Старуха глаз-то не отвела.
Пожевала запавшими губами.
— Пей, — попросила.
Ты улыбнулась через силу:
— Сама пей. Поможет; от старости.
Вы смотрели друг на друга: неприкаянная Рашель Альтшуллер, маг в законе, ссыльная каторжанка в отставке, — и бабка Шептуха, каких много по деревням-селам, знахарка-платочница, мелочь ведьмачья, по чью рябую душу и урядник, не то что облавной жандарм из «Варваров», явиться постесняется.
Засмеют ведь.
— Жить шибко хочется? — не то спросила, не то самой себе сказала старуха. — Ну не пей, коли желанья нет...
Встала.
Качнулась прочь.
— Погоди. Погоди, говорю!
Задержалась.
— Ты кого обмануть хотела, старая? меня, фартовую Даму Бубен?! Когда устану, сама к тебе приду, попрошу: дай глотнуть! Ты ж меня вовсе не знаешь! — за что?! Что я тебе сделала? за какие вины не любишь?!
Сморщилась в золе печеная картошечка.
Потускнели глазки.
Налились свинцом.
— Отчего ж не любить, золотце? люблю. Первой бы на могилке твоей убивалась. А коли б довелось и дружка твоего, рома гулящего, на тот свет спровадить — и вовсе б наплакалась всласть. Не зря, значит, небо коптила. Лады, чего уж там... не выпадет боле случая...
Помолчала старая.
— Хошь, кончи меня, Шептуху. Тебе это, как мне куренку башку свернуть. Прости; не прощай — все едино. Ненавижу вас, мажье семя... жизнь моя никчемушняя от вас — наперекосяк!..
— Садись, — сказала ты.
Шептуха бочком присела на край топчанчика. Не постеснялась; глядела тихо, просто. Во взгляде плескалась... ненависть? нет, боль. Тоже не старческая — ясная, живая.
— Тебе, золотце, штоб на любовь тесно приворожить, — прошамкал пустой рот, — чего было надобно-то? Там, на воле?
Ты и хотела бы скрыть усмешку, а не вышло.
— Вода. Шампанское. Ничего. Зачем спрашиваешь?
— А затем, золотце, што мне твое «ничего» — цельный год по сузему за корешками ползать. На карачках. Да морщины ранние — вона, всю рожу пометило! Да пальцы заскорузлые. Да горб на спине. А ты смеешься: «Ничего, мол! шампанеи стакан!» — и хочешь, штоб Шептуха твою породу любила!
Старуха умолкла; перевела дух.
— Ай, золотце, и я девкой-дурой была! мамку не слушалась. Мамка умная была, так и баяла: «Сове — свой талан, соколу — свой! Сиди дома, дитятко, не рыпайся, не клади лишнего стыда на буйну голову!» Не поверила я, мамке-то! Ажно в самый Мордвинск убегла. Думала: многое, не по годам могу — коров глазить, следок вымать, на любовь-дружбу, на вражду-остуду шептать... мне тогда человека спортить — полугодье, не боле!..
Вот теперь ты сдержалась.
Не улыбнулась.
— А ты смейся, смейся, золотце, коли невтерпеж!.. смейся над старой. Я и сама б посмеялась, да зубов нет, не достать мне нынче до смеха, не дотянуться! И впрямь потеха: молодая Шептуха из стольного Кус-Кренделя по граду Мордвинску вприсядку шастает, вашего брата по тайным хавирам ищет — возьми, матушка-батюшка, в науку! отслужу! Под скольких легла, прежде чем на самого вывели — то тебе знать не надобно. Много их было, липучих. Но вывели; не нашавили. Сам махонький такой, а глас — ровно из бочки. Чистый протодьякон. Сказывали: трупарь знатный. Коли надобно мощи поднять да баять принудить — лучшенький. Встала я перед ним, вот как сейчас пред тобой...
Дальше ты уже не слушала. Незачем. Вечная история: деревенская девка из семьи потомственных платочниц бежит в город. Без паспорта, без знакомств; наобум. По хавирам бродит, в науку просится. Перед всяким подол задрать горазда — лишь бы... больше-то платить нечем. А этой, Шептухе кус-крендельской, еще и под конец не повезло: на трупаря вывели. Некроманты — масть глухая, окаянная, их в любой кодле стерегутся... Трупарю ведь по суду — не каторга. Петля да варавское мыло, вот и весь приговор. Вышла, значит, девка, на самого... выслушала, значит, все положенное.
Под завязку.
Хорошо хоть метку на память не оставил.
Или оставил-таки? вон, кружка полна-полнехонька...
