Вошла Анна — красивая, румяная, причесанная.
— Я готова, Уль.
— Я, кажется, тоже, — сказал я, оглядываясь, проверяя, не забыто ли, по обыкновению, что-нибудь небольшое, но важное.
— Идем?
Я хотел поцеловать ее; она подставила щеку. Мы почему-то часто не понимаем самых простых вещей; если подставляют щеку — это может, кроме всего прочего, означать, что нечего тебе соваться. Но я не подумал об этом.
— Ну, — сказал я обиженно.
— Не надо, — сказала она, и я отворил дверь.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Сучья угрожающе гнулись под его тяжестью, но не успевали хрустнуть: сильно качнувшись, Питек — нет, не Питек, а еще Нхасхушшвассам, так его звали, — перелетал на следующее дерево, руки безошибочно обхватывали облюбованную ветвь, ноги рывком подтягивались к животу, пружинно выпрямлялись — и снова мгновенный полет, другой сук, — не замедляя движения, встать на него, пробежаться до ствола, обхватив руками и ногами, мгновенно подняться на два человеческих роста выше, ухватиться за ветвь, перебирая руками — добраться до ее середины, снова колени касаются груди, распрямляются — и опять тело мелькает в воздухе, повисая на миг над пустотой…
Внизу рос кустарник, внизу с такой быстротой не пробежать, на земле ему не догнать бы оленихи, остаться без Добычи, не принести мяса женщинам и детям.
А здесь, наверху, он догнал ее. Мельком заметил два птичьих гнезда: это потом, они не убегут. Язык отяжелел от слюны. Питек быстро, прильнув к стволу (сучок оцарапал грудь; охотник даже не заметил этого), спустился на самый нижний, толстый сук, скорчился и застыл, готовый к прыжку.
Лань показалась внизу. Бег ее замедлился. Опасности не было. Животное остановилось. Ноздри его раздувались. Оно приподняло ногу для следующего шага. Оглянулось.
Питек бесшумно обрушился сверху — точно на спину. Обхватил обеими руками гибкую шею. Лань рухнула от толчка. Хрустнули позвонки.
Крик победы, крик радости жизни, клич уверенности в себе. Это я, охотник! Это я, сильный и быстрый! Это я, приносящий мясо! Это я! Это я!
Но кто там шевельнулся в кустах? Кто?..
* * *Медленно, гулко звонил колокол. Дверцы келий распахивались со скрипом. По полу длинного коридора тянуло сырым ветром. Братия шла к заутрене. Тускло мерцали свечи. Красновато отблескивали глаза. Из трапезной несло капустой.
Шла братия неспешно; бывалые мужики, ратники, ремесленные люди шли отмаливать грехи людские за многие колена. Немалые грехи.
Да приидет царствие твое, да будет воля твоя!
Шел и брат Никодим, иеромонах. Шел, привычно шевеля губами, не словами — душой припадая к Господу. От промозглого холодка прятал ладони в рукава.
Господь плохо слушает нынче, и мысли сбивались с возвышенного, тянули вниз, к суетному, к мирскому, что позади уже.
Небогатое было хозяйство, но — с лошадью. Не отдыхал, работал. Зато и жил, не умирал. Как все жил. Чего не хватало?
Не хватало иного. Возвышенного. Таков уж уродился. Был моложе, плакал ночами. Тесно было душе. Мысли: лошадь ли при мне, я ли при лошади? Хлеб сею, дабы ясти, яду же — чего ради? Воистину, человек — единая персть еси.
Мечталось: человек не только будет в земле рыться; есть в мире красота, и дана она человеку от Господа с великим умыслом. А не видит ее человек, попирает лаптями.
Единожды подумалось: красота — от Бога, красота — в боге. И пристала мысль. Не вытерпел; оставил все. Брату оставил, единокровному, единоутробному. Простился. Ушел.
Давно это было…
Молился Никодим бездумно, привычно отмахивал поклоны, осенял себя крестом, а мысли далеко гуляли.
Не нашел красоты и в обители, за дубовым тыном, за крепкими стенами, что сложены на извести, замешанной на куриных яйцах.
Уже и думать стал, сомневаясь: а точно ли есть она? А коли есть, то для человека ли? А может, красота сама по себе, а человек — особо, ползает по ней, яко вошь по подряснику, однако не зрит, понеже не умудрен?
Вздохнул иеромонах брат Никодим. Еще долго стоять. Коленям холодно, но ничего, привык, давно привык.
Брат Феофил приблизил бороду, тихо, только Никодиму, — в самое ухо:
— Слух прошел — поляки нас воевать собираются.
Никодим сотворил крестное знамение:
— Господь поможет…
— Король Стефан. Мимо нас им не пройти, иная дорога не торена.
