Остров Хоккайдо
Кормили по три раза в день: поутру перед вступлением в дорогу, в полдень и вечером на ночлеге; в кушанье, как при завтраке, так обеде и ужине, не было большой разности. Обыкновенные блюда были: вместо хлеба сарачинская каша, вместо соли кусочка два соленой редьки, похлебка из редьки, а иногда из какой-нибудь дикой зелени, или лапша, и кусок жареной или вареной рыбы. Иногда грибы в супе; раза два или три давали по яйцу, круто сваренному. Впрочем, порции не назначалось, а всякий ел, сколько хотел. Обыкновенное питье наше было очень дурной чай без сахару; изредка давали саке. Конвойные наши ели точно то же, что и мы, надобно думать, на казенный счет, потому что старший из них на каждом постое с хозяином расплачивался за всех.
19-го числа просили мы своих стражей, чтоб они на несколько минут развязали нам руки – поправить тряпицы, на которых засохшая кровь и гной при малейшем движении трением по ранам причиняли нам чрезвычайную боль. Вследствие нашей просьбы они тотчас сели вокруг и составили совет.[64] Решено было удовлетворить нас, с тем, однако ж, условием, чтоб прежде им нас обыскать и отобрать все металлические вещи; на требование их мы охотно согласились, а они, обыскивая нас, взяли и кресты наши.
Осторожность, или, лучше сказать, трусость, их была так велика, что они не хотели развязать нас всех вдруг, а только по два человека, и не более как на четверть часа; потом, переменив тряпицы, опять завязывали.
Сегодня догнал нас посланный из Кунасири чиновник[65] и принял начальство над нашим конвоем. С нами обходился он весьма ласково, а на другой день (20-го числа) велел развязать кисти у рук совсем, оставив веревки только выше локтей. Тогда мы в первый раз нашего плена ели собственными своими руками.
После этого мы уже шли свободнее. Местами только переезжали с мыса на мыс водою на лодках; тогда опять на это время нам связывали руки; но такие переезды были невелики и случались не часто. Японцы так были осторожны, что почти никогда не подпускали нас близко к воде, и когда мы просили их позволить нам в малую воду идти подле самого моря по той причине, что по твердому песку легче идти, то они соглашались на это с великим трудом и всегда шли между нами и морем, хотя бы для того нужно было им идти и в воде.
21 и 22-е число провели мы в одном небольшом селении, где были, однако ж, начальник и военная команда. Разлившаяся от дождя река препятствовала нам продолжать путь. Тут был лекарь, которому приказано было лечить нам руки. Для этого он употреблял порошок, весьма похожий на обыкновенные белила, коим присыпал раны, и пластырь лилового цвета, неизвестно мне из чего сделанный, который прикладывал к опухлым и затвердевшим местам пальцев и рук. Мы скоро почувствовали облегчение от его лекарств, которыми он нас снабдил и в дорогу. Получив облегчение в руках, мы могли уже покойнее спать и легче идти, а когда уставали, то садились в носилки и ехали довольно покойно, не чувствуя никакой большой боли.
При входе и выходе из каждого селения мы окружены были обоего пола и всякого возраста людьми, которые стекались из любопытства видеть нас. Но ни один человек не сделал нам никакой обиды или насмешки, а все вообще смотрели на нас с соболезнованием и даже с видом непритворной жалости, особенно женщины; когда мы спрашивали пить, они наперерыв друг перед другом старались нам услужить. Многие просили позволения у наших конвойных чем-нибудь нас попотчевать, и коль скоро получали согласие, то приносили саке, конфет, плодов или другого чего-нибудь; начальники же неоднократно присылали нам хорошего чаю и сахару.[66]
Они нас несколько раз спрашивали о европейском народе, называемом орандо, и о земле Кабо. Мы отвечали, что таких имен в Европе нет и никто их не знает. Они крайне этому удивлялись и показывали вид неудовольствия, что мы им так отвечаем. Мы после уже узнали, что японцы называют голландцев орандо, а мыс Доброй Надежды – Кабо.
Узнав от Алексея, что положенную в кадке картинку рисовал Мур, японцы просили его нарисовать им русский корабль. Он, полагая, что одним рисунком дело и кончится, потщился{177} сделать им очень хорошую картинку и этим выиграл то, что ему ослабили веревки на локтях, но зато беспрестанно просили то тот, то другой нарисовать им корабль. Работа эта для него одного была очень трудна, и Хлебников стал ему помогать, а я, не умея рисовать, писал им что-нибудь на веерах. Все они нетерпеливо желали, чтобы у них на веерах было написано что-нибудь по-русски, и просили нас о том неотступно не только для себя, но и для знакомых своих; другие приносили вееров по десяти и более вдруг, чтоб мы написали им русскую азбуку, или японскую русскими буквами, или счет русский, либо наши имена, песню или что нам самим угодно.