— ...и поехала я, золотце, домой. Еду, а сама все думу думаю: отчего ж прогнал? Оттого ль, што не глянулась? оттого ль, што девичью честь, его добиваючись, не уберегла? еще какие резоны вздумал, трупарь-то? Мамка даже не ругалась — так, за косу оттаскала... оттаскала, да и расплела. Кто блудную Шептуху замуж возьмет? вот и отмыкалась свой век — вековухой. А ты, золотце, хочешь любви Шептухиной... Я в тебе не тебя травила, я в тебе долю мою загубленную травила! ладно, будет тары-бары растабаривать! пошла я помаленьку...
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХЕсли поймать на лету тусклый, старушечий взгляд, если не успеет Шептуха отвернуться, то само углядится:
...камень.
Большой, склизкий. Понизу моховой бородой оброс. Сверху трещина змеится, наискосок; рядом настоящая змея на солнышке греется. Положила треугольную голову камню на макушку, дремлет. Хороший камень, сладко на нем гадюке спать; сладко мокрицам под камнем, в прохладе да сырости, жить-поживать.
Есть от камня польза: какая-никакая, а приятно.
Давно он тут лежит, камень-то.
* * *Твой возглас застал старуху в сенях.
Остановил.
Хорошо, изба пустая; никого.
— Я тебе завидую, старая. Жизни твоей завидую; ненависти молодой завидую. Не поняла ты ничего, а я и сказать тебе не могу. Права не имею, раз в законе. Одно скажу, не побоюсь: не потому тебя трупарь прогнал, что девичья честь твоя ему занадобилась. Любой бы тебя погнал, хоть видок, хоть фортач, хоть я сама, попадись мне такая девка, вроде тебя...
— Пошто ж? — донеслось из сеней еле слышно. — Пошто так, золотце?! говори!
— Умела ты много. Заранее. Не вышло бы из тебя крестницы-подельщицы. Скажи спасибо своему трупарю — жизнь он тебе сохранил. Вот ты ее и прожила.
В сенях долго молчали, прежде чем хлопнула внешняя дверь.
И тебе на миг показалось: стоит на крыльце молодая, ядреная девка, мамина дочка. Русая коса заплетена туго, глаза лучатся, бровь соболиная... и ни в какой Мордвинск ей не ехать.
Никогда.
Показалось — и сгинуло.
IХ. ДРУЦ-ЛОШАДНИК или ПОСЛЕДНИЙ ПАРАД НАСТУПАЕТ
...С лентяями-рубщиками, со второго на третий обтесывавшими сучья на поваленных стволах, ты уже замаялся ругаться.
Нет, то есть, рубщики, конечно, в лентяях не хаживали. Язык не повернется упрекнуть в лени того, кто по собственной воле впрягся в работу, на которую гоняют подконвойных каторжан, в наказание. Но на торчащие во все стороны сучья им было плевать. А лошадям, понимаешь, — из последних сил надрываться, тащить цепляющиеся за что ни попадя стволы к реке, туда, куда через месяц-полтора придут плотогоны-лободыры, чтобы начать сплав!
Лошадей ты жалел. Людей — нет. Этих никто не заставлял, сами впряглись. Однако и ругань, и увещевания (ты ведь не скупился, Друц, щедро одаривая и тем, и другим?!) помогали плохо. На упрямого рома смотрели как на придурка, головой скорбного.
— Што? сучья? Неча нам с тобой, варначья душа, лясы точить! Тут лес валить надоть, а он — сучья!
— Да лошадей ведь загоните, ироды! И так уже по балкам чуть что не замертво валятся! Грязища по брюхо!
— А тебе-то што? Выдюжат...
И хоть кол им на голове теши, лешакам мохнорылым!
Приходилось все время таскать с собой топор и буквально на ходу подравнивать стволы. Толку чуть, а все-таки. Однако другие возчики даже этой малости делать — и то не думали: умучивали своих четвероногих подопечных до полусмерти. Вот ведь дурачье, одно слово — ветошники! Ну не жалко вам лошадей, так о себе подумайте! Падет один из битюгов — сразу все выигранное время на вывозке и потеряете! Да и денег она стоит, лошадь-то.
Нет, не понимают...
Уже у самой груды сваленных на берегу стволов вороной тяжеловоз вдруг споткнулся — и пошел кособоко, чуть вихляясь из стороны в сторону. Но здоровенную сосну до общего штабеля все-таки дотащил, умница.
Встал.
Ты развязал постромки, удерживавшие лесину на волокуше. Битюг грудью подался вперед — и ствол послушно сполз в грязь, рядом со своими собратьями. Приблизясь к тяжело поводившему боками коню, ты похлопал его по мокрой холке. Обождал немного, не отнимая ладони: вот так подержишь руку на конской спине — и ломоту в суставах на время отпускает. Это ты уже давно приметил. Финты здесь ни при чем. «Естество» — как любит говорить Княгиня.
