День пирайи (Павел II, Том 2) - Евгений Витковский 9 стр.


Мало хорошего было в ее по сей день чистой биографии, а все-таки биография еще была, чин-то имела Тоня всего только лейтенантский. Это когда второй комплект звездочек на погонах к линьке готовится — вот тогда прощай, биография, дают тебе новую, как хрусталь, чистую, с ней живи, государство само решает, какую тебе иметь полагается. Но она, Антонина, сошка мелкая. Так ей и жить с натуральной, никому, кстати, не интересной. Родилась Тоня вскоре после войны в довольно захолустном и тогда, и теперь городе Ростове Великом, где много чего есть в смысле древних церквей, но мало чего есть в смысле чего жрать. Говорят в этом городе на «о». Собственно, это и все, что на сегодняшний день в Тониной памяти от родного города уцелело. Прочее само по себе отсеялось. Скучно там было и плохо. Как теперь ни плохо, а тогда еще хуже было. Разве только придатки не болели. Церковки там торчали из-за белых стен кремля и творожники казались праздничным блюдом. Тьфу. Кончила она школу и, даже невинности не потерявши, над чем потом сама смеялась, поехала в Москву поступать во ВГИК. Очень хотелось быть как там Доронина, или как там Мордюкова, или сама Целиковская. На экзамене вдохновенно прочла «Стихи о советском паспорте», спела знаменитую песню военных лет:

Вроде бы у нее тогда контральто было, теперь вот прокурилось, а тогда она и не курила даже. Не помогло. Не приняли, конечно, куда там с невинностью соваться. Только что она, дурочка метр семьдесят четыре, тогда в этом понимала? Вышла из ВГИКа и пошла куда глаза глядят, и вот возле северного входа ВДНХ обнаружила объявление о наборе в школу женщин-милиционеров. Пощупала Тоня какой-то из своих бицепсов, вспомнила, что в ней как-никак метр семьдесят четыре, и поехала по адресу. И поступила без всякой «Тужурки». Кстати, с тех пор ее возненавидела.

Проучилась она в той школе больше года, анкета была все так же чище первого снега, впрочем, от невинности, к счастью, избавил кто-то, сразу легче жить стало. Но перспектива в жизни маячила небогатая: предстояло стеречь всяких проституток-воровок, развешивать по мордасам и тому подобное. Ни фига себе ВГИК. Силушкой Бог не обидел, впрочем, за себя-то бояться нечего, — ну, да ведь за это и в школу взяли. Да радости-то? И вдруг появился у них в школе после занятий человек в штатском, как потом выяснилось, полковник из смежного ведомства, — теперь-то давно уж генерал-майор, но выше пойдет вряд ли, разве только на пенсию проводят со следующим чином. И предложил ей и еще, кажется, трем девкам — видать, хорошо просмотрев личные дела и медицинские карты, некоторые, ранее не маячившие, перспективы. Для разговора приглашал в кабинет директора, а директора выгнал, погуляй, мол; Тоне сразу ясно стало, какое ведомство ею интересуется. Чего, значит, вам тут хорошего, девоньки, светит? А какой вкус у коньяка «Мартель» — пробовали? А «Филипп Морис» курили? А с презервативом японским усатым в крапинку фиолетовую общались когда?..

Не знаем, не курили, не общались. А за чем тогда дело стало? Складывай общежитские манатки, девонька, я, считай, все уже уладил, получишь комнату на Молчановке, квартиру пока не можем, у нас самих с этим туго, но надейся. И всей-то работы будет… Честными и прямыми русскими словами, избегая слишком уж медицински-грубой матерщины, объяснил Тоне, как, наверное, и остальным девушкам, но она с ними больше не виделась, что дело их простое: поддавать, давать, передавать, а когда велят — сдавать, выдавать, то есть. В случае болезни — 100 % бюллетня. И лучшее лечение, конечно: ее здоровье государству чистая валюта, а валюту вот как раз придется всю сдавать цент в цент, а взамен — сертификатами, — тогда еще были… Вправду ведь были. Тоня полковнику понравилась. Из Тони мигом сделали по документам фиктивную вдову, оказалась она зачем-то Барыковой, вот и все перемены в биографии, имя прежнее осталось. А Юрий Иванович Сапрыкин, его так и полковником звали и теперь зовут, Тоню всамделишно оценил, в тот же вечер ей, кстати, должное воздал и как женщине, и потом еще разок-другой. А потом началась работа на Молчановке. Иностранцы и те, что как бы.

