От этих разговоров у меня в горле пересохло, и я решила еще раз зайти в гастхаус.
Глава 20
Была прекрасная погода. Солнце уже было довольно высоко, но светило с нашей стороны. То есть не с нашей, а со стороны Хох. Наша-то сторона, где мы жили с папой, была сторона Нидер. Но поскольку я сейчас была на Хохе, у меня само сказалось про нашу сторону. Совсем запуталась. Но неважно. В общем, солнце было уже высоко. Оно стояло прямо над холмом, по которому я шла, спускаясь по широкой старой дороге, вымощенной, наверно, лет триста назад. Примерно тогда же, когда здесь появились первые маленькие дворцы, о которых рассказывал Петер и которые сейчас частью пришли в запустение, а частью были переделаны в дома под сдачу. Я подошла к известняковому парапету, который шел по внешней части улицы Гайдна, посмотрела вниз. Река текла ясная и золотая. Был виден кончик Инзеля и мост. Ни одной баржи, ни одного парохода не было на реке, и от этого было особенно красиво. На той стороне видна была Эспланада, но, потому что я была не очень высоко, наш дом виден не был, хотя я примерно знала, где он находится. Зато была видна зеленая крыша гостиницы, которая заслоняла нашему дому вид на реку. Левее был виден шпиль собора Иоанна Евангелиста и огромное здание Старой Королевской канцелярии. Мне показалось, что оно не такое уж красивое издалека. Когда проходишь вблизи, особенно если проезжаешь на коляске, запрокидываешь голову, видишь высоченные резные колонны, узорчатые стены с окнами-витражами (между каждыми колоннами по два окна), а между окнами на постаменте бронзовая статуя какого-нибудь короля. Вся династия, вернее, несколько династий, которые когда-то жили и правили в империи, выставились на этих постаментах Королевской канцелярии, а на каждом постаменте были мраморные сценки, исторические события, битвы, коронации и погребения. Так что, если ехать мимо Королевской канцелярии, которая одной стороной выходила на Кенигштрассе, а другой на Эспланаду – было очень красиво. А вот с другой стороны реки, с холма все это величественное сооружение, вся эта исполненная в бронзе и мраморе история королевства и империи казалась ужасно пошлой и безвкусной. Было похоже на какую-то резную шкатулку, из тех, что продаются в магазинах и предназначены для хранения катушек с нитками, иголок, ножниц, аршинов и прочего швейного инструмента для молоденьких женушек мещанского звания. Я когда-то спросила госпожу Антонеску, зачем нужны такие шкатулки. «Их дарят девушкам на свадьбы», – объяснила она.
Со слова «свадьба» моя мысль перескочила на вчерашнее приключение. До этого я шла весело, почти вприпрыжку. Ясное солнце и красивый пейзаж радовали меня, но вдруг мне стало чуточку не по себе, и дальше я пошла медленно-медленно, вспоминая то, что произошло. Но, поверьте, меня совсем не интересовал этот сыщицкий сюжет. Я думала о другом. Я вспоминала, как мои подружки, обмениваясь книжками новейших любовных романов, обсуждали мужчин и всякий раз сходились на мыслях, что мужчины – это ужасные создания, настоящие скоты, похотливые животные, что им нужно только «это» и больше ничего. «Это» не только в смысле «это дело», но и в женщине им нужно «это место», только оно, и больше ничего. Особенно же ярко я вспомнила, как мои подружки обсуждали какой-то роман, где муж главной героини изменял ей со служанками, кухарками, а также птичницами и уборщицами картофеля, когда дело происходило в поместье. Его жена была такая красивая, утонченная, нежная, с осиной талией, высокой грудью и золотистыми локонами, а он изменял ей с плюгавыми, чернявыми, костлявыми плебейками. Все удивлялись, зачем он так поступал, что ему на самом деле было надо, но две самые умные девочки сказали, что в этом нет ничего удивительного, потому что мужчины – это гнусные, похотливые животные, и им нужно только «это», и побольше, поразнообразнее, во всех видах, и они просто сходят с ума при любой возможности получить новенькое «это». «Это», «это», только «это» – а ни на что другое они просто не обращают внимания. Тем более (шепотом говорили барышни), что это самое «это» у всех одинаковое. Но чем моложе, тем лучше. Вот и ответ на вопрос, почему данный негодяй, герой модного романа, бегал от благородной красавицы-жены к плюгавым плебейкам, поняла, Далли?