Моргнул иеромонах, ничего не ответил. Может быть, увидел — в редкие минуты такое бывает дано человеку — себя на стене, что не для того лишь возведена, дабы охранять монаха от соблазнов мирских, но и чтобы противостоять всякому, кто идет с заката. Себя на стене, и стрелу тяжкую, что летит, летит, и все ближе, ближе, медленно, как в тяжелых снах, что от искусителя, от лукавого. Летит, и никуда не деться тебе…
Прощай, белый свет, прости, Господи, за грехи и помилуй.
Прости, красота непознанная…
* * *Сладок звук кифары, но звонче ударяет бронза о бронзу, звенит меч о пластрон, и копье утыкается в туго обтянутый кожей щит, и трепещет гребень на шлеме.
Для чего жив человек? Чтобы умереть достойно.
Какая смерть достойна? Только в бою.
Воин падает в бою, и Спарта будет оплакивать гоплита и радоваться тому, что не перевелись еще истинные мужи.
Дети вырастут и возьмут твой меч, и наточат, чтобы одним касанием сбривать черные бороды вместе с головами.
Легкий воздух Фермопил врывается в легкие. Больше! Больше!
Шаг в сторону — и копье пролетает мимо. Бессильно лязгает о камень за твоей спиной.
А-а!
Шаг вперед — и удар мечом. Ужас в чужих глазах, за миг до того, как хлынувшая кровь зальет их. Как раковина под сандалиями, рассыпается круглый, чужой шлем.
Кипит бой, и звенят перья Эриний.
Не выдержав, отходят наемники — что им Спарта? — и персы накатываются слева, подобно волнам морским.
Нет пути назад…
Хха! — выдох при ударе.
Сражался справа Ипполит. Где ты?
Уже сидит Ипполит в зыбкой лодке, и Харон, перевозчик, медленно движет веслом. Не плещется тяжелая вода Стикса…
Хха!
Кто, кроме нас, рожденных Спартой, устоял бы, не обратился в бегство?
Никто.
Хха!
И еще раз: хха!
И еще…
Как отяжелела рука. И льется кровь. Когда это?.. Не заметил.
Неужели это последний бой?
Или там, в селениях блаженных, воины тоже выходят — против тех, кто не был угоден богам, кто бежал с поля, кто предал свой город и свой народ, своих старцев и женщин, своих детей и их детей, и своих богов, и честь свою? Выходят воины, и те, презренные, снова бегут, но не дано им убежать, и их будут убивать честные воины, убивать по десять раз и по десятью десять раз, и все страшнее будет их страх, и все ужаснее — ужас, и мутная их кровь будет течь по лезвиям наших мечей, и земля не впитает ее, сухая земля той, другой Спарты, которая, конечно же, есть в тех селениях…
Только так и должно быть.
Не берите меня, я хочу испустить последний свой вздох здесь, на этих камнях, где рядом лежат наши воины, а другие еще сражаются.
Не берите меня!..
* * *Они вышли из Садов памяти, каждый из своего, замкнутые и молчаливые. Быстро уложили сумки.
Ульдемир и Уве-Йорген ждали их у эллинга.
Анна увидела приближающихся членов экипажа и невольно прижалась к капитану. Так блестели их глаза, таким сверлящим был взгляд.
Дверь бесшумно отъехала, открывая доступ к катерам.
* * *Оба катера оторвались от корабля почти одновременно. Аверов и Рука провожали их взглядом, пока светлые точки на экране не погасли, совместившись с диском планеты.
Тогда Рука сел.
— Кури, доктор.
— Да, у вас не курят. У нас курят. Я буду курить.
Он закурил.
— Правильнее было бы сказать — у вас курили, — деликатно проговорил Аверов.
— Сейчас, думаешь, не курят?
— Сейчас?.. Это было ведь так давно, сейчас всех вас давно уже нет.
— Да, — согласился Гибкая Рука спокойно. — Так мне говорили. Всем нам так говорили.
— А вы что же, не верите этому?
— Не знаю. Знаю, что они — очень далеко. Так далеко, что я, наверное, никогда больше их не увижу. Мое племя — здесь. Капитан, Рыцарь, даже ты — мое племя.
— Гм… Ну да…
— Но то племя, которое было моим раньше, — оно есть. Раз я есть — почему же не быть моему племени?
— Но ведь прошли столетия…
— Я этого не понимаю. Меня взяли, увезли. Я рад. Иначе я остался бы совсем без волос — и без головы тоже. — Рука не засмеялся: он не умел смеяться. — Увезли далеко, доктор. Но там, откуда меня увезли, — они все остались. И сейчас тоже живы, я знаю. Только старики, наверное, уже умерли. Некоторые. А другие живут. Не надо говорить, что это не так. Я понимаю так. Не могу понимать иначе.
