Наверно, я слишком сильно любила Грету, поэтому я нарядила ее в белое, а сама оделась очень изящно и строго: длинная черная юбка, ослепительная новехонькая белая блузка, на шее – подаренная папой камея на высокой бархатке и, в довершение всего, узенький черный пиджак английского стиля. Ну и черные лаковые туфли, конечно. У Греты тоже были лаковые туфли, но белые.
Папа, когда нас увидел (а мы в ресторан приехали чуть-чуть попозже, папа уже там был – он распоряжался лакеями, которые расставляли цветы), хмыкнул, кашлянул, отвернулся, высморкался, покраснел малиновым цветом, а потом сказал: «Ну, может быть… может быть, все-таки… но, впрочем, бог с тобой – твой праздник» – и вот тут я увидела нас с Гретой в зеркале (мы выходили на террасу через холл ресторана), и мне самой сделалось слегка дурно. Я не могла представить себе, как это неприлично выглядит со стороны: мы с Гретой были одеты как жених и невеста. Грета, мне показалось, ничего не поняла. Она радостно смотрелась в зеркало и даже взяла меня за руку. Мне на секунду даже хотелось сказать ей: «Побудь тут. Я сейчас», – схватить извозчика или таксомотор и через полчаса вернуться в пышном платье с цветами, с бутоньеркой в волосах, напялив на себя все кольца и браслеты, которые у меня есть. Я колебалась несколько секунд, но потом решила, что это будет предательство и трусость. Ничего. Двадцатый век. Уже прошло четырнадцать с половиной лет двадцатого века. Привыкайте, господа. Королева Виктория уже давно почила в бозе.
Хорошо.
Гостей описывать не стану. Как-то мне не до того. Всё те же девочки, вернее, подросшие девицы, со своими мамашами, а некоторые даже с папашами. Какие-то папины друзья. Госпожа Антонеску, которую я поначалу даже не узнала: она была в каком-то новом пышном парике и вообще расфуфыренная, как преуспевающая буржуазка – бывшая лавочница, прикупившая десяток магазинов. Ничего похожего ни на мою любимую ученую гувернантку, на мою почти что маму в течение многих лет, ни на худую деловитую хозяйку мебельной мастерской, какой я ее видела буквально полторы недели назад. Она обняла меня, прижалась ко мне щекой и чмокнула воздух в районе моего затылка. Я сделала то же самое. Фу, какая гадость! И все девочки, и все дамы (а там было несколько мамаш, я, кажется, уже говорила) делали точно так же. А господа чуть-чуть склонялись над моей рукой, чуть-чуть приближались к ней своими губами и тоже чмокали воздух, примерно в четырех дюймах от моих пальцев. Гадость, гадость, гадость! Неужели это и есть ваше хваленое совершеннолетие?!..
Папин любимый друг, родовитый, но бедный князь, тоже был. И его сильно повзрослевший, с нелепыми усиками, жирный сын тоже шаркнул ножкой и чмокнул воздух около моей руки. Я на секунду задержала его руку в своей, улыбнулась ему, как бы приглашая вспомнить те разы, когда он со своим папой приезжал к нам в поместье. Но он глядел на меня без улыбки, тупо и голубоглазо. Он немного похудел, кстати говоря. Вернее, обдряб. Тогда он был как пончик, как тугой мячик, а сейчас у него обвисли щеки, и живот болтался под сюртуком. Наверное, папа строго запретил ему есть пирожные. «Wie geht’s mit dem Sattelgurt?»[23] – спросила я его. «Entschuldigung, Fräulein?»[24] – глупо отозвался он. «Ничего, ничего, – засмеялась я. – Все в порядке!» – зачем-то чмокнула его в щеку и повернулась к другим гостям, которые выстроились в небольшую очередь.
