Шелковников помолчал для важности и закончил:
— Чемодан у ног недостойного Цыбакова содержит в себе все готовые на сегодняшний день инфарктные фабулы, не затрагивающие, специально оговариваюсь, личности никого из присутствующих. Иначе говоря, если братья согласны, мы, как мне кажется, окончательно готовы… к рыбному дню.
Шелковников против воли посмотрел на мулата. Тот никак не реагировал вероятно, не понимал по-русски.
— Теперь, братья мои, я выдаю вам головою чересчур информированного недостойного Цыбакова. Решите, братья мои, его незначительную судьбу. Предупреждая возможный вопрос, сообщаю, что для дальнейшей научной работы он совершенно не требуется, менее информированные сотрудники того же института прекрасно выполняют работу по частям, будучи в полном неведении о конечной цели работы. Выведение же инфарктной фабулы как таковой передоверено секретному компьютеру, причем на выходе мы имеем фабулу в отпечатанном виде, полностью пригодную для использования.
Цыбаков на экране продолжал дрожать. Сухоплещенко продолжал курить, и из-под согнутой его руки с сигаретой совсем не был виден подстегнутый у плеча маленький служебный револьвер.
Председатель выждал немного и сказал:
— Червонец оповестил нас, и ложа благодарит его. Мне не вполне ясно лишь, зачем он обеспокоил наше внимание судьбой ничтожного недостойного, но, коль скоро вопрос поставлен на обсуждение, решите, братья, судьбу этого скудельного сосуда.
Брат Полтинник, знаменитый в прошлом спортивный комментатор, высказался немедленно и в стиле прежней профессии:
— Туды его… Чего пудохаться…
Председатель глянул на него неодобрительно. Полтинник заткнулся, — не в первый раз он лез с неуместными репликами, и, хотя был известен как очень умный человек, уморивший безнаказанно целых пять жен, из них четырех иностранок с крупными состояниями, но все же он заслуживал порицания. Осторожный и либеральный брат Пятиалтынный, директор маленького московского рынка, также решил высказаться:
— Это точно, что не может понадобиться? А вдруг? Может, посидит где-нибудь?
— Можно и так, — равнодушно ответил Шелковников, — но не понадобится. Подтверждено предиктором Абрикосовым.
— Тогда… — председатель поднял свой золотой молоток, но, заметив предупреждающий жест брата Цехина, опустил его на прежнее место. — Уважаемый гость?
Гость быстро-быстро произнес фразу, кажется, по-испански. Стало быть, ошибся генерал, и мулат отлично понимал весь разговор, шедший по-русски. В следующий миг оказалось, что это было не единственным заблуждением Шелковникова. Горобец ответил гостю, тоже быстро и тоже по-испански, — а ведь судя по его личному делу, да и по многим фактам, ни единого иностранного языка он не знал. Цехин и Стольник обменялись еще несколькими репликами, и председатель уже по-русски обратился к собранию:
— Глубокоуважаемый гость, глава верховной ложи своего государства, ложи, повторяю, ни в коей мере не затронутой еврокоммунистической ересью новообрядства, просит в качестве ответного дара поднести ему не шубу из минусинских соболей, как принято в нашей ложе, ибо в его тропической стране шуба есть предмет бесполезный, моль к тому же страшная и никакой нафталин не помогает. В качестве нашего ответного дара он просит поднести ему бренную плоть недостойного Цыбакова вместе с душой в их нынешнем комплектном состоянии, никак не раздельно. В дальнейшем он намерен подарить недостойного Цыбакова таким же комплектом президенту своей страны, имя которого по известным причинам не может быть произнесено на заседании нашей ложи, — ибо к тем, кто не просветлен озарением масонства, мы прибавляем эпитет «недостойный», а президент этот является человеком в высшей степени достойным, хотя на все предложения вступить в ложу только поводит левым плечом, каковой жест все еще не получил у нас надежного истолкования. Согласно существующим правилам, отказать гостю в его просьбе мы не можем.
Грохнул молоток, экран погас. Неприятно было генералу, что исполнитель его замыслов останется в живых, однако же всяк сверчок знай свой шесток, с председателями не спорят, а то вон мишени у тебя сзади и спереди. Заседание, кажется, было исчерпано. Председатель стукнул молотком еще раз, разобрал золотой домик на столе, вернул кирпичи владельцам. Потом собственноручно достал из-под стола кувшин с прозрачной жидкостью, разлил ее в четырнадцать кошачьих бокалов.
— Примем смело, ибо истина — на дне, что вовеки недоступно жидовне! Одобрительно следит за нами зрак незабвенной нашей Веры Чибиряк!
— Чибиряк! Чибиряк!
— Чибиряшечка!
— Мы про все поговорили!
— Моя душечка!
