До сих пор - Шмуэль-Йосеф Агнон 17 стр.


Вот так сидит передо мной эта Лотта, тянет изо всех сил голову из плеч, посматривает на меня то и дело, и голос ее становится все избалованней и игривей. С чего это я вдруг вздумала рассказывать вам о своей тете? – спрашивает она сама себя. И смеется. Не над тетей Клотильдой она смеется, которая не любит, когда люди смеются, потому что смех ведет к легкомыслию, а легкомыслие ведет к дурным поступкам, а смеется она над собой, что сидит в гостях и рассказывает всякие романтические истории. Но поскольку она уже распознала во мне человека, в которого можно вагонами грузить тысячи разных историй и он все еще готов будет слушать и слушать, она продолжает рассказывать мне всякие другие истории, а потом и истории об историях – о своем отце, и о своей матери, и о них обоих вместе, и о том, как ее отца довели до смерти, вынудив выйти на дуэль, где он был убит, и как, когда он погиб, разбилось сердце ее матери, а потом пришла война, и их Гансик ушел на войну и пропал без вести, и тогда сердце ее матери разбилось повторно. И хотя теперь Гансик вернулся, сердце ее матери уже не вернулось в прежнее состояние.

В трудные времена военных лишений далеко не каждый может найти в магазине те сладости, которыми принято угощать пришедшую в гости молодую девушку, что уж говорить о таком человеке, как я, который не удосужился установить приятельские связи с продавщицами. Поэтому я сидел и думал, чем бы угостить эту Лотту – может, стаканом чаю? Я позвонил, чтобы попросить чай, но не умолк еще мой звонок, как Хедвиг уже вошла в комнату. И не говорите мне: вот так быстрота! – она попросту стояла за дверью и ждала, пока я ее позову. Она вошла и остановилась в дверях, как она это обычно делает, входя. Это как раз то, что я обещал рассказать в связи с дверью моей комнаты.

Мы сидели, попивая чай с вареньем из черной смородины – один из даров, полученных моей хозяйкой от своих прежних господ или их эконома. Как забавно, думал я, – прежде, когда я жил в одном доме с этой Лоттой, я пил чай один, а вот сейчас я живу в другом доме, а пью чай в ее компании. И мы сидим и разговариваем на разные темы. Надеюсь, Ангел Моих Тайн не помянет мне в день Страшного суда об этой моей болтовне, да еще с иноверкой.

Интересно заметить, что Лотта никогда не появлялась у меня в то время, когда заглядывала Грет, равно как и Грет никогда не заглядывала, когда у меня сидела Лотта. Это могло бы показаться странным, но в действительности имело простое объяснение: когда одна приходила в то время, как меня навещала другая, Хедвиг говорила ей, что я только что вышел. Куда вышел? Этого наш господин не сказал, но полагаю, что он пошел к метро, потому что свернул направо, и если вы поторопитесь, то, возможно, сумеете его догнать. А если одна из сестер приходила, когда я был один, Хедвиг провожала ее до самой моей двери и стучала, а когда я открывал, отступала в сторону. Но кое-что было действительно странным и на мой взгляд: например, Грет явно не знала, что ее сестра тоже приходит ко мне в гости, хотя шуба Лотты и ее темные волосы оставляли по себе некий отчетливый запах даже после того, как она уходила, и потому Грет вроде бы должно была почувствовать, что здесь побывала ее сестра. Но с другой стороны, это не так уж и странно: ведь носик у Грет крохотный, пуговкой, – возможно, она просто не чует этот запах.

