато моргая белесыми ресницами.

Дождался.

— Прут, Сохач ты мой, это железный стержень о восьми вершках. На одном конце — головка, на другом — ушко для замка. И нанизывают на сей стержень от восьми до двенадцати наручников, заклепывают, и ведут так арестантов по этапу. Понял? И о замене «прута» на ножные кандалы ты просишь, как о величайшей милости.

— А-а, — еще раз буркнул парень с полнейшим равнодушием.

Вожжами тряхнул.

XV. ДРУЦ-ЛОШАДНИК или МИЛ-ДРУЖКИ-ТОВАРИЩИ

— Ну, товарищ новый, обмывать тебя будем! — хохотнул с порога Карпуха.

Ермолай Прокофьич на «обмыв» не остался. Сослался, что дел невпроворот, и почти сразу уехал. А «артельщики» уже вовсю хлебосольничали: небось, когда еще бывалый человек сюда прибьется! Тут уж сам бог велел — угощение на стол, и засесть до самого до утра, пить-есть да разговоры разговаривать.

— Тебя как звать-то? — поинтересовался третий «артельщик», до того молчавший.

Чистый «анарх» из бомбистов: тощий, кум складному метру, грязный лен кудрей до плеч. На лошадином лице водянисто моргают блекло-голубые лужицы; смотрят не на тебя, а на ангела за твоим плечом. Очки б еще ему, в проволочной оправе... Но нет, очков не носил. Да и жилист был парняга, костистым сложением напоминая тебя самого в молодости; а на дне лужиц пряталась от солнышка некая скрытая сумасшедшинка, тихая бесноватость, так что даже мурашки по спине. Не знаешь, чего ждать от такого: вот сейчас он с тобой водку пьет да балагурит — а через минуту, не меняясь в лице, перо в требуху сунет. Не со злости — так, приспичило вдруг человечка зарезать. И зарезал. Обтер перышко аккуратненько и им же колбаску кровяную... на ломтики.

Мелькнувшее видение было настолько правдоподобным, что ты на миг запнулся, прежде чем ответить.

— Дуфуней отец назвал. А по фамилии — Друц.

— А меня — Петр. Бесфамильный. Ну, будем знакомы?

— А по-варнацки-то как? Кличка, в смысле? — обернулся Карпуха, строгая финкой зачерствелый пирог с рыбой.

Пусть не мажья кодла, пусть «артель», но все равно — это он правильно.

Закон есть закон.

— Бритый. Доводилось слышать?

— Один хрен... Так и будем звать. Я — Карп... ну, или там Карпуха, ежели засвербит. Вон тот ирод — Силантий. А Петюнечку у нас еще Лупатым дразнят.

— Запамятовал, Карп-рыба? за «Лупатого» нос сверну, — равнодушно сообщил Петр.

— А за «Петюнечку»?

— Успеется. Пока тверезый — зови. А как захмелею... сам знаешь.

— Да уж научены! — коротко хохотнул Карпуха и обернулся к тебе. — Ты, Бритый, смекай: прихватил, значит, Петька богомолочку одну, из староверов, на окольной дорожке. Девка ядреная, не шибко-то и противилась, опосля скитских корок; все «Петюнечкой» миляша звала. Так он поначалу зенки пучил, а как сивухи лишку хватил — удавил богомолочку. Мы и охнуть не успели! Даже попользоваться, и то — зась...

Карпуха сокрушенно вздохнул.

— А што, Силантий, давно мы по бабскому делу скучаем?

— Дык это...

Силантий пожал плечищами: где ж взять, коли нету?! Голос у здоровяка на сей раз получился сиплый, нутряной, вместо того дурного писка, который ты слышал раньше. Странный человек был Силантий, и голос у него был странный: разный. Впрочем, это не помешало громиле извлечь откуда-то из угла, одну за другой, три запечатанные полбутылки.

Подумал — и достал четвертую.

— Вдругорядь, Карпуха, разговеемся, — пробасил. — Айда хряпать, нутро зовет.

Стол разбойной «артели» заметно уступал поповскому, но и здесь было чем поживиться. Ценил купец своих работничков... разбойничков.

— Ну, за нового товарища!

Ты кивнул, благодаря, в два глотка выхлебал водку из своей кружки; уцепил шмат копченого сальца. Жизнь? выходит, что жизнь. Не хуже, чем во вшивом Кус-Кренделе! Одна беда: жизнь — до первого серьезного дела, на котором гнуть тебе угол, Валет Пиковый.

Аминь.

— Ну, рассказывай, Бритый. Чем раньше промышлял, за што на каторгу угодил...