Грета стояла в полушаге от меня и брала у меня из рук коробочки и букеты и складывала их на специальный столик. Каждому из гостей я говорила, кивая на Грету: «Девица Мюллер – моя ближайшая подруга». Мой друг, месье Гийо, – как говорил Евгений Онегин. Наверное, все они, кроме Фишера разумеется, а может быть, даже включая моего папу (может быть, он начал так себя успокаивать) – все они, наверное, считали, что это моя камеристка, служанка-подруга-помощница-наперсница. Dame de compagnie. Вернее, не дама, а мадмуазель. Но ведь я сама тоже еще далеко не дама. А вот Фишер поцеловал мне руку по-настоящему, а потом слегка обнял и поцеловал в обе щеки и макушку. Он был очень хорош сегодня: дорогой темно-серый костюм по последней моде (я видела такие в журналах), красная, в мелкую клеточку бабочка, такой же платочек, торчащий из нагрудного кармана, и перстень с черным камнем на неожиданно красивой руке. Он протянул мне стандартную бархатную коробочку, перевязанную золотой ленточкой, а потом пригнулся ко мне и прошептал: «А еще кое-что потом». – «Потом, потом», – прошептала я в ответ.
Расселись.
Папа произнес краткий тост.
Я, честное слово, даже не успела понять, какие блюда стояли на столе, потому что Грета – она сидела рядом со мной, и мы с ней сидели во главе стола, и это действительно, наверное, выглядело очень неприлично – Грета вдруг побледнела, прислонилась ко мне головой, потом сказала: «Барышня, (странное дело, она так и не привыкла звать меня по имени), я, пожалуй, пойду. Ничего?» – встала, отодвинула ногой стул, вышла из-за стола. Я увидела, как на ее белом платье ниже попы расплывается алое пятно. Я вскочила, схватила ее под руку и закричала: «Врача! Скорее!» И мне было совершенно все равно, что подумают люди, что там будет с гостями, с угощением, с праздником, с подарками и даже с моим папой.
А когда всё благополучно кончилось…
Благополучно в том смысле, что жизнь Греты была вне опасности, но ребеночка мы потеряли, и я специально сказала врачу: «Только не смейте мне говорить, мальчик это был или девочка!» – чтобы в голос не разрыдаться. Я сидела у Гретиной кровати, гладила ее руку и шептала:
– Главное, ты жива. Ничего. Это случается. Доктор сказал, не так уж редко бывают такие печальные случаи. В этот раз выпало тебе. Жалко. Но ничего.
Я гладила ее волосы, проводила пальцами по лицу, по губам, задерживала пальцы на ее губах и чувствовала ее осторожные поцелуи. Просто подрагивание губ, но я знала, что на самом деле это поцелуи.
– Ничего, ты выздоровеешь, и мы уедем далеко-далеко. И будем, как в сказке, жить-поживать и добра наживать. – Грета заплакала. – Ну хватит, хватит! – сказала я, тоже чуть не плача. – Я же говорю, это случайность. Как камень, который сорвался с карниза и ударил по голове. Никто не виноват: ни камень, упавший с карниза, ни человек, шедший мимо. Главное, что ты жива. Что ты жива и здорова.
– Не случайно, – сказала Грета. – Вовсе не случайно. Я, барышня, так вас люблю, и вы меня теперь любите. Мы теперь всегда вместе будем жить? Всегда, правда?
– Всегда, – ответила я. – Всегда.
– Поэтому надо правду сказать, – сказала Грета. – За вранье бог накажет. Этот ваш Фишер меня вызывал на разговор. Он мне все объяснил. Умный такой человек, спокойный, убедительный.
– Ну, ну, – поторопила я.
– Он мне рассказал, что ничего тут стыдного нет. И что это очень даже с давних пор. И что сейчас очень многие даже знатные дамы, и графини, и богачки вот так живут.
– Ну, – спросила я, – и что?
– Вот и я решила: раз так, то пускай так и будет. Значит, судьба моя такая. Я же не зря вас, барышня, полюбила, когда первый раз увидела. Вам, наверное, лет восемь было, а может, и того меньше. Прямо хотела вам ножки расцеловать. Вот я и подумала, зачем нам в таком разе ребенок? И решила.
– Что? – спросила я.