Когда Хедвиг увидела, насколько я общителен, она тоже стала частенько наведываться ко мне, даже слишком, и если я говорил, что занят, съеживалась у двери и стояла там, глядя на меня своими влажными глазами. Мне так и хотелось прикрикнуть на нее, как тот рыцарь на Кетхен из Гейльбронна в пьесе Клейста[56], но не успеваю я рассердиться на Хедвиг, как является Лотта или Грет. Если заявляется Грет, то начинается поток бессмысленных, ничего не значащих слов, а если Лотта, то она, как всегда, снимает свои цилиндр и шубку, кладет на стол плеть, усаживается, начинает трогать все, что видит на столе и находит в его ящиках, и смеяться по каждому поводу. И в этой связи, кстати, стоит упомянуть один необычный случай, содержавший, по сути, даже две необычности сразу. Увидев на стене над письменным столом изображение Стены Плача, она не попыталась его потрогать и не засмеялась. Только спросила: «Эта женщина, что плачет, кто это?» Я ответил: «Это мать, которая оплакивает наш разрушенный Дом». И, вспомнив о нашем разрушенном Доме, оборвал свои речи.

– Вы опечалены? – спросила Лотта.

– Это я опечален? – сказал я. – Да со времени сотворения мира не было в мире более веселого человека.

– По вашему виду не скажешь, что вам весело, – сказала Лотта.

– Кто умеет смотреть, тот видит, – сказал я.

– Но… – начала было Лотта, однако я перебил ее:

– У кого вы научились этому слову? Это слово, оно из тех, что произносят люди, которые раскаиваются в сказанном, – скажут слово и тут же передумывают и говорят «но». Порядочная девушка, которая не бросает слов на ветер и отвечает за все, что говорит, сначала взвешивает свои слова, и ей не приходится передумывать и говорить «но». Я вижу, вы хотите что-то сказать. Вы, конечно, хотите сказать, что это слово имеется даже в словарях. На такого рода возражения не стоило бы и отвечать, но, поскольку вы заслуживаете моего уважения как сестра того самого Гансика, который помог донести мои чемоданы до вашего пансиона, я, так и быть, скажу вам кое-что. Видели ли вы когда-нибудь в жизни человека, который говорил бы иными словами кроме тех, которые есть в словарях? И потом, позволю себе заметить, – что нам до всех этих словарей, которые чирикают себе разные слова, не связанные ничем, кроме как первой буквой, вроде тех стихотворных строк, все достоинство которых в повторяющейся рифме? Посмотрите на меня, Лотта, – разве я говорю «но» и разве я говорю в рифму? Впрочем, оставим это, я уверен, что отныне вы не будете больше говорить «но». Вы огорчены? Вы думаете, что невозможно существовать, никогда не произнося «но»? Так ведь я и не запрещаю вам, я говорю только в порядке совета. Как, вы уже собираетесь уйти? Почему вы вдруг так заторопились?

Лотта и не собиралась уходить, это мой вопрос ее подтолкнул. Она встала и надела шубку. А я не помог ей надеть эту шубку, потому что, помоги я ей, это выглядело бы так, будто я хочу поскорей от нее избавиться. Надев шубку, она подошла к зеркалу и поправила волосы, а я и тут не сказал ей: какие у вас красивые темные волосы, – потому что, похвали я ее волосы, она могла бы подумать, что я пытаюсь этим комплиментом загладить свою предыдущую грубость. Поправив волосы, она надела свой цилиндр, а я и тут не сказал ей: вы хороши и без цилиндра, как ничего не сказал и по поводу ее волос. Надев цилиндр, она взяла свою плеть. И тут пришло наконец время сказать ей что-нибудь, слишком уж долго я молчал, и я сказал:

– И это у вас называется плетью?! Я бы мог рассказать вам такую историю о плетях, что у вас бы все внутри задрожало. Доводилось ли вам слышать когда-нибудь о плети, которая хлещет сама по себе? Нет? Тогда я вам расскажу.