— Отчего ж не рассказать? можно. Разве что по второй опрокинем: за фарт наш общий, за девку-удачу, чтоб нос не воротила — и расскажу.

— За удачу — это правильно. Разлей, Силантий...


Язык развязался сам собой. Слова посыпались из тебя — сначала гурьбой, то и дело спотыкаясь, норовя стать наперекосяк (Друц! ты ли мастер рОманы тискать?!) — но потом ты и сам увлекся. Было уже не важно, что «артельщики» не разумеют мажьей квэньи, которой ты обильно пересыпал повествование, и что им не все можно рассказывать, отчего история выходит рваной, лоскутной...

Плевать.

Еще по одной?

И снова: уносит тебя в ночь угнанный конь, сбитая со следа пустячным финтом, проходит стороной остервенелая погоня...

И опять: «Беги! — кричит, умирая под мужицкими кольями, франт Данька-Алый. — Беги, Валет!.. ай, мама...»; он кричит, нет, он уже хрипит, а ты не успеваешь, ты никак не успеваешь, потому что Данька кончается, потому что Закон строг...

И вновь: а даже успеешь — что сам-друг сумеешь против двух дюжин озверелых мужиков, сытых, рукастых?! костьми ляжешь за компанию? славное дело, умное...

И наконец: чуть не лег-таки, костьми — через неделю, когда последнюю мзду, остаточек заветный, истратил на того купца, что мужикам за смерть Данькину звонкой медью платил. «Мокрый гранд» ты купчине чисто заделал, хоть по-первой фарт размочил; и следы замел так, что легавые ни арапа после доказать не смогли, сколько землю носом ни рыли. А вот уйти подальше, на дно лечь... Кончилась твоя сила, Бритый: ни глаза отвести, ни следы запутать, ни мороком шибануть. Знал: все одно убьют — и убили бы, не подоспей вовремя облавные жандармы.

В первый раз ты «Варварам» обрадовался.

В первый и последний.

На киче, да на этапе, да на лесоповале потом не до радости было. Но выжить — выжил. В остроге уж знали, что ты — «в законе», что — Валет, да еще по третьей ходке, так что о прописке и речь не зашла. Это когда с почином шел, когда молодой был, горячий, дурь в башке играла...

Ай, баро, марна звоны! да утрадэна, ох, мирэ пшалэс!..[12] марна звоны, ветер в поле!..

Отмотал срок на полную, вышел на поселение — а тут судьба поленом по затылку и приложила...

— Это тебя, черноголовый, не судьба, — оскалился Карпуха, разливая по кружкам содержимое очередной бутылки. — Это тебя Филат приложил, по купцовой указке! Вот так вас, мажье семя, и берут за хвост — втихаря поленом, когда не чаете! Безо всякого, по-простому... Ладно, и на старуху проруха бывает. Выпьем. С нами — не пропадешь!

— А он и сам не пропадет, вижу, — буркнул Петр.

— Слышь, Бритый, ты б... поворожи, а? — с плотно набитым ртом промычал Силантий, когда все опустошили кружки и принялись жевать. — Страсть глянуть охота...

Вот оно.

Началось.

— Душа-Силантий, ты из ружья хорошо стреляешь? — прищурился ты.

— Ну... — задумался громила. — Белку в глаз. А што?

— Покажи, а? Вон и винтарь на стенке...

— На охоту пойдем — тады и покажу! Вот сейчас все брошу, побегу тебе белок искать... Да и што там смотреть?

— Так ведь и я не в балагане ветошников забавлял. Серьезный финт — его только в деле покажешь. Дошло?

— Бритый верно гутарит, — вмешался Карпуха. — Все мы тут не в бирюльки играем.

— Вот пойдешь ты, душа-Силантий, к примеру, ко мне в мажью науку — тогда и увидишь, и сам выучишься, — подлил ты масла в огонь.

Собственно, а почему бы и нет?! Раз уж гнилая масть идет...

— В науку?! — у души-Силантия аж буркалы на лоб вылезли. — Едрен ерш! какой с меня, к лешему, колдун?!

— Какой и со всех. Любого обучить можно. Почти что любого, — тут же поправился ты. — Хоть тебя, хоть Петра, хоть Карпуху.

Ну?! Клюнут?! Ну хоть бы один!..

Они молчали, переваривая услышанное, а внутри тебя бурлила гремучая смесь надежды, отчаяния и едва сдерживаемого нетерпения. Да что ж они мозгами скрипят, тугодумы?! Впрочем, как раз из таких тугодумов и получаются...

— Ты нас, Бритый, в искус не вводи. Душу колдовством загубишь — потом от боженьки на Страшном Суде не отмажишься.

Назад Дальше