– Пошла в подвал к работницам. Они меня к одной бабке повели. Она мне туда что-то впустила. Вроде мыльного раствора. Но я не знаю точно. Что-то разводила в мисочке, а потом клистиром впускала. – Грета взяла мою руку, прижала к губам и сказала: – Вот я теперь совсем свободная для вас.
– Грета, – сказала я. – Грета, Грета, Грета. Прости меня, что я тебя… Ну, в общем, во всё это втянула. Во все эти дела. Я пришлю тебе денег. Придет человек с деньгами, с вещами. Уезжай. Я тебя не могу больше видеть.
Я встала и пошла к двери.
– Барышня! – закричала Грета. – Стасечка!
Да, она меня уже так называла, я два раза к ней приходила ночью, то есть перед сном, просто поцеловать, погладить по головке.
Мне показалось даже, что она встает с кровати.
Что-то упало, стеклянное или жестяное. Я не обернулась.
Выскочила наружу, примчалась домой и велела Мицци и Генриху немедленно собрать Гретины вещи, отвезти их в больницу. Я дала Генриху денег, чтобы он расплатился с врачами и вообще все устроил: чтобы отправил девицу Мюллер восвояси. Только не к нам в имение, а куда она захочет. Главное, с глаз долой.
Папа наблюдал за всей этой моей суетой, стоя в дверях гостиной. В тех дверях, которые соединялись с коридором, ведущим в его и дедушкину комнаты.
– Ты очень жестокая, – полусказал, полуспросил он.
– Нет, не очень, – сказала я. – Как раз вот ровно настолько, насколько надо. Поверь мне.
– Кстати, – вспомнил папа, – ты столько раз спрашивала меня про наши отношения с мамой. Изумлялась, возмущалась, не верила, осуждала, жалела и все такое. Буря чувств и мыслей, – папа даже всплеснул руками. – Вот неделю, кажется, назад, а может, даже десять дней назад. Дай-ка я посмотрю в блокноте, когда это точно было…
– Ты очень жестокая, – полусказал, полуспросил он.
– Нет, не очень, – сказала я. – Как раз вот ровно настолько, насколько надо. Поверь мне.
– Кстати, – вспомнил папа, – ты столько раз спрашивала меня про наши отношения с мамой. Изумлялась, возмущалась, не верила, осуждала, жалела и все такое. Буря чувств и мыслей, – папа даже всплеснул руками. – Вот неделю, кажется, назад, а может, даже десять дней назад. Дай-ка я посмотрю в блокноте, когда это точно было…
– Не надо, – сказала я. – Ну что там было примерно неделю назад?
– Я сказал тебе, что мы с мамой встретились и поговорили, а ты даже не поинтересовалась, как и что.
– Извини, – сказала я.
– Ты меня изумляешь, – сказал папа. – Тебе это на самом деле неинтересно?
Мне это на самом деле стало неинтересно. Однако я спросила:
– Ну что там стряслось?
– Стряслось, – сказал папа. – Кое-что стряслось. Спешу тебя обрадовать. Эти годы пошли твоей маме, а моей любимой жене, мы ведь не разведены, как ты знаешь… Мы же католики… Эти годы пошли ей на пользу. Мне кажется, она многое перечувствовала и передумала.
– «Пере-» в смысле «через» или в смысле «наоборот»?» – спросила я.
– В смысле иди ты к черту, – сказал папа и замолчал обиженно.
Я пожала плечами и повернулась с мыслью идти к себе.
Честное слово, мне было не до папиных поздних любовных метаний.
– Мы решили снова жить вместе!.. – крикнул папа мне в спину. Я остановилась не оборачиваясь. – Мы решили все начать с начала. – Папин голос дрожал, трепетал и даже чуточку слезился. – Мы вспомнили нашу юность. Нашу любовь. Салоны поэтов. Ночные прогулки. Аллеи и рощи в имении. Это неразменное золото, Далли! Мы не имеем права его расточать в ссорах и разлуках.
– Вы поедете в свадебное путешествие? – я обернулась.