Надо сказать, что этот взгляд несколько противоречил сложившемуся у меня – под влиянием романов старинных и благородных – с детства сложившемуся мнению, что мужчины ценят красоту, изящество, аристократизм, бледную кожу и голубые глаза. Но раз уж столько умных девочек согласно убеждают меня в обратном – что ж, поверю им. Поняла, мои дорогие, поняла и согласилась. Да и окружающая жизнь давала мне массу поводов убедиться в том, что нежная кожа, голубые глаза, стройность и томность – не самое главное. Достаточно посмотреть на парочки, гуляющие в парке, и на тех, кто ходит в оперу. Чаще как раз наоборот. Мужчины были довольно подтянутые и миловидные, а женщины, как говорят французы, «laisse à désirer». Оставляют желать лучшего.
Мои мысли путались. Я поймала их за хвост и поняла, что они, как это часто бывает, хотят убежать от неприятных наблюдений к общему рассуждению. Но нет же! Я дернула этот похожий на крысиного короля клубок за хвост изо всех сил, подтащила его к себе и заставила бежать по нужной дорожке. Итак. Дано: мужчины – похотливые животные. Следовательно, они хотят только «этого». Дано второе: господин Отто Фишер – мужчина. Около сорока лет. Чуть больше. Но явно меньше сорока пяти. Следовательно, он точно так же, как и все мужчины – похотливое животное, хочет только «этого». Дано третье: «это» было перед ним. Стояло перед ним в голом виде. Потом оно лежало в постели и ждало, пока он пописает и умоется. «Это» окликнуло его, когда он проходил мимо. Вместо этого господин Фишер сказал, что мы останемся друзьями. Вопрос: почему?
«Почему?» – заорала я так громко, что какая-то птица, сидевшая в кустах, шарахнулась в сторону, взлетела, покружилась и вернулась на место. «Почему? – спросила я ее. – Неужели я настолько омерзительна, ужаснее, чем все эти описанные в романах крестьянки, поварихи, прачки и поломойки?» Конечно, две услужливые мыслишки тут же встали с обеих сторон и ласково шепнули: «Он просто боялся связываться с тобою, милая Далли! Во-первых, с невинной девушкой. Во-вторых, с несовершеннолетней. А, в-третьих, с дочерью богатого и влиятельного человека». – «Ну хоть потискал бы, погладил», – возразила я и повернулась к другой мысли. Другая мысль шаловливо смотрела на меня, всем своим видом говоря: «Знаю, но не скажу. Знаю, но не скажу». – «Ну, – сказала я, – давай, выкладывай». – «Не кажется ли тебе, моя дорогая, – сказала вторая мысль, – что господин Отто Фишер склонен к уранической любви?» – «Вот еще! – сказала я. – Он же еврей». – «А откуда ты знаешь? – пошло захихикала вторая мысль. – У тебя есть доказательства? Ты наблюдала его еврейство?» – «Тьфу, пошлячка! – закричала я. – Фишер – еврейская фамилия на девяносто девять процентов. А евреям эти штучки запрещены, – сказала я, подняла палец и помахала им перед носом второй мысли. И процитировала: – “Тот, кто ложится с мужчиной, как с женщиной, да будет истреблен из народа Израилева, ибо сие есть мерзость перед Господом!”» – «Ай, бросьте вы! – сказала вторая мысль с нарочито еврейским акцентом, как в комедии. – Вы-таки серьезно думаете, что нынешний еврей живет по Ветхому Завету? Особенно который интеллигент? Ай, я вас умоляю!» – «Уйди, дура!» – закричала я и обернулась к первой мысли, которая сказала: «Я продолжаю настаивать, что просто испугался связаться с несовершеннолетней девицей, дочерью влиятельного отца». – «Но мог бы хоть поцеловаться, пообниматься, – сказала