— …потому что уже пролита кровь — и пусть она будет последней! От нас с вами зависит: пусть она будет последней!
Он умолк и стоял, переводя взгляд с одного человека на другого. Но люди больше не смотрели на него. Они смотрели на тело Монаха. Смотрели и медленно отступали. Медленно и неудержимо.
Стоявшая на коленях возле Никодима Анна встала.
— Прощай, Ульдемир, — сказала она.
— Анна! — сказал он. — Нуш! Ты…
— Я — с ними. Там моя жизнь.
— Ты… навсегда?
Она странно улыбнулась.
— Не знаю, Ульдемир. Может быть, потом… когда-нибудь… Но сейчас не пытайся удержать меня. Прощай, Ульдемир.
Она уходила. Капитан сделал шаг к ней. Уве-Йорген положил руку на его плечо.
— Приказ, капитан. Твой приказ. И катер готов.
— Летим!
— Если позволишь, мы пока останемся здесь. Проследим, чтобы все кончилось мирно. И похороним Никодима. Он был хороший парень. Мне жаль.
Капитан колебался лишь секунду. Он смотрел вслед уходящим людям, почти уже невидимым из-за пыли. Потом побежал туда, где стоял катер.
Оставшиеся на земле проводили глазами взвившуюся машину. На дороге валялось немало брошенных уходившими предметов; среди них отыскались две лопаты. Трое подняли тело Никодима, отнесли в сторону от дороги и принялись рыть могилу.
— Гроба нет, — сказал Уве-Йорген. — Что же, это война. Очень маленькая война, но очень большая беда. Как ты думаешь, Георгий?
Спартиот молчал, стиснув челюсти. Потом проговорил:
— Мне больше нельзя жить среди людей.
— Это война, — повторил Рыцарь, — и бывает, что попадают в своих. Но пусть этого больше никогда не будет.
— Мне нельзя больше жить среди людей, — повторил Георгий.
— Тьфу! — сплюнул Уве-Йорген. — Ничего себе солдаты были в ваше время… Ладно, старший здесь — я, так что слушай мою команду. Вслед за отступающими — шагом марш. Ульдемир пришел из леса, значит, его катер где-то там. Девушка знает, где. Маленький, но втроем мы как-нибудь разместимся. Приходит время сказать этой гостеприимной планете последнее «прости».
— Ты думаешь, — сказал Питек, — капитан догонит, если Рука уже начал атаку? Время ведь истекло.
Капитан хорошо летает, — сказал Рыцарь, — в пространстве — не хуже нас. На малых высотах у него, конечно, не то, но в данном случае это не имеет значения.
— А если не догонит? — спросил Питек, в упор глядя на Рыцаря.
Уве-Йорген понял.
— А если не догонит, — сказал он, — мы вернемся сюда. И что бы ни ожидало этих людей, то же самое будет ожидать и нас. Согласны? Тогда шагом — марш!
— Срок истекает, — сказал он, кивнув в сторону главного хронометра. — Займите свое место по стартовому расписанию и готовьтесь работать с установкой.
— Погодите, инженер. Я понимаю, что вестей нет, но думаю…
— Думать больше не надо, — сказал Рука. — Надо делать.
Аверов сказал умоляюще:
— Только не торопитесь, ради всего святого! Все ведь может оказаться ненужным. И приведет к гибели стольких людей…
— Разве люди бессмертны? — спросил Рука.
Аверов с досадой махнул рукой.
— Нет, конечно. И все же…
— Разве каждый из них не должен умереть?
— Ты смеешься надо мной, Рука? Что за глупые вопросы!
— Постой. Что же волнует тебя? То, что так они умерли бы в разное время, а теперь умрут все вместе? Это?
— Ну как ты не понимаешь! Одно дело, когда умирает кто-то, но в живых всегда остается больше. И совсем другое — когда умрут сразу все…
— Но ведь рано или поздно все умерли бы!