– Представь себе, да! – сказал папа. – В сентябре. Во Францию.
– А мамин и твой тоже как будто сын, этот итальянец? Он будет жить тоже с вами?
– Со всеми нами, – сказал папа. – Конечно, с нами. Я его еще не видел, но мама уверяет, что это обворожительный молодой человек. Впрочем, возможно, что он поедет учиться. И ты тоже.
– Что и я тоже?
– Ты тоже поедешь учиться. Мы с мамой так решили. Раз ты такая талантливая девочка. Твои учителя говорят об этом. Тебе надо дать образование. Хорошее образование. Это так современно – образованная молодая женщина. История искусств. Или, например, русская литература. Твой, как его, ах да, Яков Маркович говорит, что ты удивительно хорошо говоришь по-русски и разбираешься в тайнах русской души, как она явлена в книгах великих русских писателей. – Папа говорил как по-писаному. С ним всегда такое случалось, когда он чем-то увлекался. Сейчас, очевидно, его увлекла идея спровадить меня куда подальше. – В Петербург, – сказал папа, – или в Париж. Выбирай.
– Что-нибудь еще на «п», – сказала я. – Перуджа, Претория или Пенсильвания. А вообще-то черта с два. Не хочу никуда ехать. Хочу вернуться в имение и пить там чай с плюшками и вишневым вареньем. Пока все.
Но тут же я подумала, что папа, наверное, прав.
Мне надо уехать.
Вот ведь в чем дело: несмотря на все наши ссоры и взаимные насмешки – мы с ним, как ни крути, за эти почти десять лет стали самыми близкими людьми. И я, хотя была его дочерью, была для него единственной и самой близкой женщиной за эти годы. Я не знаю, бегал ли он на конюшню в имении, ездил ли он к актрисам в Штефанбурге. Ну, допустим, что да. Это неважно. Это полнейшая чепуха. Его единственной любимой женщиной все это время была я. Почти такая же злая и капризная, такая же непонятная, непредсказуемая, но зато такая же умная, проницательная, начитанная, разговорчивая, с такими же потрясающими фантазиями, как бросившая его жена. То есть как моя мама. И вот теперь они с мамой сошлись снова. Или собираются сойтись. Не могут быть у одного мужчины две любимых женщины в одном доме. Это, ей-богу, какой-то разврат. Или прямая дорожка в сумасшедший дом. Так что папа прав, разумеется. Хотя мне от его правоты не легче.
Поэтому я сказала:
– Впрочем, ладно. У меня есть время подумать?
– О чем? – спросил папа.
– Выбрать: Париж или Петербург, – ответила я. – Вы, я надеюсь, – я хотела спросить: «Вы меня обеспечите как следует? Чтобы я могла снять квартиру в Париже или Петербурге, нанять прислугу, ходить в театры, я уж не говорю о плате за обучение и книги – это как бы само собой разумеется, но осеклась, подумав, что это было бы слишком бессердечно – задавать такие вопросы в столь важный момент, и поэтому продолжила: – …вы, я надеюсь, устроите что-то вроде семейного ужина? Чтобы мы, наконец, все вместе посидели, поговорили о будущем нашей семьи. Чтоб я, наконец, могла увидеть вас – веселых и счастливых – рядом!
Папа посмотрел на меня очень пристально, пытаясь понять, правду ли я говорю, или издеваюсь, или что-то задумала. Но я со всей доступной мне искренностью улыбалась и хлопала глазами. И он, кажется, поверил.
– Да, – сказал он, – разумеется.
– И моего нового брата князя Габриэля ты тоже позовешь?
– Разумеется, – сказал папа, – если он захочет. Надеюсь, даже уверен, что он захочет. Это ведь очень важно – первый семейный вечер! – и папа поднял палец.
– Чудесно, папочка, – сказала я. – А почему мама, если вы уже обо всем договорились, если сейчас сплошная любовь и снова семья, почему мама не пришла к дочке на день рождения?
– Хорошенький был, кстати говоря, день рождения, – сказал папа. – Я понимаю, ты не виновата, но… Надеюсь, эта история тебя многому научила.