Но уже не рассказал, потому что не хотел затягивать разговор. Однако самому себе сейчас расскажу. В старых еврейских общинах Ашкеназа было принято, что всякий, кто чуял за собой хотя бы крупицу греха, отправлялся между дневной и вечерней молитвами в синагогу, простирался там на пороге и ждал, пока служка-шамаш придет с ремнем и накажет его тридцатью девятью ударами, после чего наказанный произносил: «Милостив Всевышний» и так далее, как произносят в канун Судного дня. И вот однажды компания мерзавцев, имевших привычку насмехаться над еврейскими обычаями вообще и над этим особенно, сговорилась подсмеяться над шамашем. Что же они сделали? Пошли всей компанией и улеглись на пороге, все разом. А шамаш, который ничего не ведал об этом их сговоре, имевшем целью его обессилить, взял свой ремень и пришел к ним. И вот, когда эти негодяи улеглись лицами ниц, а задницами кверху, спустилась вдруг с небес пламенная плеть, из множества огненных ремней составленная, и как пошла хлестать их нещадно всех по очереди – когда б не милосердие Всевышнего, ни малейшего следа от них бы не осталось!

Проводив Лотту домой, я распрощался с нею и пошел назад к себе. И тут встретился мне некий человек, с которым я встречался в доме господина Лихтенштейна, хотя впервые познакомился с ним еще раньше, вечером того дня, когда началась война, Девятого ава, в реформистской синагоге «Дом просвещенных». «Что нового у господина Лихтенштейна?» – спросил я. Но он как будто не расслышал моего вопроса, потому что ответил мне невпопад: «Когда Валаам захотел погубить н арод Израиля, он послал к нему моавитянок[57]».

Вы, возможно, помните историю рабби Гершома[58] – какие слова он услышал, выйдя из синагоги, и как эти слова его испугали? А ведь рабби Гершом вышел из святого места, из молитвенного дома. А теперь представьте себе человека, который идет домой сразу после разговора с такой «моавитянкой» и вдруг встречает реформиста, то есть одного из тех, кого обычно называют «ассимилированными евреями», и тот напоминает ему историю Балака[59], – как испугается такой человек? Так что на этом все мои отношения с Лоттой прекратились, а об отношениях с Грет и говорить не стоит, потому что с Грет у меня вообще никаких отношений не было.

А Хильдегард я еще несколько раз встречал после этого в универмаге в западной части города, куда ходил взвешиваться каждый раз, когда мне предстояло явиться на военную комиссию, а также порой, когда возвращался домой из продовольственного распределителя, и она всякий раз жаловалась: карточек полный мешок, а продуктов и на ползуба не хватит. А однажды я встретил ее на улице под руку со старой женщиной – той самой тетей Клотильдой, католичкой и хозяйкой школы верховой езды, о которой мне рассказывала Лотта, упомянув, что она похожа на еврейку. Не знаю, почему Хильдегард остановила меня и зачем вдруг решила представить меня этой своей родственнице.

Тетя Клотильда была в черном платье из тонкой ткани, с белым вышитым воротником. Легкая пелерина трепетала на ее плечах, схваченная камеей из слоновой кости, на груди висел большой серебряный крест, на голове была черная бархатная шляпа с примятой тульей, из-под которой торчало белое голубиное перо, заколотое сверкающей медной булавкой в виде меча. В руке у Клотильды был зеленый шелковый зонтик с толстой ручкой, а на каждом пальце сверкало кольцо. Лицо действительно было похоже на еврейское, но в ее глазах – нет, в них не было ничего еврейского, и, когда она смотрела на человека, в этих голубых глазах, полуприкрытых длинными черными ресницами, вспыхивала какая-то жестокость.

– Кто сей господин, – спросила Клотильда, повернувшись к Хильдегард, – и чем он так важен, что ты остановила нас ради него?

– Жилец, который жил у нас до возвращения Гансика, – сказала Хильдегард.

– А кто был тот еврей, которого твоя мать видела во сне? – спросила Клотильда.

– Это тот самый господин, – сказала Хильдегард.

– Так скажи мне, уважаемый, – обратилась ко мне Клотильда, – как это ты ухитрился превратить тот сон в действительность?

