На зимние каникулы мы все свиделись. Высоченный моряк с неистребимым одесским акцентом рассказывал какие-то глупые истории, Аллочка много хохотала, мама ее громко хрустела пальцами, Глаша плакала, а Гена… Гена сидел и молчал.
С какого-то момента жизни время ускоряет свой бег. И пропадают длинные утра и замедленные вечера, и только понедельники начинают отстукивать особенно нахально… Видно, это право они присвоили себе с вечно наивного человеческого желания попытаться начать все сначала. С первого нового дня… А ведь начала нет… Все изначально, испокон веку начато… И раскручивается жизнь по давно ей известному маршруту-плану, и ничего в ней не изменить… По этому плану и уехала Аллочка с моряком. Накануне их отъезда Гена вызвал ее из дома, Аллочка умолила меня постоять невдалеке, потому что «ей не хочется оставаться с ним наедине». И я стояла так, чтобы меня видела она и не видел он.
– Что же ты, Аллочка? – тихо спросил Гена.
– Ах! – ответила Аллочка. – Сколько можно, Геннадий, об одном и том же?.. Я его люблю, а ты мне просто школьный товарищ… Между прочим, я тебе никогда ничего не обещала… Пожалуйста, оставь меня в покое… И останемся друзьями…
Что-то в таком роде было ею сказано, а может, и нечто другое, потому что никто из нас не придавал такого уж значения разговору, чтоб запомнить его навсегда и дословно. Аллочка отделывалась, я ей в этом помогала, стоя на стреме, а Гена слушал, но не слышал. Он был обречен.
После окончания института я уехала далеко и надолго. Отягощенная собственной жизнью, всеми ее радостями и хлопотами, я потихоньку забывала свой город и школу. Это всегда так бывает в первые годы самостоятельности. Острая память детства приходит позднее. Но информацию об Аллочке я имела. Она шла из маминых писем.
«А Найдениха получила, чего заслужила, – писала мама. – Турнули ее муженька с работы, и давно пора… Зажрались они без совести, и то, и се им подай… Бога не признают, а он все равно есть… И кто что заслужил, тот то и имеет… Когда у всех черный хлеб, у них масло, а кур отборной пшеницей кормили… Рано или поздно, а лафа кончается… Аллочка твоя оказалась никудышным человеком, потому что так и не закончила институт, зато двоих детей уже нарожала. А платформы под этим нет… Кто ей будет теперь помогать, если папочка ее стоит ни в чем?»
«Заховали Найденова. (Это через какое-то время.) Плохой он человек, но все равно царство небесное. Хоронили хорошо. Было пять венков, и райком давал грузовик с ковром за старые заслуги. Приезжала Аллочка с детьми, но без мужа. Постарела! Спрашивала про тебя, я ей показала фотографию, где ты в белой шляпе возле лодки. Сейчас вас не сравнить, ты против нее Изольда Извицкая».
«Горбатая Глаша наложила на себя руки. Люди разное говорят, что жила она с покойником, любила его и решила пойти следом. А другие считают, что отказала ей Найдениха от места, а она слабосильная, и никто ее не берет… Жизнь и здоровому трудная, а про горбатого и говорить нечего… Так что, может, оно и лучше… Приезжала Аллочка, вот тут ничего не скажу, молодец… Все-таки Глаша ее и обстирывала, и обглаживала… Плакала сильно. Мы так поняли, что у нее не все в порядке. Боты на ней нечиненые, сбитые, и пальтишко, еще отцом справленное. Он ей нужен был, этот замуж в восемнадцать цветущих лет? Куда б он делся?»