– Не надо, папочка! – попросила я. – Но ведь мама же не знала, что такое случится? Или знала? Или – знала? – я сощурилась и нахмурилась.
– Бог с тобой! – сказал папа. – Откуда она могла это знать? Ну, не думаешь же ты, что твоя мама знакома с этими мерзкими подпольными абортистками?
– Я ничего не думаю, – сказала я.
– Она в самом деле захворала, – сказал папа. – У нее действительно тяжелейшая мигрень. Будет правильно, если ты ее навестишь.
– Непременно, – заверила я. – У меня еще есть кое-какие дела. Я буду вечером. Или завтра вечером. – Я подошла к нему, чмокнула его в щеку, быстро собралась и выбежала на улицу, думая только об одном: скорее бы появился этот проклятый черт Фишер.
Наверное, Фишер на самом деле был черт, потому что появлялся тут же, стоило только о нем подумать. Прямо как Мефистофель. Жалко только, что я не Фауст. А, впрочем, тут же – это слишком сильно сказано. Фишер ждал меня на Гайдна, 15.
Но перед этим я, как велел папа, съездила к маме, привезла ей цветы и конфеты. Дверь открыл князь Габриэль. Мы с ним расцеловались вполне по-братски. Мама лежала на диване. Бледная, некрасивая, но прекрасная. На столике стояли разные микстуры и капли и горела спиртовка под чайником, из носика которого шел какой-то ароматический пар и мама его вдыхала.
– У тебя, наверное, вот от этого всего голова болит, – сказала я, без спроса закрутив огонь. – Вообще, мне кажется, ты залечилась. Нельзя столько лекарств на одну душу. – Я показала на столик, где теснились пузырьки и коробочки. – Мама, тебе надо в деревню. К лесам и полям, к озерам, речкам и сенокосам. Папа сказал, что вы помирились. Я счастлива. Правда, он сказал, что вы решили выпереть меня в Париж или Петербург. Но, наверное, вы правы.
– Отчего же выпереть? – томно сказала мама. – Тебе ведь надо получить образование. Образование для девушки – это так современно! А нет – так нет. Мы будем только счастливы, если ты будешь жить с нами и покоить нашу старость.
– Хорошо, мамочка, – сказала я. – Прости мое детское любопытство. Что ж там было с этим паном Ковальским? Ты можешь мне объяснить двумя словами? А если не двумя, тогда не надо. Тогда в другой раз.
– У меня ужасно болит голова, – сказала мама, прикрыв рукой глаза. – В другой раз.
Я вздохнула и все-таки спросила:
– Но тогда хоть одно слово. Просто – «да» или «нет».
Я глядела на нее и думала: чего бы такого у нее спросить, чтоб она могла ответить «да» или «нет»? Может быть, это была афера с фальшивым векселем? Я про такое читала в газете. Некоторым удавалось все быстро провернуть, и выкупить вексель, и остаться с хорошей прибылью. Она надеялась нажиться? Зачем ей нужны были деньги? Для этих террористов? То есть она взаправду состоит в каком-то комплоте против правительства? Значит, расстроив эту сделку, я спасала империю? Вот ведь судьба, однако… А может быть, она просто захотела вернуться в имение, чтобы стать его хозяйкой наконец? Ведь она сама сказала: «Мне бы твое бесстыдство, я бы давно выгнала твоего отца из имения». А теперь, когда афера не удалась, она помирилась с папой? Чтобы все равно стать хозяйкой? Как это пóшло. Хоть плачь.
Кажется, я сумела не заплакать. Ну, разве самую чуточку.
Мама отняла руку от глаз, глаза ее были все еще закрыты, и я испугалась, что снова, как много-много лет назад, увижу ее холодную тонкогубую улыбку с мелкими зубками-жемчужинками, прозрачный взгляд и тихий, но ясный голос: «Побереги слезки, доченька. Они тебе еще пригодятся». Я испугалась, что насмерть ее возненавижу и даже убью, потому что револьвер у меня с собой.