Они скоро приметили, что Мур и Хлебников писали очень хорошим почерком, а я дурно, и потому беспрестанно к ним прибегали, а меня просили писать только тогда, когда те были заняты. Японцы было и матросов просили писать на веерах, но крайне удивились, когда они отозвались неумением.[67]
Во всю дорогу мы им исписали несколько сот вееров и листов бумаги. Надобно сказать, однако ж, что они никогда не принуждали нас писать, но всегда просили самым учтивым образом и после не упускали благодарить, поднеся написанный лист ко лбу и наклоняя голову, а часто в благодарность потчевали чем-нибудь или дарили хорошего курительного табаку.
Когда у нас развязали руки, японцы стали давать нам курить табак из своих рук, опасаясь вверить нам трубки, чтоб мы чубуком не умертвили себя; но после, наскучив этим, сделали совет и решились дать трубки нам самим, с такою только осторожностью, что на концах чубуков подле мундштука насадили деревянные шарики, около куриного яйца величиною; но когда мы, засмеявшись, показали им знаками, что с помощью этого шарика легче подавиться, нежели простым чубуком, тогда они и сами стали смеяться и велели Алексею сказать нам, что японский закон повелевает им брать все возможные осторожности, чтоб находящиеся под арестом не могли лишить себя жизни.
Любопытство японцев было так велико, что на всяком постое почти беспрестанно нас расспрашивали, как, например, имена наши, каких мы лет, сколько у нас родни, где, из чего и как сделаны бывшие тогда при нас вещи и прочее, и записывали все наши ответы. Более же всего любопытствовали они знать русские слова, и почти каждый из них составлял для себя лексикончик, отбирая названия разным вещам то от нас, то от матросов. Заметив это, мы заключили, что они поступают так не из любопытства, а по приказанию начальства, следовательно, в ответах своих должны мы были наблюдать большую осторожность. 29 и 30 июля мы пробыли на одном месте.
Алексей узнал от некоторых из курильцев, что в городе Хакодате, куда нас ведут, не готов еще дом для нашего помещения и потому из этого города присланы, с повелением остановить нас, навстречу нам чиновники, которые, числом трое, к нам и явились, объявив о себе, что присланы от хакодатского начальника нас встретить для препровождения в город и надзирать, чтобы на дороге мы не имели ни в чем нужды. Старший из них, по имени Яманда-Гоонзо, во всю дорогу был при нас почти неотлучно.
С прибытия их к нам содержать нас столом стали гораздо лучше. Гоонзо уверял, что по прибытии в Хакодате мы будем помещены в хороший дом, нарочно для нас приготовленный и убранный, веревки с нас снимут, будут содержать нас очень хорошо, и многие из господ станут с нами знакомиться и приглашать к себе в гости.
Такие рассказы нам казались одними пустыми утешениями, когда мы помышляли, что нас ведут связанных веревками, как преступников. Но, с другой стороны, мы слышали, что японцы и своих чиновников, когда берут под арест (правы ли они или виновны после окажутся), всегда вяжут.[68] Следовательно, рассуждали мы, нам не должно сравнивать их обычаи с европейскими и из сего заключать, что хорошего состояния люди не могут быть в обществе с нами.
Из товарищей Гоонзо один был молодой человек, скромный, приятный в обращении. Он обходился с нами очень учтиво и с большой ласковостью, а другой, старик, никогда с нами не говорил, но всегда, глядя на нас, улыбался и с величайшим вниманием слушал, когда мы разговаривали между собой. Мы и стали подозревать, что он из числа японцев, бывших в России, умеет говорить по-русски и определен к нам нарочно подслушивать, что мы говорим. Подозрение это казалось тем более вероятным, что конвойные наши никогда не сказывали нам, что у них в Мацмае есть люди, знающие русский язык, но в одном селении на постое потихоньку нам сказал о них писарь начальника.
С того времени, как мы встретили Гоонзо, японцы стали делать между нами различие. Всегда, когда мы останавливались, нас сажали на одну скамейку, а матросов на другую, и маты нам подстилали лучше, а им похуже, и где позволял дом, нам отводили особую от них комнату. Но в пище никакой разности не было.