Посолив темя, выпили, — был это, как обычно, самогон с каплей бальзама «Слеза альбигойца», доставляемого Горобцу из каких-то заморских лабораторий, вонючее было зелье. Поодиночке разошлись братья-масоны, каждый в свою дверь, лиловый провожатый снова вихлял задом, снова это было Шелковникову неприятно, но снова он об этом начисто забыл, как только провожатый сгинул с глаз долой и в лицо ударил сырой мартовский воздух. Усталый генерал сел в дожидавшуюся машину и велел ехать домой, в Моженку. Жил он круглый год на даче, на городской квартире месяцами не бывал. Туда же, на дачу, Сухоплещенко должен был доставить бесценный цыбаковский чемодан. Два червя грызли сердце генерала: один был тот, что инфарктная фабула на злейшего шелковниковского врага оказалась невозможна и невыводима по толстокожести маршала и по отсутствию для него задушевных ценностей. А второй червь был еще серьезней: сегодня, чуть ли не впервые, обращаясь к членам своей ложи, генерал солгал. Солгал именно тогда, когда говорил о том, что заготовленные инфарктные фабулы к присутствующим отношения не имеют. В чемодане одна фабула на присутствующего все-таки имелась. Это была специально им заказанная фабула на самого себя. Касательно этого наглухо запечатанного документа имелся у него некий заранее продуманный план, ради исполнения которого он, презрев своякову долму, мчался сейчас к себе на дачу.
Пробежав, насколько позволяла тучность, в кабинет, рывком распахнул услужливо поставленный на письменный стол чемодан из бегемотовой кожи. Да, конечно же, как и велено было, сверху лежала тонкая, запечатанная зеленым воском папка с надписью мрачными прямыми буквами: «Г.Д. ШЕЛКОВНИКОВ. ПЕРВЫЙ ЗАМЕСТИТЕЛЬ МИНИСТРА ГОСУДАРСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ». Лишь одно мгновение боролся генерал с соблазном заглянуть в бездну. Любовь к жизни победила. Он взял папку и пошел на другую половину дачи.
Елена Эдуардовна Шелковникова предавалась в данный момент ингаляции. Тончайший аромат камфарно-араукариевого масла, в большом количестве привозимого ею из регулярных вояжей на Тайвань к тамошним несравненным косметологам, щекотал горло и легкие, без этих ингаляций генеральша в ужасном московском климате вообще бы жить не смогла. Елена слышала, как внизу хлопнула дверь за возвратившимся мужем, но, хотя искренне любила его и охраняла во многих жизненных коллизиях, о чем он не всегда подозревал, дышать все же не перестала, ибо за здоровьем в ее уже не юные годы приходилось следить сугубо, лишись она его — и все наполеоновские, точней скажем, мюратовские планы ее мужа могут посыпаться; будущее неизбежно, монархия скоро восторжествует, об этом Елена знала из собственных источников информации и в них ничуть не сомневалась, — но вот какова будет в этом будущем роль ее супруга, ее собственная роль? Да и об отце, и о сестре с семьей думать приходилось. Вообще, ей часто казалось, что она думает одна за всех. Порою так оно и было. Зря, что ли, купила она этот самый публичный дом в Парамарибо и все доходы с него в укромное место на черный день складывала? Управлять этим чернокожим борделем на таком расстоянии было нелегко, она подозревала, что креол-управляющий немало ворует, но особенно часто наведываться в Суринам не могла, только после каждого тамошнего государственного переворота приезжала и удостоверивалась, что все идет более или менее гладко. В последний раз прикупила еще две опиумных курильни, доходу они пока что приносили на удивление мало, надо бы слетать да проверить, что там творится, да куда ж лететь, когда муж, большой этот ребенок, в России власть менять собрался, а это не Суринам, старому борделю здесь не уцелеть, а пока новый отладится и доходы начнет давать — нужен глаз да глаз. И за борделем здешним, и за мужем. Романтик он и масон. Кажется, даже понятия не имеет, у кого верховная ложа всего его масонского толка на жалованьи состоит, хотя это и не меняет ничего. Да и вообще, что он видит на белом свете, он же из-за службы и за границу даже почти носа не кажет, а что поймешь в мировой политике, в борделях тамошних, когда круглый год тут штаны просиживаешь? Георгий — котенок слепой, как дело до большой политики доходит. А человек все же прекрасный, и главное, что ей, Елене, не перечит. И не пробовал никогда, слава Богу. Понятия не имела Елена, что бы она стала делать, если бы это вдруг случилось. Но вся жизнь тогда посыпалась бы. Да нет, не перечит он ей никогда, милый, толстый, слепой котенок, — знает, что ему без нее и шагу не ступить. И без ее связей.