— О, ты совсем не понимаешь меня…
— Да, не понимаю, доктор. Ты говорил, что мой народ умер, и народ Георгия, и капитана. И еще один народ умрет. Что же в этом нового? Зато твой народ останется. Ты должен радоваться, доктор.
— Рука… Что же ты намерен делать?
— То, что должен. Выполнить приказ. Сейчас я уведу корабль с орбиты. Будем удаляться от звезды. Потом уравновесимся. Я поверну корабль. И мы пойдем в атаку. Ты включишь установку, или же это сделает компьютер. Звезда начнет гаснуть. И Земля будет спасена.
Аверов подумал. Сжал губы.
— Хорошо. Наверное, ты прав. Время действовать. Но после окончания воздействия мы вернемся сюда, чтобы забрать наших с планеты. А может быть, и не только наших. Непременно. Иначе… иначе я сейчас же выведу установку из строя. Сожгу эмиттер!
— Да, — согласился Рука. — Мы вернемся.
Он помнил, что, выполняя порученное, корабль может погибнуть и сам. Пусть: жить все равно будет больше незачем.
* * *Включив минимальную тягу, Рука увел корабль с орбиты, чтобы набрать необходимую для разгона дистанцию. Автоматы вели машину. Гибкая Рука курил. Он медленно, с удовольствием выпускал дым, тянувшийся полосой, как Млечный Путь.
Катер взвился так стремительно, словно он и сам понимал, как нужно нам спешить, и почему нужно.
Сейчас нельзя было смотреть на хронометр. Надо было сохранять спокойствие. Иначе можно было в два счета испугаться, и уж тогда стрелка наверняка обогнала бы меня, а мне нужно было, чтобы получилось наоборот.
Есть хорошее средство против мыслей о будущем. Это — воспоминания. И пока перегрузки втискивали меня в кресло и все более редкий воздух свистел за бортом, я думал о прошлом и поворачивал его и так и этак. Всякое прошлое. И давнее, и совсем свежее. И лучшее, что было в нем, и худшее. Вероятно, я не был уверен, что у меня еще когда-нибудь появится возможность вспоминать.
И я думал, используя последние минуты перед выходом на нужный курс.
Анна ушла, и я понимал, что не уйти она не могла. Наверное, то, что совершилось сколько-то столетий назад совсем в иной точке пространства, должно было повториться — и повторилось сейчас и здесь.
Я вспоминал и понимал, что в памяти моей обе они, Нуш и Анна, стали уже путаться. Они срослись вместе, и иногда трудно было сказать, что же происходило в той жизни, а что — в этой.
Когда она сказала мне: «Я всегда чувствовала себя королевой»? А я еще ответил: «Хочу ворваться в ваше королевство завоевателем…»
Кажется, тогда: с ней мы долго были на «вы», а с Анной сразу стали на «ты», по обычаям этой планеты.
А когда она сказала: «Все будет, будет — только не сегодня»?
Это, пожалуй, уже теперь. Точно. Теперь.
А что толку? Что толку в том — когда именно?
Все равно это ничем не закончилось. И не могло.
И не надо, думал я довольно-таки тоскливо. С такой тоской думает, наверное, какая-нибудь черная собачка — черный пудель, скажем, — в черную ночь, когда песик не видит даже кончика своего хвоста с такой приятной кисточкой; с черной собачьей тоской, одним словом.
Так я думал, пока еще оставалось время. Но вот его больше не стало: пришла пора выходить на связь.
Я включил рацию и стал вызывать корабль.
Никто не отвечал.
Я снова послал вызов.
И опять никто не ответил, и я уже знал, что не ответят, потому что сделать это теперь было некому. Рука сидит за ходовым пультом, Аверов же, где бы он ни был, уж во всяком случае не дежурит на связи. Нет, мне не удастся окликнуть их на расстоянии. Только догнать. Догнать, схватить за плечо и сказать: «Стоп, ребята!»