Первое время даже показалось ей, что в своем роде это все тоже вроде ВГИКа — деятельность как бы актерская, романтика, и шпионов ловить интересно, а давать им еще интересней, про это в романах ничего не рассказано. Девчонка тогда она еще совсем была, дура инфантильная. Однако же хватило инфантильности ненадолго. Скоро полное отчаяние наступило. Поняла, что всю жизнь так и будет пить и давать, выдавать, потом снова пить и так далее. Попробовала даже, чтобы из ГБ выйти, напиться до белой горячки. Ничего не вышло. Сунули на два месяца в Покровское-Стрешнево, напихали таблетками и накачали уколами до опупения — и назад, на Молчановку. Под зад коленом. Куда из него, из ГБ, выйдешь? Замуж? Ну, было, конечно, ну, влюблялась, не раз, не два, и всегда-то в женатых, в тех, что постарше. Зря, что ли, выговоры за блядство в рабочее время получала, другой раз за неделю три раза? Да разве подкаблучников от семьи оторвешь? В Мишку Синельского поначалу сильно втюрилась, в сослуживца. Сильно втрескалась, пока не уяснила, что к чему. И ленинградец какой-то на курорте даже предложение делал. Да нет, все одно пропадать. И радости от замужества — щи, что ли, готовить? И стала Тоня в глубоком, глубоком своем одиночестве доходить до полного отчаяния. Впрочем, желание допиваться до белой горячки как раз тогда и исчезло почему-то, не от надежды, а от безнадежности — не то к добру, не то к худу. Одного теперь только хотела, как от психушки оправилась: пожить одной. Тихо. Спокойно. Хоть бы в той же комнате, где испанский коммунист за стенкой и где Белла Яновна в кухне белье скалкой в баке размешивает. В покое, словом, чтоб оставили. Только ничего этого не будет, невозможно это. Ничего-то, Тонечка, ты не умеешь. Куда пойдешь? Сорок уже скоро. В домработницы? В уборщицы? В продавщицы? Все одно, куда ни пойти. А в секретарши? Так ведь опять давать надо будет, а денег и на трусы не заработаешь. Хотя, может быть, если бы из ГБ выйти и пить бросить, то и денег меньше потребуется. Вот если бы выйти, так и пить бы бросила, и даже курить. Нет, пустые, Тонечка, твои мечты. И семьи никакой нормальной на свете этом быть не может, — вон, ни одной и нету вокруг, все только грызутся с утра до вечера. Единственно что может еще быть, так дожить бы до пенсии, и делу конец. Любила себя Тоня настолько, чтобы шею в петлю не совать, хотя отвращение к жизни все-таки росло с каждым днем. Оттого и пила она, пожалуй, сильно больше положенного, оттого и зла была на всех и вся, и в квартире, и на службе, и на улице. И власть эту самую ненавидела, видимо, даже больше, чем те, кто деятельно боролись с нею по долгу службы или даже те, кто противились ей по соображениям чисто идейного порядка. Первых она видела немало, про вторых только слышала, неинтересны ей были и те и другие в равной мере. Ненавидела эту власть просто как личного врага, искалечившего ее жизнь, отнявшего молодость и собирающегося отнять все, что осталось. И ненавистью этой не делилась ни с кем не со страху, что попрут в края очень дальние, а по какой-то озлобленной скупости. Чтоб ни крупинки ненависти не пропало — всю, всю держала она при себе. Ибо понимание того, кому именно она служит, с годами сложилось у нее самое что ни на есть четкое. Какие там негры по службе, какие французы, какие индусы — давно было Тоне плевать. Работа есть работа, а таблетки казенные. И то хорошо, что ни одного аборта за всю жизнь не сделала — успевай только за полчаса, заранее, сглотать таблетку. Она успевала.