Да и конь славный, хоть и староват уже. Эх, завалить бы его с ромом-подручным, да маленькой стамесочкой в нижних зубах ямочки вынуть, да потом между зубами верхними лишку мяса выбрать по-молодому — на ярмарке, морэ, за восьмилетку сошел бы!..
Ай, сыр мэ джява по деревне, дорэсава балавас...[7]
Передохнув сам и дав успокоиться битюгу, ты занялся осмотром копыт. В хвост, в веру, в тридесять праведников! Подкова на правой задней ноге треснула пополам, и половинка ее уже где-то потерялась, а вторая болталась на одном гвозде, мешая коню при ходьбе.
Силы в руках оставалось еще порядком, достало просто-напросто выдернуть разболтавшийся гвоздь и зашвырнуть куда подале. Вместе с остатками подковы. Руки-ноги кузнецу поотрывать за такую работу! Ну ничего, на заимке подков запас есть, и гвозди сыщутся — подкуем в лучшем виде, будешь как новенький...
Ты ласково потрепал по шее кряжистого битюга — и крикнул долговязому возчику, что как раз подводил к соседнему штабелю свою пегую кобылу:
— Степан! слышь, Степан?! У меня Уголек расковался! Схожу на заимку — вернусь!..
Неразговорчивый бобыль Степан молча кивнул, и вы с битюгом неторопливо зашлепали к заимке.
Вязкая мартовская грязища, размешенная вдрызг подошвами, подковами и волокушами, вскоре осталась позади; под ногами мягко пружинила влажная прель прошлогодней хвои. Шагалось легко, и дышалось легко, полной грудью. Ты даже позабыл на какое-то время о ноющих суставах и прострелах в спине: лес пах стремительно надвигающейся весной, прозрачной голубизной неба, набухающими почками и молодым бурлением жизни — пока еще подспудным, скрытым, но это ненадолго!
Весна властно брала свое.
Вон и Княгине в последнее время явно полегчало. Как от лихоманки встала, так и ожила. Весенний воздух помог? урезонил проклятую жабу, что в груди у Рашки кубло свила? Возможно. Но это вряд ли. Уж тебе-то, Друц ты беспутный, хорошо известно, какова эта жаба, и чем ее, паскуду, урезонить можно. Считай, что и ничем.
Кроме такой малости, о которой и мечтать-то грешно.
Неужели? Неужели Бубна-крестница все-таки решилась?! Узнала, отыскала... Да нет, ерунда, быть не может! Могло ведь Княгине и просто полегчать, пофартило напоследок...
Могло.
Но ты ведь сам не слишком в это веришь, правда?
Впрочем, в то, другое, верилось куда меньше.
* * *Над заимкой курился уютный домашний дымок.
«Княгиня кашеварит,» — догадался ты. И вправду, мигом потянуло вкусным запахом доспевшего кулеша на смальце: Княгиня и безо всяких финтов ухитрялась готовить нечто особенное из, казалось бы, почти несъедобных продуктов. В животе по-кошачьи заурчало, замяукало. Вывозка по весне — она способствует... Эх, пошамать бы сейчас! Княгиня-то не откажет, пайку от души отвалит; но — нельзя. Потому как западло это: пока другие корячатся, волынить да брюхо набивать. Пусть они тут все и ветошники сиволапые, а един хрен: в общий хомут впряглись...
— Что, Друц, шабашишь?! — весело крикнула Княгиня еще издалека, завидев бредущего к ней Пикового Валета и его прихрамывающую лошадь.
Она даже помолодела, что ли? Волосы отросли, на щеках забрезжил румянец, разгладились морщины, а в глазах нет-нет — да и мелькал знакомый шальной блеск. Чудо, да и только! Однако ты лучше многих знал: чудес на свете не бывает. Вернее, бывают — но тщательно подготовленные такими, как вы с Рашкой.
Такими, какими вы были до проклятой каторги.
— Где тут шабашить?! вот, Уголька ковать веду. По-быстрому.
— Ну вы прямо сговорились! Получасом раньше Федюньша пришкандыбал: рубщику из Заозерья ногу лесиной привалило — так он вызволять кинулся. Лесину сам-друг поднял, мужика и выволокли. Заозерцу хоть бы хны — целехонек! — а Федюньша мало что пупок себе не развязал. Вон, в избе лежит, стонет.
И впрямь, из ближней избы-конторянки доносились некие странные звуки, которые ты поначалу принял за вой ветра в трубе.
— Ничего, оклемается! Его пупок всей деревней развязывать — намаешься... А, Акулька-девка! Соль принесла?
Действительно, рядом с Княгиней, держа в обеих руках полотняный узелок, возникла запыхавшаяся Акулька из многочисленного семейства Луковок.
— Принесла!
— Ну так присядь, отдохни. Сейчас кулеш готов будет...
— Ой, нет, спасибочки, теть Рашелька! дома заругаются! Мне еще сегодня куделю прясть, мамке со стиркой пособить... Бегти надо.