Прошло еще десять минут — и катер наконец вышел на орбиту корабля. Именно в ту ее точку, где должен был сейчас находиться корабль. Но его там больше не было.
Я даже не стал смотреть на хронометр: стрелка выиграла у меня дистанцию.
Но я подумал, что корабль ушел недалеко. На малых дистанциях у меня была фора: корабль разгонялся куда медленнее катера, особенно если учесть, что за пультом сидел не пилот, и, значит, машину ведут автоматы, не нарушающие инструкций. Однако, если я и сейчас упущу время, помочь будет больше нечем. Катер был чистым спринтером, и на долгое преследование на максимальной тяге у него просто не хватило бы энергии.
Терять мне было нечего. Нужно было рисковать.
И я страшно разозлился на все на свете. На Анну, на себя, на проклятую звезду с ее планетой, на Шувалова, который не смог толком поговорить с Хранителями, на Руку, который не мог обождать еще хотя бы полчасика…
Можно было включить локатор: я примерно представлял путь корабля и знал, что сейчас планета уже не будет затенять его. И в самом деле, я поймал его почти сразу. Он оказался дальше, чем я надеялся. Жать следовало вовсю. И можно было успеть, а можно было и не успеть, никто не дал бы гарантии.
И я еще больше разозлился на всех — кроме детей.
Кроме тех, кто остался там, в лесном поселении. Кто с таким страстным интересом лазил по моему катеру, и залезал в него, и хватался за разные принадлежности, и жужжал, и просил меня покатать их. Хотя, помнится, нет, покатать не просили. Но мне все равно очень хотелось покатать их. Или хоть просто увидеть. Глядеть на них и знать, что будущему их ничто не грозит: они будут жить, а уж как — об этом они подумают сами.
Я мог сейчас не долететь до корабля, мог рассыпаться на куски на ходу. Но не мог не драться до последнего за детей. За всех детей — и этой планеты, и Земли, и за всех, сколько бы их ни было во Вселенной.
И я сказал катеру:
— А ну-ка давай, нажмем, Миша…
Так я называл его, когда мы были наедине.
И мы с ним дали.
Планета осталась далеко внизу. Она уменьшалась стремительно, и уж, конечно, ни при каком увеличении на ней не различить было ни ребятишек, ни Анну, которая меня не любила, но не делалась от этого хуже и еще должна была найти в жизни свое, настоящее — а для этого ей надо было жить; нельзя было различить и людей Уровня, и людей из Леса, и Хранителей, и моих товарищей, которые, как и я сам, наверное, не были виноваты в том, что родились тогда, когда родились, и думали так, как их учили, а не иначе. Не было видно никого, но я знал, что все они там.
Планета осталась справа внизу, корабль успел уйти далеко вперед, и я даже не знал, настигаю ли его, или так и буду догонять, пока не кончится топливо. Планета глядела на меня уже другим полушарием, и все люди, что находились на ней, если и смотрели сейчас вверх, то видели другую часть Галактики — ту, где меня не было. Но мне казалось, что они смотрят именно на меня, и машут, и желают мне успеха.
Я выжимал из техники все, что можно и чего нельзя было, машина работала на расплав, катер дрожал от перенапряжения, и я дрожал тоже, и знал, что если мы не спасем этих людей, всех, сколько бы их ни было, сто тысяч, миллион или десять миллионов, — если мы не спасем их, то это будет моя вина, потому что, значит, я не сделал всего, что можно и нужно было сделать.
И я никогда не услышу больше приглушенный голос, говорящий:
— Знаешь, я, кажется… счастлива.
И звонкие голоса детей.
Но на такой конец я не был согласен.