«Аллочка твоя разошлась. Вернулась с детями к матери. Это ж надо быть такому горю… Учишь вас, учишь, мучаешься, мучаешься, а потом к тебе же на голову… Вот когда она локти себе кусает. Найдениха берет теперь шить, а Аллочка устроилась в школу, в пятых классах преподает географию… Бога не признают, а он есть… Я им позычила тысячу рублей, но боюсь… Ходят слухи насчет реформы… В какую, интересно, она будет сторону и как они будут отдавать? Может, ты узнаешь и напишешь? Геньку Беспалова помнишь? Вот у него как раз пошла козырная карта… Работает где-то за границей и женился на дочери то ли министра, то ли маршала… Мать его, придурошная Клавка, за водой теперь ходит в лакированных лодочках… Она всегда была без ума, а лодочки на ее мозолях треснули…»
Когда я приезжала к маме, мы всегда встречались с Аллочкой. Наши дети играли в песке или катались на велосипедах, а мы сидели на лавочке, грызли семечки, лениво вспоминали того, другого… В их доме всегда стучала машинка, Аллочкина мама почти не поднимала своей облысевшей головы от шитья. В сущности, на ее работу жили, потому что Аллочка пыталась заочно кончить пединститут и часов в школе имела немного.
Все у них было по-прежнему. Ничего не прибавилось за прошедшие годы, висели те же бархатные портьеры, на буфете лежали те же дорожки ришелье, кровати оставались кроватями с шишечками, с марсельным покрывалом и накидкой на подушках. Послевоенный, сражавший нас наповал шик истлевал потихоньку, и было по всему видно, что перемен в доме не предвидится. Неоткуда было им взяться. Правда, к ванне подвели водопровод и слив. Она так и стояла посреди кухни, и это уже выглядело глупо и неопрятно, а Аллочка сказала:
– Двое отпускных на канализацию ушло, прямо ужас…
Однажды, когда мы совсем разомлели на лавочке и отупели от семечек, калитка скрипнула, и хорошо одетый, весьма солидный господин шагнул во двор.
– Ой! – закричала Аллочка, стряхивая с груди семечную шелуху, и скорее по быстроте ее реакции, а не по чему другому, я сообразила: пришел Геня-Гена-Геннадий, как его там, Беспалов.
Он поцеловал нам грязные от семечек руки, вытер красивым клетчатым платком пот со лба, изящно поддернул на коленях красивые брюки и сел у наших ног на детской скамеечке.
И все вернулось. Был влюбленный парнишка, который преданно смотрел на Аллочку. Потрепанная жизнью, неухоженная женщина обретала былую красоту и уверенность в себе. Мне отдавалось привычное место прислужницы, субретки. Даже орущие во всю глотку наши дети стали тише и несколько растворились в пространстве, будто наконец осознали вторичность своего существования супротив нас, родителей и главных. Так начался второй этап этой любви. Геннадий приезжал каждый год в отпуск. Один, без жены и детей. Их он отправлял к теще. Он оставлял свою красивую импортную машину – их было несколько за все время – у матери, а торчал у Аллочки. Из чужих палестин он привозил ей фартучки на грудь, взбивалки для коктейлей, микроскопические открывалки для кока-колы, разноцветные губки для мытья посуды, цветные мелки детям, мониста из ракушек и прочую мелочь, от которой Аллочка в восторге закатывала глаза, потому что не имела для нее значения бессмысленность подарка. Она наполняла это дарение своим внутренним содержанием, а значит, цены всей этой чепухе не было.
Мы больше не пересекались с Геннадием во время его приездов, но Аллочка… Как она изменилась. Она стала даже лучше, чем была в детстве. Это была женщина, испившая до дна горечь и успокоенная тем, что все уже позади. В конце концов, горечь позади – это даже лучше счастья впереди. Какая разница, что будет завтра или через год… Было бы сегодня! А сегодня было таким, что не раздражали чужие, сшитые матерью платья, висящие на плечиках, не саднили душу переводы алиментов и бесконечный стон мамы по вечерам: «Что с тобой будет, когда я умру?»
Все это не слышалось, не виделось, потому что лежали на буфете цветные соломки для виски со льдом, инкрустированные прищепки держали на веревке столовые салфетки многоразового использования.