я. – Зачем добиваться всего прямо сразу? Девушку сначала надо приучить к прикосновению мужчины, а не сразу набрасываться. Что же он даже не прикоснулся?» – «Ну, – сказала первая мысль, – тут ведь есть какое-то избирательное сродство. А тебе самой хотелось его хотя бы обнять?» Я была обезоружена этим вопросом, потому что ответа у меня не было. Вернее, был. Мне совершенно не нравился господин Фишер. Мне вообще, наверное, никто из мужчин не нравился, кроме дедушки. Но он был не мужчина, а дедушка, вы же понимаете. И еще я, конечно, хорошо относилась к папе. Но вы же сами понимаете, что слово «нравится» имеет два смысла. И как это дедушка и папа могли мне нравиться как мужчины? Это ж абсурд! Хотя нет. Почему же никто? Вот этот итальянский князь мне очень понравился. Но он тоже мне отказал. Сказал, что мы с ним брат и сестра. Что на самом деле тоже полный абсурд и даже какая-то подлость.
Так вот, господин Фишер мне совсем не нравился как мужчина. Но если бы он начал меня обнимать и целовать, я была бы не против. Потому что должна же я наконец попробовать, что это такое. Мне через три недели, вернее, уже через двадцать дней, исполнится шестнадцать.
Так вот, господин Фишер мне совсем не нравился как мужчина. Но если бы он начал меня обнимать и целовать, я была бы не против. Потому что должна же я наконец попробовать, что это такое. Мне через три недели, вернее, уже через двадцать дней, исполнится шестнадцать.
В общем, задачку я так и не решила. Ответа на свой вопрос так и не получила. Но, по крайней мере, поняла, что не знаю ответа – это уже кое-что. Настроение от этого у меня не то чтобы улучшилось, а как-то успокоилось. Я вообще не любила впадать в отчаяние. Когда я подошла к гастхаусу, я остановилась у окна и полюбовалась на себя. Одетой я была гораздо красивее, чем голая. Недаром этот Петер так на меня посматривал, что даже Анна начала меня ревновать. Ну, посмотрим, что там будет дальше. Я открыла дверь и вошла вовнутрь.
Наверно, Анна и Петер заметили меня, когда я стояла и любовалась на свое отражение в витрине, потому что они сидели прямо напротив окна.
– Доброе утро, – сказал Петер.
– Доброе, – кивнула я, – и не слишком раннее.
– Морали здесь неуместны, – вдруг сказала Анна.
– Вы принадлежите к богеме? – удивилась я. – Кажется, вчера вы о себе рассказывали что-то совсем другое.
– Я ничего о себе не рассказывала, – сказала Анна. – Ну хватит шпилек. Раз уж нам выпало быть соседями в столь странном месте, будем уважать странности друг друга.
– Попробуем, – сказала я и попросила у подошедшего кельнера принести стакан воды с лимоном.
– Аристократический завтрак, – сказала Анна, перед которой стояла яичница с беконом и маленькая кружечка пива.
– Вы же сами сказали – без шпилек, – вполне миролюбиво ответила я. – Я уже завтракала. А сейчас просто погуляла по округе, захотела попить.
Анна пожала плечами. Я почувствовала, что самый лучший способ обратить на себя внимание мужчины – это самой не обращать на него абсолютно никакого внимания. Впрочем, может быть, я это где-то вычитала. Но неважно. Главное, что это действовало. Я разговаривала только с Анной. Я спросила, как ей спалось. Поинтересовалась, не слышала ли она ночью выстрелов и криков. Она сказала, что да, и даже разволновалась. Но ей показалось, что это далеко, за окном, на следующем ярусе улицы. «Ведь улица идет так», – и она показала рукой спираль.