Все было на пределе. Миша предостерегающе гудел, как будто укорял меня в неосторожности и жестоком к нему, катеру, отношении. И я сказал ему:
— Нет, я не сторож брату моему. Но я ему защитник. И брату моему, и сыну моему, и моей любви. Потому что иначе я недостоин ни брата, ни сына, ни любви. Так что не будем жалеть себя: в тот миг, когда мы пожалеем себя, мы лишимся права на уважение. А я не хочу этого…
А больше я не сказал ничего, потому что далеко-далеко по курсу мы с ним увидели огни корабля, и нам показалось, что жизнь еще впереди.
Тогда придите, и рассудим
ГЛАВА ПЕРВАЯ
…потом створки съехались со звуком, с каким прозрачная волна набегает на белый раскаленный песок пляжа, когда солнце поет и нет сил шевельнуться, даже открыть глаза, когда сам ты стал и солнцем, и песком, и морем, и вселенной, истекающей бездумным счастьем бытия. Холодный служебный свет, отсеченный дверью, остался в коридоре, куда только что вышла женщина, держа в руке что-то мерцающее и невесомое, как лучи звезд, — то, в чем она сколько-то времени назад вошла сюда, ко мне, неожиданная, словно принесенная на руках моего желания и тоски. Тоски по ней? Не знаю; сейчас я могу уверенно сказать — да! Но еще за мгновение до того мне представлялось другое лицо и другие линии; теперь они не то чтобы исчезли, но как-то совместились с новыми, растворились в них, а имя, столько раз произносившееся мною в моем двойном одиночестве, временно-пространственном — имя это оказалось и в том, и в другом измерении так же далеко, как и сама планета звезды Даль.
Женщина ушла, но осталась здесь, и перед моими закрытыми глазами все еще стоял ее силуэт в прямоугольнике раздвинутых створок, а телом еще ощущалось ее тепло, а обонянием — запах, светлый запах весеннего рассвета, а слухом — невесомое ее дыхание и какие-то слова, те, что не оседают в словарях, но, словно молнии, рождаются и гаснут, блеснув единожды и ослепительно, слова, не выражающие мыслей, — мысль есть лишь отражение жизни, — но сами бывшие жизнью, естественные, как шелест лесов и плеск воды; а зрением все еще воспринимался тяжелый блеск в ее глазах, казавшийся отсветом древних костров, у которых сидели трое: Она, Он и Любовь. Хотя на самом деле то был, наверное, отблеск шкал репитеров на переборке моей каюты, но в те мгновения я не стал бы глядеть на них, даже покажи они конец света… Она ушла, но все мои чувства крепко держали ее, все до единого, потому что любое из них непременно для счастья. И память тела, и другая память тоже, со странной точностью вновь повторявшая кадр за кадром: как раскатились неожиданно створки, хотя я был здесь, а створки отзывались только на мой шифр; как вошла Она. Именно так воспринял я ее в тот миг: Она — хотя мне были прекрасно известны ее имя и должность и место по любому из корабельных расписаний, точно так же, как мне известно (и должно быть известно) все о каждом, кто только есть на борту. Не могу сказать, что я встал навстречу ей; меня подняло и толкнуло, и опустило на колени, и заставило поцеловать край того, мерцающего, что было надето на ней. Не было удивления: удивляются мелочам, перед стихией преклоняются безмолвно; и не было ни одного разумного слова, как не бывает их в оркестре, когда исполняется великая музыка… Память показывала и дальше; можно, вероятно, найти слова, какими все это опишется точно — но неверно. Человек может выражать одними и теми же словами проклятие и молитву — здесь была молитва.