– Он построит там плотину, – горячо говорила Аллочка в мой приезд, – и тогда сможет развестись с женой.
Похорошевшая, вдохновленная, она снова стала нравиться мужчинам. Видимо, мужчины все-таки существа в себе абсолютно не уверенные. Им обязательно надо, чтобы кто-то другой утвердил их в том, что у них перед глазами.
Возник инженер по технике безопасности, скромный, хороший дядька, чуть прихрамывающий и очень этого стесняющийся. Он влюбился в Аллочку и сделал ремонт их дома, потому что давно прогнили половицы, перекосились рамы, осела дверь. Это он как-то исхитрился затащить ванну в самый угол и загородить ее полиэтиленовым пологом и таким образом придать кухне человеческий вид.
– Ну что ты! – махнула на меня Аллочка. – Зачем он мне нужен? Я подожду Геночку…
У нее стало что-то с памятью, потому что разговор теперь шел такой: они будто бы любили с Геней друг друга с детства, а этот подлец, этот авантюрист, этот брачный аферист – первый муж – сбил ее на какую-то секунду с толку, воспользовался ее девичьей, опять-таки секундной, слабостью, в результате которой мгновенно появилось двое детей, и только после этого она, Аллочка, очнулась…
– Ты не помнишь, – спрашивала я, – почему ты поехала в Одессу?
Аллочка смотрела на меня удивленно.
– Ты что, забыла? Там же была тетя! Я была малокровная, и мне нужно было усиленное питание…
Я поняла: нет ничего сильнее идеализма. Выношенная, дорогая тебе идея – все по сравнению с грубыми материалистическими фактами. Это они – мираж, иллюзия или что там еще… А идея? Идея – это истина.
– Ты не помнишь, – спрашивала я, – почему ты поехала в Одессу?
Аллочка смотрела на меня удивленно.
– Ты что, забыла? Там же была тетя! Я была малокровная, и мне нужно было усиленное питание…
Я поняла: нет ничего сильнее идеализма. Выношенная, дорогая тебе идея – все по сравнению с грубыми материалистическими фактами. Это они – мираж, иллюзия или что там еще… А идея? Идея – это истина.
Инженер по технике безопасности женился в конце концов на главном гинекологе нашего города. Злые языки говорят, что у них даже собака ест из серебряной тарелки, а то, что во дворе у них стоит «Мерседес», это можно было увидеть собственными глазами.
Какая же паскудная вещь – время! Оно не останавливается ни на минуту, даже если нам до зарезу нужно задержаться. Оно плюет на нас, наматывая годы с необходимой лично ему скоростью.
Мы с Аллочкой встретились уже возле могил наших матерей. Мы вместе красили оградки. Я писала ей письмо, предупреждала, когда приеду, а она разживалась за это время краской.
Количество же плотин… На мой взгляд, на земном шаре гораздо больше, чем нужно для счастья одного человека.
– Он такой специалист! – говорила Аллочка, размахивая необыкновенной красоты кисточкой из тех же самых чужих палестин… – Он просто нарасхват! Но это, может, и лучше… Дети наши выросли… Не будет им травмы… Ты же знаешь мою Марью…
Я знала ее Марью. Марью – моряцкую дочь… Это была большая, сильная, мосластая девица, она метала копье почти дальше всех на Украине. И муж у нее был гиревик, и ребенка своего они бросили в воду, когда тому было две недели, по какой-то наимоднейшей педагогической методике.
– Скажите ей, тетя Валя, – говорила мне Марья. – Даже если он разведется – что еще не факт, – зачем ему старая баба? Кто это меняет старую на старую?