Долго ли, коротко ли, но кило чернослива на Центральном рынке была не проблема. У какого-то кацо, не то генацвале, а вероятнее всего — аксакала, потому что усы уж очень отвислые, купила кило, заодно еще кулек чищеных грецких орехов, и домой поехала на том же тридцать первом. Дома помыла под горячей водой, успела, слава Богу, а то к двенадцати отключить обещали, и жадно стала есть, сплевывая косточки прямо на пол. Все равно грязный и все равно окурки. И вдруг показалось ей, что в беспорядке ее профессионально-холостяцкой квартиры явился какой-то дополнительный непорядок, изначально непредусмотренный. Ибо взгляд человека, который ест, особенно вкусное, устремлен обычно в пространство и блуждает, где может. И раскрепощенный вкушением среднеазиатского чернослива Тонин взгляд так вот блуждал, блуждал и вдруг зафиксировался на предмете, которому вообще-то полагалось бы уже некоторое время назад ускользнуть в разверстую пасть мусоропровода. Предмет был в Тонином жилье столь неуместен, что сердце лейтенанта поехало прямо в желудок, с которым теперь посредством чернослива должно было стать все в порядке, — и показалось обеспохмелевшей Тоне, что желудок у нее, кажись, вот-вот наладится сам по себе. Короче говоря, Тонино внимание привлекла ею же самою скомканная и брошенная на кресло без ручек газета — обертка от чернослива. Никогда она таких газет не видала, не читала, хотя и слыхала о них на службе.

Лист газеты был не очень большой, примерно как «Литроссия», только название газеты набрано было черным. «Литроссию» по долгу службы приходилось выписывать — на свои! — ибо там, внутри, кроме вопросов пола и прочего, регулярно печатались «мутации» Сидора Валового, а они в той организации, где работала Тоня, приравнивались к политзанятиям. Правда, они как бы в стихах были, Тоня стихов читать не могла и не умела, но «Литроссию» выписывала, чтобы лишних выговоров не иметь, хватит и тех, что есть. Но на этом листе черным по белому стояло: «НОВОЕ РУССКОЕ СЛОВО». Нью-Йорк, значит, год издания офигительный, они там еще до революции антисоветскую пропаганду начали. И выходит, гадина, шесть раз в неделю на многих страницах, — во черносливу-то назаворачивать!..

Тоня расправила мятую газету и впилась в нее — очень уж любопытно стало. Вообще читала она мало и неохотно, «Аввакума Захова» вот прочла три тома, а потом надоело, что у героя в каждом романе ровно две бабы, ни одной больше, ни одной меньше, а потом еще и трахнул Аввакум свою сеструху-разведчицу из братской ГДР, так и вовсе Тоня к Аввакуму остыла: вкус хоть какой-то иметь надо. Вопрос о том, как попала эта газета на Центральный, Тоня временно отложила: за аксакала, конечно, взяться придется, но не вышло бы себе дороже, на него заявишь, а тебя же, не моргнешь еще, заставят с ним в контакт вступать. Стала читать. Смысл передовицы, славно так озаглавленной «Шалишь, Совдепия!», сводился к тому, что Ливерий Везлеев со своей камарильей шалит, стало быть, и западным странам пограживает. Подпись: Ст. Хр. Статья была глупая, но все равно захватывала самим фактом, — вот, оказывается, что такое «запретный плод», даже он на Центральном рынке есть. Еще на той же странице была реклама нью-йоркской фирмы, производящей слуховые аппараты, говорящей в присутствии заказчика по-русски, а также изготавливающей надгробные памятники из лабрадора заказчика. И еще про четырех лабрадоров была статья, которых купил в Канаде советский прихвостень, председатель президиума верховного совета СРГ Эльмар Туле, чтобы своим советским хозяевам подарить, там, мол, все лабрадоров держат покрупнее. Еще была реклама набора желудочных трав, раз и навсегда изгоняющих газы из желудка заказчика, и стихи какого-то еврея с русской фамилией, и чье-то заявление для печати, и сведения из глубоких источников, не предназначенные для печати, насчет того, что третья волна уж никогда, никогда не заменит первую волну, хотя у нее тоже есть лауреат и еще кто-то с еврейской фамилией, — а также по поводу того, что для Муаммара Каддафи возможна невыполнимость… В этом месте раздалось в комнате Тони сдержанное, но совершенно неожиданное и почти столь же неуместное, как «Новое Русское Слово», рычание. Она обернулась — и обалдела во второй раз за сегодняшнее утро. К ней явился гость. Гость был ей знаком, но откуда он взялся и, главное, зачем взялся? Посредине комнаты, разметя хвостом окурки и черносливные косточки, расчистив таким образом место и прямой, как палка, на таковое расчищенное место хвост уложив, сидел здоровенный рыжий с проседью пес, мордой лайка, телом овчарка. Сидел, свесив набок язык, обнажив желтые, сточенные, но все еще страшные зубы; сидел, смотрел на Тоню и всем своим видом говорил ей многое, по большей части совершенно понятное. Тоня быстро скомкала газету и бросила ее в угол: пес был официальным лицом, на два чина старше ее по званию. Некоторое время оба сидели молча, пес был телепатом высшей в СССР спортивной категории для тех случаев, когда это требовалось по инструкции или просто было ему выгодно, и скоро Тоня знала уже все, что полагалось. До прихода поезда оставался один час сорок шесть минут, того человека, которого нужно было встретить, звали так-то и так-то, делать с ним надо было то-то и то-то, и приказ обсуждению не подлежал. Потом пес деликатно вышел в коридор и спрятался за стремянку: Тоне нужно было переодеться. Пес указал Тоне на факт, что приедут двое, но получалось так, что и встречать, и привечать придется только одного. Тот, которого встречать не надо, показался ей чем-то знакомым, — пес на долю мгновения предъявил его портрет. Портрет второго, которого встречать-привечать, был совершенно неведом, но отчего-то заставил Тоню вздрогнуть, чему она очень-очень удивилась: ей ли, при ее работе и опыте, вздрагивать. Загнала она этот вздрог поскорее в подсознание и надела свежие датские колготки.