– Такое не рассказывают на одной ноге, – ответил я.

– Ну, коли так, – сказала Клотильда, – то загляни ко мне, когда захочешь, и расскажи не спеша. Ты можешь найти мое имя и адрес в телефонной книге. Но вот тебе вдобавок моя карточка. – И она протянула мне крапчатую визитную карточку. Я взял ее, сложил пополам и сунул в карман. – Я привыкла к тому, что к моей визитке относятся с бо́льшим уважением, – сказала Клотильда.

– А я специально ее сложил, эту вашу карточку, – сказал я. – Ведь, обнаружив потом в кармане сложенную визитную карточку, я обязательно спрошу себя, почему она так сложена, – ах, да это потому, что я хочу поскорей появиться у той, что удостоила меня этой карточки.

– Я также привыкла к тому, – сказала Клотильда, – что люди, которым я даю свою визитку, обычно смотрят на нее и читают, что там написано.

– Но это именно то, что я собираюсь сделать дома! – воскликнул я. – Я буду читать и перечитывать вашу карточку и получать большое удовольствие от этого чтения…

Глава двенадцатая

Стоял я как-то на остановке и ждал трамвая. Пришел один – битком набит. Пришел второй – битком набит. Не успел я втиснуться в третий, как меня опередили другие. Я закурил и от нечего делать стал следить за мчавшимися мимо машинами. Так быстро они неслись, эти машины, что никакому взгляду, пожалуй, и не уследить, в какую, собственно, сторону они несутся, в ту или в эту. И вполне подобны им были мужчины и женщины, что стояли, пережидая движение, – их внимание тоже металось следом за машинами – туда и сюда, туда и сюда.

Искал я сократить ожидание и решил выбрать себе какую-нибудь мысль и не торопясь обдумать ее. Но кто ж не знает, как оно с ними, с этими мыслями: одна родит другую, а та третью, и так они плодятся себе и размножаются этим своим путем, так что под конец уже и не знаешь, какая какую родила. Попробую все же упорядочить, что припомнилось, – если не в порядке порождения мыслей, то хотя бы в порядке чередования событий. Но не с начала начну, потому что у начала нет начала, а начну с войны, которая застала меня в Берлине.

Жил я, как вы помните, в тесной комнатушке, никогда не видавшей солнца. Все хотел сменить жилье, да вот никак не удавалось. А тут пришло письмо от вдовы доктора Леви, просившей помочь ей с книгами, которые покойный муж оставил и с которыми ей не под силу было управиться. Я не стал мешкать и отправился к ней. По пути, в Лейпциге, встретилась мне Бригитта Шиммерманн и пригласила пообедать с ней, и пока не пришло обеденное время, я заглянул к доктору Миттелю, а когда собрался было отправиться к Бригитте Шиммерманн, словно бы растворилось нужное мне место, и я так и не сумел узнать, где же оно находится. Поехал я дальше, к вдове доктора Леви, пробовал поговорить с ней так и эдак, но все бесполезно. На обратном пути нашел, где живет Бригитта Шиммерманн, и съездил к ней. А потом вернулся в Берлин с группой солдат, и среди них оказался сын хозяйки моего пансиона, о котором думали, что он пропал без вести, и который теперь вернулся вместе со мной к своей матери. Из-за него меня выселили из моей комнаты, и я начал бродить с места на место, от одного жилья к другому. И многое еще со мной приключилось с той поры, и многие события за это время не раз повторялись, в том числе и такие, что один лишь Ангел Моих Тайн знает, зачем они были мне ниспосланы.