– Да, да, – сказала я. – Конечно, где-то далеко.
– Представьте себе, я даже хотела бежать вызывать полицию, – сказала Анна, – но вспомнила, что ближайший телефонный аппарат находится вот здесь, – и она показала на стойку, – а среди ночи бежать по пустынной улице, согласитесь, это уж слишком!
– Да, да, конечно, это слишком, – согласилась я, – Надо поберечь себя. Совершенно ненужный риск.
О, как хорошо! Значит, здесь есть телефонный аппарат. Можно будет вызвать извозчика. Я это вспомнила, потому что в полдень ко мне домой – то есть в нашу с папой квартиру – должен прийти учитель русского языка.
Я еще поговорила с Анной о всякой всячине, похвалила ее жакет, спросила, кто сшил ей такую прекрасную юбку. В общем, изо всех сил «щебетала», как учила меня госпожа Антонеску. Вообще-то она учила меня вещам очень серьезным. Наукам, искусствам и знанию жизни. «Но, помимо всего прочего, – говорила она, – женщина должна уметь щебетать. Ленты, кружева, ботинки, кольца, серьги и браслеты, шпильки, локоны, гребешки и еще примерно двести тысяч тем для быстрого и нежного щебета. После обеда мужчины идут в кабинет хозяина курить сигары, пить коньяк и разговаривать о политике, а женщины остаются за столом пить чай, есть сладости и щебетать».
Я краем глаза видела, что Петеру очень хочется вмешаться в наш разговор, он хочет заговорить со мной. Но не мог же он просто взять и перебить наш разговор. А вклиниться в разговор о кольцах и щипчиках для ногтей он никак не мог. И Анна не хотела сделать ни малейшей паузы именно потому, что не хотела, чтобы Петер заговорил со мной. Хотя ей, наверно, уже надоело это щебетание, но она терпела изо всех сил.
– Ах, как мы с вами мило поговорили, – сказала я вставая. – Спасибо вам, дорогая Анна, за эти прелестные четверть часа. – Я протянула кельнеру монетку в пятьдесят крейцеров и велела заказать извозчика на улицу Гайдна, пятнадцать. Пошла к дверям и помахала им рукой, но вдруг остановилась.
– Кстати, – сказала я, обращаясь к Анне, – если вы будете в наших краях, там, через реку, непременно-непременно зайдите. Рядом с нашим домом есть милая кофейня. Впрочем, я рада буду принять вас и у себя. Дайте мне клочок бумаги и карандаш, – сказала я кельнеру. Написала на обороте какого-то старого счета наш адрес и протянула Анне, прибавив: – Извините, я забыла свой блокнот.
Моего учителя русского языка звали Яков Маркович. Это был рослый, сравнительно молодой человек лет двадцати восьми, с буйной курчавой бородой, выпуклым лбом и широким, просто-таки африканским носом. Губы у него были тоже толстые, как у негра. Мне кажется, папа мне специально нанимал таких учителей из педагогических соображений, чтобы я в них не влюблялась. Но я вообще не была по этой части – влюбляться, я же говорила. Но папа этого не знал. Поэтому учителя мои были как на подбор. Этот вот негроподобный Яков Маркович. Старая, как вяленая селедка, учительница всемирной истории и истории изящных искусств – мне казалось, что от нее даже пахнет вяленой селедкой. У нее не было университетского диплома. Она была просто сочинительницей исторических романов для юношества, а также биографий великих художников. Но папа утверждал, что историю, и в том числе историю искусств, она знает лучше всякого профессора. А преподаватель политических наук был и вовсе слепым стариком. Его приводила старушка-жена и тихо сидела в прихожей все время урока и на все приглашения Генриха и даже самого папы пройти в столовую и выпить чашечку кофе отвечала смиренным отказом. Хотя муж ее, слепой профессор, когда-то был известным правоведом, заведовал кафедрой в Мюнхене и даже преподавал политические науки чуть ли не самому Людвигу Баварскому или его племяннику. Такой вот, да простят меня мои учителя, бестиарий подобрал мне мой заботливый папочка в тщетной надежде сохранить покой моей души. В тщетной – потому что влюбляться мне и так не хотелось, а беспокоиться было о чем и безо всякой любви.