Пес пришел сюда, ведомый чувством, много уже лет как вполне забытым: отчаянием. И — как всегда — пес обманывал себя, ибо видел своим низким чутьем реальное будущее не хуже, чем предикторы ван Леннеп и дю Тойт вместе взятые, а на самом деле хитрил с этим самым будущим не хуже, чем безымянная до времени женщина-предиктор, повстречавшаяся сношарю Никите на Верблюд-горе. Он желал и долг служебный исполнить, ибо таковой почитал священным, и не погрешить перед будущим собачьего рода, да уж заодно и человечьего. Отчаяние он в себе разжег сейчас искусственно, притом по долгу службы.

Перемахнув ранним и промозглым утром через частокол сношаревой усадьбы, вдоль раскисающего прямо на глазах берега Смородины, потрусил Володя в Москву исполнять служебный долг, докладывать, что выследил и шпиона-телепортанта, и двух членов недобитой царской семьи, и кучу их сородичей и пособников, которых брать надо как можно скорей, — и всю деревню эту лучше заарестовать на всякий случай, потому как претендовать могут, одной они там все породы, и притом весьма опасной для существующего общественно-политического расклада. Даже решил дать совет: не перемещать эту самую деревню никуда, а обнести колючим забором, вышки поставить и гавкать на тех, которые рыпаться будут. Также имел сообщить, что заготовил в брянских лесах изрядное поголовье служебно-бродячих и просит выслать за ними отряды опытных вербовщиков с собою во главе. Предикация, впрочем, указывала, что последнее — чистое издевательство над начальством, служить эти лесные эс-бе по доброй воле хрена с два пойдут. Да и некому им скоро уже служить будет. Однако долг велел доложить, он доложить и собирался.

Несмотря на почти сутки форы, которые дал он пособникам империализма, наследнику престола и его клеврету-телепортанту, не тревожился на счет их ускользания Володя нимало, — изучив характер Джеймса, он знал, что поедет тот в Москву кругалем, через всякие Киржачи и Кашины, что угрохает он на это не менее как четыре дня, а то и полную неделю, а ему, вольному служебному бродячему старику, прямая дорога из брянских лесов в московские каменные джунгли никем не заказана, — кроме собачников, а уж их мы как-нибудь того. К тому же с дорогой повезло, километров триста он проехал в каком-то нерабочем тамбуре, только перед Калугой из него выскочил, почуял недоброе: драка в этом тамбуре должна была разразиться с кровопролитием, а на хрена ему, старому волку, тьфу, псу, идти в свидетели? Случилась там драка или нет — совершенно неважно, но не прошло и четырех дней с выбега из теплой сношаревой избы, как замаячили на горизонте какие-то кубы и параллелепипеды, и углы, и бетонные плиты, и градирни, другая промышленно-ядовитая пакость, а потом и красненькие буквы «М» стали попадаться, а уж от Юго-Западной дотуда, докуда ему сейчас добежать надо было, оставалось совсем немного километров. Пес прибежал в Москву.