– Машенька, – не очень искренне отвечала я, – тут же любовь. Тут твоя логика бессильна…
– Любовь? Любовь? Ой, тетя Валя! Не смешите! Мать жалко, она же на самом деле его ждет…
Потом умерла и Генкина мама. Это случилось летом, когда я была там, ездила недалеко в командировку и не могла не заехать к Аллочке. Она жила уже одна, сын завербовался на Север, она никогда никуда не уезжала летом, боясь, что пропустит приезд Геннадия. Он регулярно присылал ей красивые открытки, но в них никогда не содержалось ни информации, ни чувства.
– Нельзя, – объясняла мне Аллочка. – У нас же грешная любовь, а в его положении…
Мы сидели с ней на маленьких скамеечках возле двух кирпичей, между которыми горел небольшой костерок, и ждали, когда на большой сковороде поджарятся семечки. Подсолнечные и тыквенные, они потрескивали и вкусно пахли, и мы хватали их прямо с огня, чтобы не дай бог не прозевать и пережарить.
– Алла Григорьевна, Алла Григорьевна, – услышали мы с улицы. – Слышали? Тетка Клавка Беспалиха возле колонки рухнула, синяя вся сделалась, захрипела – и с концами.
– Боже мой! – закричала Аллочка и посмотрела на меня так, что я поняла: значит, приедет Гена? Не может не приехать, раз такое горе. Нет такой плотины, чтобы дорогу ему перекрыла…
– Конечно, – ответила я вслух на немые ее глаза.
– Еще бы! – сказала она. И мы стали ждать Геннадия.
Старухи с улицы как-то обкладывали покойницу солью, жара ведь… Дверь почему-то держали закрытой… От мух, что ли? Мы сидели со всеми, мы уже прожили такие же скорбные часы в своей жизни, горько плакала Генкина сестра, но часто вскакивала и куда-то бежала: похоронить – не родить, хлопот куда больше…
Он вошел неожиданно, как всегда бывает, когда очень кого-то ждешь… Геня-Гена был уже полный, заматерелый мужик, с основательно обозначившимся пузом, с хорошо выраженной плешью, в темных безоправных очках. За его спиной уверенно стояла женщина в черном красивом платье. Она с нескрываемым интересом оглядела убогую квартиру – родину известного строителя плотин – и, видимо, так мне показалось, даже присвистнула от удивления. Генкина сестра совсем завыла и стала биться головой о край гроба, ожидая, что ее оторвут от этого дела, но все пялились на приезжих, и пришлось Аллочке перехватить голову сестры, занесенную для очередного удара, и прижать к себе. Шишка у сестры была приличная.
Дальше все шло по правилам. И музыка в начале, и батюшка в конце. Сначала громко, для общественности, а потом тихо, для души, потому что кто его знает… И были поминки, с обязательным борщом, и рисом без соли, и ведром компота, и водкой, и бесконечными разговорами о жизни там и тут, то есть в Союзе и странах, где плотины уже построены, строятся и будут строиться, потому что страны эти открывают, если верить телевизору, каждый день.
Подвыпивший Гена рассказывал, как ему надоело там и как он хочет домой, и все ему верили, потому что нет ничего лучше дома и не в шмотках счастье. Его жена сидела рядом с ним и курила одну за другой сигареты, ей было скучно, никто ее тут не интересовал. Генина сестра подсовывала ей меня, все-таки я тоже живу в Москве, журналистка, можно сказать, почти ровня. Но общения у нас с ней не получилось. «В Медведкове…» – «Плохое место, свинарником пахнет… Нет? Да… При определенном ветре…» – «Метро нет…» – «Уже есть…» – «Значит, я отстала…» – «Геннадий, в Медведкове, оказывается, уже метро есть…» – «Привет, уж сто лет…»
И вся пресс-конференция.