Минуло время, и она ушла, вот только что, все так же безмолвно, но между нами не осталось неясного. Я лежал опустошенный, но не пустой, потому что из меня словно выскребли все низкое, унылое и дрянное, что только во мне было, и вместо этого наполнили меня чем-то, с чем можно жить тысячи лет, не унывая. И мне стало казаться вдруг, что все на свете просто (и наша экспедиция в том числе), что мы благополучно долетим, Архимеды наши и Михайлы Васильевичи, и прочие быстрые разумом Невтоны совершат все, что им полагается, выяснят при помощи своей белой, черной и пестрой в крапинку магии то, что следует, а затем чему положено гореть — зажжется, а чему потухнуть — погаснет, и мы отчалим в обратный путь, таща за собой длинный хвост впечатлений. А когда вернемся на Землю, планета перестанет казаться мне чужой, потому что там, где двое вместе, возникает и все прочее, что нужно в жизни. А на финише…
Я дремал, наверное, или грезил; зуммер вызова проник в сознание не сразу. В другое время я мысленно (и даже не только) проклял бы — кто там сейчас стоит вахту? Да, Уве-Йорген, доблестный рыцарь истребительной авиации; значит, я проклял бы Уве-Йоргена и всю его вахту, и весь личный состав, включая ученых и астрооператоров, и весь рейс, и всю Землю, а также и доступную и недоступную нам вселенную, все, что есть, и все, чего нет: не люблю, когда меня будят. Но на этот раз я был полон доброты, и мне захотелось излить ее на кого-нибудь еще, пусть и на Рыцаря. Так что, дотянувшись до кнопки, я произнес по возможности миролюбиво:
— Капитан Ульдемир.
— Капитан, — голос Уве-Йоргена прозвучал отвлеченно-бесстрастно, как и всегда на службе. — С приятным пробуждением, капитан. Доброе утро.
— Что у вас там?
Досада, вероятно, все же оставила след в моем голосе, судя по чуть удивленному:
— Вы приказали поднять вас, капитан, когда приблизимся к точке выхода.
Как, уже? А я рассчитывал, что вся ночь впереди. Кануло куда-то время… И тотчас же другая мысль: бедная, каково ей сейчас, не выспавшись — за пульт…
— У меня все, капитан, — молвил Уве-Йорген, устав, как видно, дожидаться ответа.
— Сейчас буду. Работайте по расписанию. Все.
И я собрался было пожаловаться самому себе, что вот опять приходится подниматься ни свет ни заря, в моем-то серьезном возрасте, — но тут же вспомнил, что отныне, с этой ночи, я молод, моложе молодых. И вскочил быстро, словно каждая пружинка во мне была снова заведена до отказа.
Где-то, где-то (впрочем, расстояния — фикция в этом мире, и нет ничего, что было бы слишком далеко от нас) серебряные птицы вспорхнули и летучие рыбы ринулись в полет, стройные, на антигравтяге, с головками автоматического наведения на свет, на тепло, звук и запах — на всякое дыхание жизни. Там, куда они устремлялись, мгновенно грянули беззвучные вихри в тесных недрах стратегических машин, двойные и тройные параллельные цепи не подвели, все было вмиг подсчитано, взвешено и решено — и серебряные рыбы поднялись навстречу, и взвились клекочущие птицы, ант игра вы автоматического наведения. Мгновенным был диалог не ошибающихся неживых умов; и птицы клевали рыб, а рыбы в клочья разрывали птиц с той и с другой стороны, и одна часть сгорела и рассыпалась и упала, а другая часть прорвалась в ту и иную стороны. И у птиц раскрылись люки, а боеголовки летучих рыб разделились, как разлетается в стороны осиный рой. Эти сделали свое дело сразу, но и те, что упали не долетев, тоже совершили свое, только секундами позже. Потому что антизаряд бомбы ли, головки ли может лишь считанные секунды существовать в отключении от мощных стационарных энергетических установок, питающих магнитное поле, свернутое коконом и предохраняющее несколько килограммов антиметалла — в два хороших кулака величиной — от соприкосновения с корпусом бомбы или головки, сделанным из обычного сплава. Ровно столько времени, сколько нужно, чтобы долететь до цели, магнитный кокон продолжает жить, питаясь от аккумулятора, а затем — аннигиляция, взрыв. Каждый такой заряд стоил, сколько стоит построить город, и энергии потреблял, сколько ее потребляет город с его заводами, подземками, рекламами, утюгами и ночниками.