— Хорошо. Я не буду говорить об этом.
— Хорошо. Я не буду говорить об этом.
— Кури. Ах, да… Слушай. Завтракать, обедать, ужинать мы будем вместе.
— Хорошо.
— Нас слишком мало осталось, поэтому будем вместе. И каждый раз ты будешь говорить мне, как дела. Как звезда.
— Зачем?
— Так надо.
— Но вы же не поймете — вы не специалист…
— Пусть доктор думает — это потому, что Рука на связи. Если капитан спросит, чтобы Рука сразу мог ответить.
— Но ведь можно пригласить меня…
— Наверное. Но ты понял: три раза в день ты будешь говорить мне. Ты покажешь мне, как увидеть, что звезде хорошо, и как увидеть, что ей плохо. Ночью доктор будет отдыхать. Наблюдать будет Рука.
— Зачем? Есть же приборы, есть компьютер, учитывающий все, он сам подаст сигнал…
— Рука понимает: инженер. Но он хочет сам. И будет. Рука верит себе больше, чем машинам, хоть он и инженер.
— Когда же будет отдыхать Рука?
— Потом, — сказал индеец. — Потом. Отдыхать он будет вместе со своими. С теми, кто остался далеко…
— Не понимаю…
— Ты много не понимаешь, доктор. Я понимаю.
И хватит.
* * *Застекленная крышка в потолке откинулась, спустили лесенку. Несколько пар глаз смотрели сверху.
Шувалов поднялся по лесенке. Он оказался на площадке — скорее всего, на плоской крыше строения, — обнесенной невысоким парапетом. Его окружили несколько человек; четверо особо мускулистых — должно быть, санитары; двое были, видимо, врачами. Шувалов глядел на них с откровенным любопытством.
— Иди туда, — сказал один из врачей и вытянул руку.
— Я просил бы все-таки позволить мне умыться и прочее, — проговорил Шувалов.
— Конечно. Это там.
Шувалов подошел к краю площадки в том месте, где в парапете был выем. Вниз вела деревянная, из толстых брусьев лестница с перилами. Строение оказалось одноэтажным, еще несколько таких же виднелось по соседству, стены их снаружи были расписаны цветными линиями и пятнами. Цвета гармонировали, смотреть на них было приятно, и Шувалов почувствовал, как утихает в нем поднявшаяся было тревога: все-таки от предстоящего разговора зависело многое.
— Ты боишься спуститься? — спросил тот же врач.
— Я просто любуюсь. Красиво.
Шувалов имел в виду не одну лишь роспись; обширный, обнесенный высоким тыном участок вмещал не только домики — тут и там тенистыми купами возвышались деревья, и каждая группа их была непохожа на все остальные и оттенком зеленого цвета, и формой ветвей, и очертаниями кроны; каждая группа говорила о каком-то чувстве: радости, грусти, уверенности…
— Да, — согласился врач. — Может быть, тебе помочь?
— Благодарю. Я сам.
Пока он мылся, санитары не спускали с него глаз. Полотенце было шершавым, грубоватым.
— Я готов, — молвил Шувалов с облегчением.
Его провели к врачу. Там было и похоже, и непохоже на кабинет врача на Земле: светло и чисто, и даже стеклянный шкафчик стоял, но не было той электроники, автоматики, оптики, без которой трудно было бы себе представить современную медицину.
Санитары остановились за спиной, у двери. Врач сидел за столом.
— Садись… Ну, как ты себя чувствуешь?
— Благодарю вас, прекрасно. Но прежде чем я буду отвечать дальше на ваши вопросы, позвольте задать один мне.
— Ну… пожалуйста.
— Долго ли мне придется пробыть здесь — разумеется, в случае, если я буду признан здоровым?
— Не более двух недель. Ты знаешь, конечно, из скольких дней состоит неделя?
— Полагаю, что из семи, если…
— Ах, из семи.
Врач переглянулся с другим, сидевшим сбоку.
— А какой сегодня день недели?
Шувалов подумал. Пожал плечами.
— Откровенно говоря, было столько дел, что я не следил…
— Если ты затрудняешься с ответом, так и скажи. Итак, ты не помнишь, какой сейчас день недели. А какой месяц и какое число?
— Ну, по нашему календарю…
— Прости. Что значит — по вашему календарю? Он у вас другой?
— Видите ли, объяснение этого надо начинать издалека…
— О, у нас есть время, и у тебя его тоже достаточно.
— В этом я как раз не очень согласен с вами. Дело в том, что… Вы — врач, следовательно, человек, не чуждый науке, научному образу мышления. И вам сравнительно нетрудно будет понять то, что я должен сказать.