Потом я ясно слышала: Геннадий сказал Аллочке: «Скоро…»
Она несла грязные тарелки и была необычайно хороша в тот момент. Ей шел черный платочек, завязанный узлом на затылке, из-под которого выбились ее красивые золотистые волосы. И голые руки ее были загорелы и молоды, и щеки ее зарозовели как от выпитого вина, так и от того, что Геннадий был близко. И снова проявился закон мужской недоразвитости, ибо все мужики за столом начали пялиться на красоту, предназначенную другому, и другой это сразу почувствовал и зауважал себя. И сказал Аллочке, когда она проходила мимо: «Скоро». Она посмотрела на меня так счастливо и гордо, а я подумала о том, что моряцкая дочь в папу – все-таки тупица. И слава богу! И только жена Геннадия на очарование Аллочки не прореагировала, она смолила и смолила сигареты и, в сущности, на этих поминках не присутствовала.
В день отъезда Геннадий забежал к Аллочке на десять минут, она сладко поплакала у него на груди сразу от всего – от горя, от радости, от свидания, от разлуки, и он сказал ей важное: все свои плотины он наконец поставил, вот кончает последнюю – и домой, навсегда… С женой у него полное понимание и договоренность. Они разводятся, и она переезжает к своим родителям (бывшему маршалу или министру), потому что надо быть идиотом, чтоб оставить пятикомнатную квартиру дряхлым старикам, которые не сегодня завтра… А ему, Геннадию, без всяких хлопот достается кооперативная двухкомнатная у «Сокола». Как только все оформят, он приедет за Аллочкой. А не сможет, даст телеграмму, чтобы приехала сама.
Он ушел, а Аллочка ходила по квартире и все что-то шептала и в конце концов совсем расстроилась.
– Даже не знаю, как я это все брошу? – сказала она, разглядывая совсем обветшалые портьеры, и кровать с тюлевой накидкой, и круглый стол, на котором всю жизнь лежала кружевная с бархатными цветами скатерть.
Пришлось говорить ей разные слова, и даже накричать, и сказать ей обидное, что не было у нее еще счастья, что всю свою жизнь – кроме детства – она горе мыкала, что у нее сроду двух рублей лишних в сумочке не лежало, и вот теперь, слава богу, хоть на излете жизни…
Я именно так и сказала – излете жизни. Именно глупое выспренное слово подействовало. Таков закон человеческого восприятия. Нужно что-то на грани идиотизма – тогда убеждает.
И Аллочка засобиралась.
Я получила от нее письмо, в котором, страшно извиняясь за хлопоты, она просила меня купить ей платье поприличней, какие теперь носят, «а то у меня – ничего».
Просьбы провинциальных знакомых купить что-то в Москве всегда некстати и всегда выводят из себя. Я подавила в себе раздражение в самом зародыше, я взрастила в себе ощущение миссии. Это должно быть необыкновенное платье, потому что оно для уникального случая. Завершения многолетней любви, прошедшей через плотины, замужества, женитьбы, смерти; любви, у колыбели которой я случайно оказалась и потом так и шла все время рядом. Я даже почувствовала вокруг себя некое легкое тепло, что должно, видимо, было означать: и мне от этой любви перепало, огрызочек ли, дуновение ли…
Короче, через знакомых и незнакомых мне принесли платье. Конечно, не наше… Конечно, из «Березки»… Конечно, за бешеные деньги. Бешеные деньги надо было от Аллочки скрыть, и я, посоветовавшись с мужем, вложила в покупку ровно половину. Интересна реакция мужа. Травмированный приступом гипертонии, он сказал, что ему все до лампочки, хоть все из дома выноси. Но потом он как-то ожил, приоткрыл глаза пошире и спросил: «Ты что? Все еще веришь в эту затею?»
Пришлось мне подумать о том, что жизнь я прожила с человеком с примитивными чувствами, от чего захотелось поплакать, что я и сделала, разложив на диване голубое с отливом, схваченное в талии ремешком, с присобранными на груди складками, с мягкими подплечиками, нежнейшее на ощупь платье. Я уже видела его на Аллочке, я любовалась ею, я перестала плакать, вдруг испугавшись: а есть ли у нее туфли? Ведь какие попало под это платье не наденешь…