С того времени, как мы встретили Гоонзо, японцы стали делать между нами различие. Всегда, когда мы останавливались, нас сажали на одну скамейку, а матросов на другую, и маты нам подстилали лучше, а им похуже, и где позволял дом, нам отводили особую от них комнату. Но в пище никакой разности не было.
7 августа попался нам навстречу один из главных мацмайских чиновников, ехавший на остров Кунасири для исследования на месте всех обстоятельств по нашему делу. Он сидел в беседке[69] с двумя другими чиновниками; подле беседки стояло несколько человек его свиты. Нас посадили против него на доску, лежавшую на двух кусках дерева и покрытую рогожками. Он спросил наши имена, сколько нам от роду лет и здоровы ли мы. Вопросы его и наши ответы записал бывший с ним чиновник, который при сем случае, кажется, исправлял должность секретаря. Потом, пожелав нам счастливого пути, он велел нас вести далее.
Вскоре после сего поднялись мы на гору и увидели обширную долину, а вдали город Хакодате. Потом, спустившись с этой горы, пришли мы на последний ночлег в селение Онно. Это селение есть величайшее из всех, через которые мы проходили, и по местному своему положению самое лучшее. Оно лежит в обширной долине, имеющей в окружности верст двадцать пять или тридцать. С трех сторон долина окружена высокими горами, защищающими ее от всех холодных ветров, а с южной стороны находятся Хакодатская гавань и Сангарский пролив. Долина орошается множеством небольших быстро текущих речек и ручьев. Селение Онно стоит, так сказать, в саду: каждый дом имеет при себе обширный огород и сад. Кроме всякого рода обыкновенной в Европе огородной зелени, мы видели и деревья с плодами: яблони, груши, персиковое дерево, а сверх того, местами коноплю, табак и сарачинское пшено. Онно находится верстах в семи от Хакодате.
На всем берегу, по которому мы шли, протягивающемуся почти на 1100 верст, нет ни одного залива, ни одной заводи, где бы не было многолюдных селений{178}; даже между селениями на летнее время становятся шалаши, в которых живут люди. Все они вообще занимаются рыбной ловлей. Добываемую рыбу солят и сушат. Достают также морские раковины и сушат их. Равным образом сбирают приносимое к берегу в великом количестве морское растение, называемое русскими в том краю морской капустой. Расстилая ее на песке, сушат, потом складывают в кучи, похожие на сенные копны, и покрывают рогожами, пока не придет время грузить ее на суда для отправления в порты главного их острова – Нифона. Море ничего не производит такого, чего бы японцы не ели: всякого рода рыба, морские животные, раковины, растения морские, трава, растущая на каменьях, – все это употребляется ими в пищу, и потому-то множество людей занимаются беспрестанно прибрежными промыслами для прокормления народонаселения Японии.
Верстах в ста пятидесяти или двухстах к северо-востоку от Хакодате кончаются курильские селения и начинаются японские; их разделяет небольшая, но весьма быстрая река, через которую мы, по причине недавно бывших дождей, смогли переехать с немалым трудом.
Курильские селения большей частью невелики и состоят из хижин; нет при них ни огородов, ни садов, и вообще имеют они вид бедности. Одни только японские домики между ними, в которых живут начальники или приставы японские и приказчики, надзирающие над промыслами, построены порядочно, содержатся опрятно и окружены огородами и садами.
Японские селения, напротив того, имеют совсем другой вид: они очень обширны, расположены правильно улицами, строение все деревянное,[70] но весьма чисто отделанное; при всяком доме есть огород, а при некоторых и садик; в улицах и домах опрятность удивительная.
Японская деревня
Мацмайские курильцы довольно высоки, статны, проворны и гораздо виднее и мужественнее, нежели те, которые обитают на островах Итуруп и Кунасири.[71]
8 августа поутру конвойные наши стали приготовляться к церемониальному входу в город: надели новое платье, латы и военные свои шляпы. Завтрак нам дали гораздо лучше обыкновенного, а именно: курицу в соусе с зеленью очень хорошо приготовленную, что у них почитается одним из самых лакомых кусков, а это не добро предвещало. Мы еще прежде несколько раз замечали, что если японцы должны были сделать для нас что-нибудь неприятное, то всегда прежде потчевали лучше против обыкновенного.