В коридоре послышалась мягкая, но все же носорожья поступь этого самого котенка. Елена оторвалась от ингалятора и отворила дверь, супруги нежно чмокнулись. Георгий не стал садиться и протянул жене запечатанную папку.
— Лена… — сказал генерал, — ЭТО наконец-то готово. Возьми, прочти, уничтожь и прими меры. Здесь, как ты помнишь, жизнь и смерть твоего толстого Кощея, которому ты должна помочь и дальше быть бессмертным. Я пойду к себе. Я в тебя верю.
Голос генерала дрогнул, но Елена притянула мужа к себе и еще раз нежно чмокнула. Он не должен был волноваться. Она на крайний случай предусматривала очень много разных вариантов. Генерал мысленно перекрестился и ушел. Елена недрогнувшей рукой сломала сургуч на папке. Внутри оказался небольшой ведомственный бланк, Елена не обратила даже внимания, какой именно. А на нем всего одна фраза. Генеральша пробежала фразу глазами. Не может этого быть. Чтобы такой пустяк мог довести Георгия до инфаркта? Ну, он этого, конечно, не знает, ну и что? Ведь все для его же блага. На листке стояло: «Настоящим уведомляем Вас, глубокоуважаемый Георгий Давыдович, что Ваша супруга, Елена Эдуардовна Шелковникова, урожденная Корягина, с 1963 года завербована русским отделом английской разведки „Интелидженс сервис“, с ежегодным жалованьем в размере…»
Елена, не колеблясь, предала листок огню. Ну и что с того, что была это чистая правда?
3
Соломону было совсем, совсем плохо.
Плохо, как никогда. Все сразу повалилось на бедную его, на лысую и старую еврейскую голову, рухнуло на несгибаемо толстую, — хоть и не такую апоплексическую, как поговаривали злые языки, — шею, придавило спину, и даже как-то стало в поясницу постреливать. А с поясницей у Соломона всю жизнь как раз все в порядке было. И мысли какие-то ненужные в голову лезть стали, стишки какие-то поганые, как будто никогда и нигде не слышанные, — тогда, выходит, собственного, что ли, сочинения? — но от такого своего сочинения пушкинисту лучше бы уж сразу под поезд; просто, значит, запамятовал, откуда же они взялись?
Какие могут быть печали у тети Двойры, если она еще в сорок шестом перебралась в Израиль? И гроб дяди Натана с собой увезла, чтобы в святой земле похоронить, какие еще печали… Чепуха, чепуха…
Он только что прошел пешком здоровенный кусок: от берега Томи до вокзала. Хоть остудился чуточку, впрочем, может быть, что и простудился. Март в Томске — самая настоящая зима, весною еще и не пахнет. Но лучше бы не видеть ему этого города никогда, не заводить с племянницей той приснопамятной беседы вообще. Смешанное чувство шевельнулось в душе пушкиниста при воспоминании о Софье: знала она тогда, или же не знала? Наверное, знала. Но пожалела его, старика. И, кроме того, в тайне своего происхождения она-то не виновата никак, она-то наверняка только верхний покров с тайны сдернула, а под ним-то, туда, пониже, такое вот откопалось, что и вины на ней нет даже первородной, а одни сплошные заслуги выходят первородные, значит. Бедная девочка, красивая и несчастная, довольно о ней, не виновата она. Точка.
Неприятность, завершившая его более чем двухмесячные копания в томских архивах, только ставила точку после длинной цепи неприятностей последнего времени. Первая беда свалилась нежданно, еще в конце прошлого года: какой-то доморощенный московский пушкинист, самого имени которого Соломон и не слышал прежде никогда, опубликовал в самом толстом московском журнале длиннющее сочинение о последних днях жизни Пушкина, притом без ссылки на Соломона Керзона, на ведущего, как-никак, пушкиниста России. И в составе этого гадкого творения привел три письма Ланского к Златовратскому-Крестовоздвиженскому, срам сказать, в новых переводах с французского, ибо, мол, прежние были выполнены небрежно, изобиловали погрешностями и даже прямыми искажениями. А прежние-то переводы были опубликованы как раз Соломоном. А подлинники находились в личном Соломоновом архиве. И не в том было дело, что письма у него похитили, а в том, что письма изначально были написаны по-русски, но при публикации, чтобы сбить с толку очень уж дотошных конкурентов, угораздила Соломона нелегкая поставить под письмами приписки: «Подлинник по-французски». С одной стороны, ведь это же самая наинаглейшая фальсификация! С другой — иди уличи теперь этого фальсификатора, если уж сам аферу устроил. Зачем, главное? Мысленно Соломон кусал локти. И отмахивался от прицепившейся тети Двойры.