Яков Маркович меня уже дожидался, хотя я опоздала всего минут на пять, не больше. В прихожую навстречу мне вышел папа. Судя по выражению его лица, он не очень-то надеялся, что я приеду. Наверное, он сказал учителю, что я поехала кататься с подругой и приду вот-вот. А если бы меня не было еще полчаса или час, он попросил бы извинения и отправил бы учителя домой, заплатив ему сколько положено. Кстати говоря, папа платил учителям по-разному. Селедке-историчке – за каждые десять занятий, слепому старику по политическим наукам – раз в месяц, а Якову Марковичу – за каждый урок.
– Учитель ждет, – сказал папа и сделал мне страшные глаза и тайком погрозил пальцем.
– Ах, да, да, – сказала я, – простите меня великодушно, любезнейший Яков Маркович, – закричала я ему по-русски из коридора в открытую дверь своей комнаты. – Приношу вам свои глубочайшие извинения.
Влетела в комнату, закрыла за собой дверь и уселась за свой рабочий столик. Яков Маркович сидел в кресле сбоку. Русский язык давался мне легко, потому что он, как известно, очень похож на наш. Настолько похож, что именно поэтому труден. Речь даже не об алфавите. Мы-то пишем на латинице, а русские на своей кириллице. Дело в том, что многие одинаковые слова имеют совершенно разное или, хуже того, почти разное значение, слегка различаются. Но из этих бесконечных «слегка» и состоит особенность нашего языка в отличие от русского. Или, наоборот, русского языка в отличие от нашего. Поэтому на занятиях с Яковом Марковичем возникал ужасный соблазн говорить на этаком смешанном наречии, вставляя слова вперемешку. Все всё понимают, но в результате получается совершеннейшая каша. Поэтому мы с Яковом Марковичем условились так: говорим только по-русски, а когда мне вдруг надо перейти на наш язык, я громко щелкаю пальцами.
Яков Маркович был эмигрантом.
Он уехал из России в седьмом году, не успев окончить университета, и последний курс оканчивал в Вене. Яков Маркович эмигрировал из-за политики, потому что принадлежал к какой-то боевой политической партии, которая не могла найти себе места после русской революции. Революция, за которую они боролись, все-таки произошла и закончилась своего рода победой – а вот это мне объяснил слепой старичок, профессор политических наук. Да, это была победа. Трехсотлетний, а на самом деле почти тысячелетний русский абсолютизм, русское безграничное самодержавие сменилось почти что, можно сказать, конституционной монархией. «Конечно, – говорил мне слепой профессор, – это был еще не тот конституционализм, что в Британии или во Франции. Но не всё же сразу! В России появился парламент, который до этого был в своем средневековом виде разогнан еще князем Андреем Юрьевичем в двенадцатом веке. С тех пор абсолютизм только усиливался, хотя, очевидно, в последние сто лет постепенно ослабевал изнутри. Но вот – революция победила! Вот вам Государственная дума, выборы, партии, свобода совести, свобода союзов, шествий и демонстраций. Что этим русским еще надо? Ну да, – говорил профессор, – в России нет правительства, ответственного перед парламентом. Но не все сразу. Десять, двадцать лет парламентаризма – и ответственное правительство появится. Царь – или его наследник – еще сильнее сократит свои монаршие полномочия. А главное – общество. Общество приучится жить в условиях конституционализма».