Японский офицер
И в этом случае было точно так: лишь только кончили мы свой завтрак, как намбуские солдаты, отправленные с нами с Кунасири, посредством своего курильского переводчика и нашего Алексея, по обыкновению своему, торжественным образом[72] объявили нам, что, к великому их сожалению, они не могут нас ввести в город иначе, как связав нам руки по-прежнему, и тотчас приступили к делу без дальних обиняков. Гоонзо со своими товарищами и намбуский офицер, узнав о том, не хотели, чтоб руки у нас были завязаны назад, но солдаты не соглашались на это и делали свои представления с учтивостью. Тут у них начался спор, продолжавшийся более четверти часа. Солдаты часто упоминали кунасирского начальника (надобно думать, что они ссылались на его приказание непременно доставить нас в Хакодате связанными) и настояли на своем, но Гоонзо отправил с донесением о сем деле в Хакодате нарочного, который встретил нас верстах в двух или трех от Онно с повелением развязать нам опять руки, что и было исполнено в ту же минуту.
Не доходя верст трех до города, мы остановились в одном домике ожидать, пока пришлют повеление вести нас; между тем из Хакодате вышло множество людей обоего пола и всякого возраста. Из мужчин некоторые были верхом, в шелковом платье; одежда их и сбруя на лошадях показывали, что они люди хорошего состояния.
Наконец, ввели нас в город, где народу было еще более, так что конвойные наши с трудом могли очищать дорогу. Пройдя городом с полверсты по одной длинной, весьма узкой улице, поворотили мы налево в переулок, который вел в чистое поле. Тут, на возвышенном месте, увидели мы определенное для нас здание. Вид его поразил меня ужасом. Мы могли видеть только длинную его крышу, судя по коей можно было заключить о пространстве его. Самое же строение было закрыто от взора нашего деревянной стеной, которую украшали большие железные рогатки, а кругом стены обведен был, немного пониже ее, земляной вал, обвешанный на сей случай полосатой материей. Подле ворот был караульный дом, в котором сидели чиновники, а от караульного дома по дороге, где мы шли, стояли солдаты в полном воинском уборе, в расстоянии сажен двух один от другого, и с разным оружием, как-то: один с ружьем, другой со стрелами, третий с копьем и т. д. Офицеры были перед фронтом. В воротах принимал нас от конвойных наших по списку какой-то чиновник и велел вести далее на двор.
Тут-то открылся глазам нашим весь ужас предназначенного нам жилища. Мы увидели большой, почти совсем темный сарай, в котором стояли клетки, сделанные из толстых брусьев, совершенно подобные клеткам птичьим, кроме величины; притом темнота не позволила нам обозреть их вдруг.
Японцы поставили нас всех рядом к стене, а сами стали рассуждать о нашем размещении.
С полчаса мы стояли в ужаснейшем унынии, воображая, что, может быть, нам суждено вечно не выходить из этого страшного жилища. Наконец, японцы спросили меня и Мура, которого из матросов мы хотим иметь с собою. Мы очень обрадовались, полагая, что они не хотят заключить нас каждого порознь, и просили, нельзя ли еще присоединить к нам Хлебникова. Но японцы на это не согласились. Причина отказа их была весьма основательна: они сказали, что с матросами должен быть один из офицеров для того, чтоб он мог своим примером и советами ободрять и утешать их в несчастии, без чего они совсем потеряют дух и предадутся отчаянию. Сделав нам такой ответ, японцы повели меня, а за мною Мура и матроса Шкаева вдоль строения в одну сторону, а прочих в другую.
Мы со слезами простились со своими товарищами, считая, что, может быть, уже никогда не увидимся. Меня ввели в коридор, сняли сапоги и вовсе развязали веревки; потом велели войти в маленькую каморку, отделенную от коридора деревянной решеткой. Я оглянулся, думая найти за собою Мура и Шкаева; но в какое изумление пришел, увидев, что их тут не было, и не слыша их голоса. Японцы же, не сказав мне ни слова, заперли дверь замком, а вышед из коридора, и его замкнули также. Тогда я остался один; вообразив, что мы заключены все порознь и, вероятно, никогда уже друг с другом не увидимся, я бросился на пол в глубоком отчаянии.
Долго я лежал, можно сказать, почти в беспамятстве, пока не обратил на себя моего внимания стоявший у окна человек, который делал мне знаки, чтоб я подошел к нему. Когда я исполнил его желание, он подал мне сквозь решетку два небольших сладких пирожка и показывал знаками, чтоб я съел их поскорее, объясняя, что если другие это увидят, то ему будет дурно. Мне тогда всякая пища была противна, но чтоб не огорчить его, я с некоторым усилием проглотил пирожки. Тогда он меня оставил с веселым видом, обещая, что и вперед будет приносить. Я благодарил его, как мог, удивляясь, что человек, по наружности бывший из последнего класса в обществе, имел столько добродушия, что решился чем-нибудь утешить несчастного иностранца, подвергая себя опасности быть наказанным.