А потом еще передали, что изменник родины, эмигрант Фейхоев, напечатал где-то ТАМ статью: «Пушкин как литературный негр».И еще одну: «Чьим негром был Пушкин?» Или это одна статья была, просто заголовок двойной? Нет, не вспомнить. А потом и вовсе какая-то непонятная неприятность приключилась. Во «Временнике Пушкинского дома», который Соломон купил уже в Томске, прочел он коротенькую информашку о том, что две досужих старушенции прочитали, наконец-то, им же, Соломоном, выходит, на свою же голову разысканный еще в шестидесятые годы дневник троюродной племянницы генерала Ланского, что замужем была за каким-то очень знатным датским офицером и дневник вела, понятное дело, по-датски. Из-за скверного, к тому же готического почерка, тем более неведомого Соломону датского языка, — да и вообще знает ли кто этот язык?.. Соломон на этот документ тогда внимания не обратил, а вот выходит, что документ этот не просто важный, а драгоценный, черт бы его взял. Так что вот теперь две старых перечницы его же, Соломона, находкой, получается, по нему же и вдарили. «Временник» сообщал, что данные «датского» дневника в корне опровергают сложившуюся в современной науке точку зрения на проблему взаимоотношений Пушкина и Ланского! Соломонову, значит, точку зрения опровергают, ибо кто ж, кроме него, эту самую точку зрения в науке складывал?.. Не по силам такая тема всяким пигмеям. Да что ж, черт подери, они там выкопали?.. Вдруг да не поняли что-нибудь? Вдруг, к примеру, обнаружили кровное родство кого-нибудь с кем-нибудь и сдуру решили, что ежели, скажем, была у Ланского еврейская кровь, — а в этом Соломон давно был уверен, — так это прямо уж сразу опровержение всех теорий? Это было бы как раз подтверждением всех его самых революционных теорий! Черт возьми, что они там такое выкопали? Выучить, что ли, евреем преклонных годов этот самый датский язык за то, что на нем про Пушкина кто-то написал чего-то, да все и опровергнуть? Проклятая тетя Двойра…
Но самым тяжким ударом, понятно, была собственная томская находка: запись о церковном браке Анастасии Скоробогатовой. И запись о рождении ее сына, Алексея Романова. Нутром и сердцем Соломон понимал, что этот самый старец томский, который имя давно покойного императора прикарманил, просто покрыл венцом чей-то грех. Не было в сердце Керзона никакой злобы на этого старца, в его руках имелись неопровержимые доказательства того, что, коль скоро Пушкин на одном балу танцевал с сестрой Анастасии, то более чем вероятно, что на другом балу он скорее всего вполне даже мог танцевать и с самой Анастасией! А после балов, да и во время их, мало ли чем в те далекие и бесстыдные времена люди занимались! Да ведь мог даже и не на балу с ней танцевать, а в маскераде!.. А там свет тушили и разные другие вещи выделывали. Так что вот, ежели в маскераде, да именно с самой Анастасией… Надо, непременно надо раздобыть список всех приглашенных на тот маскерад! Дальше чего же проще: всех перебрать, ведь не иначе как кто-нибудь да подсмотрел, как Пушкин… Что он там с ней делал-то, а?.. Запамятовалось как-то, ну да неважно, лишь бы тетя Двойра к черту пошла… Да вот как только все это объявить, когда сам же на весь мир раструбил и всех убедил, что не занимался Пушкин никакими гадостями никогда! А даты-то, даты вот как раз все сходятся, меньше чем через девять месяцев родился Алексей Романов после гибели Пушкина, ну и, стало быть, стало быть… Бедная девочка Софа, бедная девочка, как жестоко она ошибается, думая, что ее прапрадедушка — какой-то там ничтожный, какой-то там задрипанный царь. И ведь казнится, небось! Ее прапрадедушке, настоящему, все цари и все императоры всех времен и народов недостойны даже пятки вылизывать! Соломон был в этом уверен совершенно твердо. Но факты! Где их взять? Ну хоть малейшую зацепку, ну хоть бы намек на такого человека, который дал бы неопровержимое свидетельство этой, еще одной, но самой, конечно же, чистой и возвышенной любви величайшего поэта, ну хоть бы кто-нибудь, кто стоял при этом со свечкой! Ну ведь мог же кто-нибудь?.. ну, что ли, войти по ошибке, ну, хоть на миг увидеть то, что ни пятнышком не осквернило бы память поэта, ну, неужто горничная какая-нибудь, окажись она свидетельницей, не залюбовалась бы?.. Ведь все так просто, так по-человечески, так красиво. И он, Соломон, сразу оказался бы тогда с Пушкиным в косвенном, но все же достаточно близком родстве, — вот только доказать бы, пусть тогда все эти литературные обтерханцы пикнуть посмеют, покажет он им тогда письма по-французски! А так — все спишется на этого самого липового Романова. Что он мог-то в шестьдесят лет?