В лице Княгини что-то едва заметно дрогнуло.
Как струна с пальца сорвалась.
— Ну, тогда сходи в лабаз, возьми солонины кусок да сухарей — домой. Мужички-то не обеднеют, а у вас, я знаю, в избе — шаром покати. Батя, поди, пропивает все? Друц, ну хоть ты б ему вломил, что ли?!
— Ой, спасибочки...
Акулька потупилась, словно ей вдруг стало стыдно за свою родню. Шмыгнула носом и стремглав умчалась прочь, свернув за угол избы, туда, где был устроен лабаз с припасами.
Уголек неожиданно дернулся, шумно фыркнул — и попятился.
Ты успокаивающе потрепал коня по шее и, обернувшись, увидел выбирающегося из конторянки Федюньшу Сохача. Нет, конечно, испуг коня был где-то понятен: крестный сын вдовы Сохачихи и без того выглядел страшилой чащобным, а сейчас и подавно! Здоровенный парняга, способный в одиночку справиться с тяжелющей лесиной, весь скособочился, и шкандыбал нынче даже не по-человечески, ворочая непослушное тело из стороны в сторону.
И все-таки: чтоб его лошади пугались?!
— Куда прешь?! — строго прикрикнула на болящего Княгиня. — Иди ляг, дурила!
— А-а...
— Чего «А-а...»?! Чего «А-а...», я спрашиваю?!
— Водицы б испить, — прохрипел в ответ Федюньша.
И поковылял вслед за Акулькой за угол — там стояла бочка с питьевой водой.
— Эк его... — только и смог выговорить ты.
Уголек снова фыркнул, шарахнулся в сторону, увлекая за собой пустую волокушу, но ты успел удержать битюга за уздечку.
— Тпр-ру! балуй мне! Вот сейчас подкуем тебя, красавца...
И в этот момент из-за избы ударил, разом заложив уши, отчаянный, истошный визг.
Визжала Акулька.
А глотка у девки была — иерихонская.
Стены рушить.
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХЕсли крепко ухватить за вихры Акульку Луковку, а она не зажмурится от страха смертного, то меж серыми искрами ее глаз можно разглядеть:
...ива.
На берегу, у самой воды. Отчего плакучая? веселая ива. Весенняя. Склонилась ветвями к плеску-щебету, клейкими листочками вся обвешалась. Одинокий муравей по стволу карабкается. Два щегла в кудрях запутались, друг перед дружкой песнями щеголяют. Треплет ветер желтые косы, расплетает ленты, охальник. Ну и ладно, хоть день, да мой. Пусть.
То не ива — девка; и не девка — ива.
Не подумайте.
* * *Угол избы-конторянки сам прыгает навстречу, уходит в сторону.
Вот она: визжащая Акулька с вытаращенными от страха глазами. Лежа на спине, судорожно пытается отползти назад, увязая худыми лопатками в мартовской грязи.
Рядом, возле бочки с водой, кривобоко ворочается Федюньша, норовит уцепить лежащий рядом топор-колун. Тело не слушается здоровяка — это тебе знакомо, козырной Валет? ох, как знакомо! — но парень буквально переламывает себя, пальцы вцепляются в топорище...
Выпрямился.
Неужто это девка скорбного чревом Федюньши так испугалась?! Вон и Уголек...
От лабазной ямы боком вывернулась бурая, лохматая туша, зашлась грозным ворчанием. Ах, зараза! а ведь конь чуял, предупреждал!
Медведица!
Небось, лишь на днях из берлоги выбралась. Матерая, лютая. Учуяла запасы в лабазе, сунулась харчить — а тут парень с девкой.
Зверина была оголодалой после спячки, со свалявшейся, висевшей космами шерстью — но норов у лесной хозяйки был княжеский (прости, Княгиня!), и перла она «кабаном», на всех четырех, не вставая на задние лапы.
Такие — самые опасные.
Сглазил, ром?! — словно подслушав твои мысли, медведица разом поняла, кого из этих двоих стоит опасаться, и, не обращая внимания на визжащую девку, двинулась на Федюньшу.
Парень не сробел: набычился, неуклюже сунул вперед топором.
Будь сейчас крестный сын вдовы Сохачихи в полной силе (а силушка у оглобли на троих меряна!) — зверине бы не поздоровилось. А так: топор лишь краем скользнул по черепу, рассек лапу — но слабо, неопасно...
Глухой рев, взмах страшной лапы, и парень, охнув, отлетел в одну сторону, а топор — в другую.
Дело было плохо, плохо с самого начала, но теперь — и вовсе швах. Медведица разъярилась не на шутку; если ее сейчас не остановить — собирать рубщикам клочки по закоулочкам! А как остановишь? Ружья-то нет, и рогатины под рукой нет, и ножа медвежьего, а даже и будь он, ножик...