Собственно, полагалось ему сейчас прямым ходом влететь в кабинет к майору Арабаджеву и все как есть доложить. Но день выдался суббота, а то ли она у майора выходная, то ли черная, когда он и впрямь сидит в кабинете, злой, как помойный котяра, и на людей лает, — на собак попробовал бы, — иди знай. Тогда, если суббота выходная, полагалось бежать к нему домой и тем же ходом доложиться. Но то ли дрыхнет по раннему времени майор, то ли какую-то несъедобную гадость из-под тающего льда укатил таскать на заповедные водохранилища — иди знай. Обежав оба адреса, установил пес, что суббота не черная, майор не лает, и как раз укатил неизвестно куда. В этом случае полагалось докладываться начальнику начальника, точней, его заместителю, в общем, полковнику Аракеляну. Но того на службе тоже не случилось, домой же к нему уж и вовсе никогда носа показывать не дозволялось, ибо там попугаи, никакой собаке не безопасно, во-вторых, тесть очень высокопоставленный, его тревожить не велено, — на самого-то полковника плевать, стоит в будущее одним глазком зыркнуть, а вот на тестя не плевать никак, очень это важный тесть в смысле грядущих событий. Следующее по рангу начальство по домашнему адресу обрелось, но с позавчерашнего дня в себя не приходило и ждать тут нечего. Углов нечаянно выпил на новоселье у подчиненного, подполковника Заева, бутыль французских духов «Черная магия», и за его здоровье боялись теперь, а подчиненный, кстати, в том случае, если начальство копыта откинет, собирался семье будущего покойного вчинить в таком разе иск в размере стоимости всей бутыли и уж заодно всего при новоселье истребленного и потребленного. Все это было Володе до фени, ему бы доложить кому, — а кому? По прямой над Угловым располагался человек, чрезвычайно популярный у подчиненных, тот самый разбитной генерал-майор Сапрыкин, чудовищный бабник с весьма скромными к таковому занятию данными, проживал неизвестно где, к тому же нюхом понимал, что тревожить генерала опасно, даже если вдруг на какой-нибудь госдаче он вдруг и отыщется, потому как в сауне, да не один. Выше располагался толстый человек в страшных погонах, слишком высоко этот человек располагался, чтобы ему, псу какому-то, его без предварительного согласования тревожить, еще влепят выговор да в чине понизят, а ему, капитану эс-бе Володе, до пенсии всего ничего. По рангу пенсия была бы ему в нынешнем положении очень недурная, получил бы он право жить на родине, в Сокольниках, при шашлычной «Гвоздика», где разумный посетитель тебе уже кусок хлеба в качестве угощения не предложит, знает, что ты его жрать не будешь, даже в жире моченным, а культурно снимает с шампура что-нибудь от своей собственной доли и подает тебе с уважением к собачьей жизни. А ежели понизят, то будешь ты жить — хорошо, если на родине при кафе-мороженом, и что ты там кушать на старости лет будешь — даже представлять противно, в самом-то лучшем случае стаканчики вафельные, ну, а в худшем… Присел Володя в подвернувшемся тесном дворике на Малой Лубянке, повел выцветшим носом и принял решение. И принял на себя ответственность. И скоренько потрусил по Бульварному кольцу, прячась от милиционеров, коих глубоко презирал, в один из уцелевших от прежних времен переулочков, в ту самую квартиру, с которой начал свой небезуспешный поиск больше чем полгода назад. Теперь уже важно не просто доложить, ответственность взята на свою собачью шею. Важно приказать. А там видно будет. Им видно будет. Мне уже видно.

Назад Дальше