Он умолк, поймав себя на мысли, что ему как-то очень легко — и вместе очень трудно разговаривать с этими людьми. Легко — потому что они каким-то образом располагали к откровенности. Трудно — потому что для него, человека своего времени, как и для всех, кто родился и жил в его эпоху, не составляло труда следить за ходом мысли собеседника, понимать движущие им мотивы и предугадывать выводы; но, как оказалось, это было применимо лишь к современникам: уже члены экипажа вовсе не являлись для Шувалова открытой книгой, неожиданные, непредсказуемые эмоции врывались нередко в их логику, искажая или вовсе подавляя ее, а порой, напротив, в момент взлета эмоций в них вторгался холодный расчет — чего современники Шувалова себе тоже не позволяли, ратуя за чистоту и мысли, и эмоции, четко отделяя то, что было подвластно чувствам, от всего, что должно было решаться лишь рассудком. А теперь, сидя напротив этих врачей, Шувалов почувствовал, что они, современники деревянных строений и вещей, не уступают ему в умении проникать в глубь человека, но делают это как-то по-другому, а для него остаются непонятными, как мощная станция, что работает тут, рядом, но на той частоте, какой нет в вашем приемнике.
— Ты задумался? Можешь быть уверен — мы постараемся понять тебя, — врач мельком переглянулся с другим снова. — Итак?
— Я просто думаю, с чего начать, чтобы…
— Я советую, чтобы было легче, начать с того, что сильнее всего беспокоит тебя именно в эту минуту. Ты знаешь, что больше всего беспокоит тебя?
Шувалов хотел сказать, что больше всего его сейчас беспокоит то, что нужен контакт на самом высоком уровне, а его, этого контакта, нет, но внезапно понял, что это не самое сильное беспокойство, просто он привык так думать. Сильнее сейчас было другое, а не вспышка, не ее угроза.
— Понимаете ли… Конечно, первоисточник всего — это предстоящая вспышка вашего светила, его взрыв. Мы можем предотвратить этот взрыв, погасив ваше солнце, — разумеется, не сразу, а постепенно, но так или иначе это сделает жизнь на вашей планете невозможной. Однако воздействие на ваше светило можно производить по-разному: можно форсировать, а можно воздействовать длительно. От этого зависит, какая часть его энергии в единицу времени будет уходить в сопространство, иными словами — как быстро станет оно остывать. Если бы сейчас на корабле у пультов находился я, то, конечно, выбрал бы медленный вариант. Но сейчас там — другой ученый. Он знающий и способный человек, но он моложе меня. Значительно моложе. Как и я, он теперь на два-три года выпал из научного процесса там, на Земле. Но если для меня это уже не имеет особого значения — по многим причинам, — то для него дело обстоит иначе. Он должен — и будет — спешить. И если у пультов в момент воздействия окажется он, то наверняка проведет его на пределе, звезда — ваше солнце — начнет гаснуть куда быстрее, и мы не успеем даже перевести вас под землю, даже проделать подготовительные работы… Вот в этом для меня сейчас — главное беспокойство… Но если, допустим, я сейчас получу возможность вернуться на корабль, то кто же установит контакт с вашими правителями? Кто объяснит им всю ситуацию, в которой оказались и вы, и мы? Теперь вы понимаете, почему контакт нужен мне как можно скорее?
— Мы все понимаем, не сомневайтесь. Теперь мы хотим спросить…
— Рад буду ответить…
* * *Врачи сидели в опустевшем кабинете. Шувалова увели санитары.
— Наш судья, конечно, не светоч разума, — сказал один. — Но на этот раз он не ошибся. Да и кто бы тут ошибся? Такая великолепная картина… О чем ты задумался?
— Смотрю. Взгляни и ты — как прекрасно играют тени на стене.
— Это солнце светит сквозь листву. Чудесно.
Они помолчали, наслаждаясь.
— Задерни занавеску до половины. Правда, еще лучше?
— Великолепный контраст… Да, ты говорил о картине. Она слишком прекрасна.
— У тебя какие-то сомнения?
— Все дело в предпосылках, понимаешь, все, что он говорил, укладывается в довольно строгую систему — я, как мы уговаривались, следил за логичностью и обоснованностью изложения и выводов. Да, в очень строгую систему…
— Ну, при заболеваниях психики это не такая уж редкость.
— Согласен. И тем не менее…
— Неужели ты собираешься поверить хоть единому его слову? Это такой же человек, как мы с тобой… только, к сожалению, больной. Бред, навязчивые идеи…
— Обождем немного с диагнозом.
— Ну, знаешь ли, если мне надо выбирать между двумя возможностями: поверить в пришельцев из иного, высокоразвитого мира — или диагностировать паранойю, то я вернее всего предпочту второе. Не пойму: что смущает тебя?