Вот, сейчас, кажется, мне удалось навести порядок в череде минувших событий и притом куда лучше, чем это удавалось моим мыслям, которые хоть и не забывают ничего, но имеют привычку все и вся перепутывать. А теперь, как я уже говорил, пришли первые весенние дни. Земля уже начала выталкивать из себя робкие стебельки травы, и день становился все длиннее и длиннее. И зверей в зоопарке уже стали кормить в пять, а не в четыре, как раньше. И когда проезжавшие мимо наездницы взмахивали плетью, взмах этот порождал такой звук, который тоже казался весенним. Только я один все еще тащил зиму на своем горбу. Одет по-зимнему, и комната моя опять не видит солнца. А когда я открываю окно, тридцать шесть соседских кухонь преподносят мне все свои запахи. Лежу я на своем ложе, а потолок надо мной так и трясется от беды одноногого. Вхожу я утром в ванную комнату – ванна полна грязного белья. Хочу полистать книгу – приходит гость. Выхожу из дома – швейцар набрасывается на меня с рассказами об очередных победах германского оружия. Возвращаюсь – перехватывает меня его жена с рассказами о проделках ее супруга. Вхожу к себе в комнату – является Хедвиг, становится, съежившись, в дверях и сообщает, что высокая девица и худенькая девица, то бишь Лотта и Грет, приходили и справлялись обо мне. Не успевает она закончить, хозяйка извещает, что пришли две дамы – из тех патриоток, что вымогают у меня пожертвования.

Выплюнул я сигарету, плюнул на трамвай и пошел пешком. А по дороге пришел к выводу, что нужно сменить эту квартиру, но сменить ее на такую, чтобы в те места не заглядывали мои знакомые, а мне самому чтобы быть подальше от тех посетительниц, что завели себе моду меня навещать. Если мне удастся найти себе такую комнату, я, быть может, вернусь к своей работе. А если даже не к самой работе, то к чему-нибудь близкому – например, перечитаю свои подготовительные записи и материалы. Что нужно сохранить, сохраню, что нужно выбросить, выброшу, ведь все лишнее излишне, а все, что достойно уничтожения и вовремя не уничтожено, кончает тем, что уничтожает самого создавшего.

Стоило мне, однако, решиться сменить жилье, как меня охватил страх, не приведут ли меня поиски новой квартиры в те места, где я уже побывал, и, возможно, даже не единожды. И я стал перебирать в уме все другие места, где я еще ни разу не снимал жилье и даже не искал его, но где человеку моего склада было бы приятно жить и где бы он мог не опасаться встречи со своими знакомыми и знакомками. И поскольку я уже жил в Шарлоттенбурге, и в Халлензее, и в Вильмельсдорфе, и в Тиргартене, не считая Шмардендорфа и прочих районов, где я жилье искал, да не нашел, теперь мне пришло в голову поискать квартиру во Фриденау.

Я не раз уже помышлял перебраться во Фриденау, потому что там жил мой приятель Петер Темплер и порой, когда я провожал его домой и мы забалтывались допоздна, так что тем временем уходили последние трамваи, я уже не мог вернуться к себе и вынужден был ночевать у него. А ночевать у него мне было несколько неудобно, потому что ему нечего постелить гостю, кроме украшающей его комнату леопардовой шкуры, которую приходилось для этого снимать со стены, да еще с нее самой снять все те украшения, которые он на нее навесил.

Походил я по Фриденау и нашел симпатичный дом – стоит в симпатичном месте, и объявление на нем: «Сдается комната». Открыл калитку и постучался в дверь. Вышла ко мне женщина – сама маленькая, лицо маленькое, острые зубки, узкий лоб, гладкие волосы расчесаны на две стороны с пробором посредине, движения поспешные и быстрые и речь быстрая, у слов проглочены окончания. Но комната, которую она мне показала, была самой приятной из всех, где я жил до сих пор: новая мебель, тоже приятная, и все продуманно и со вкусом, и мягкий ковер покрывает пол, а на стенах деревянная резьба – картинки из немецких сказок и сказаний о Нибелунгах. Я набрался храбрости и спросил, какова плата. Она сказала: «Тридцать пять марок в месяц и пять за завтрак». Я сказал: «Если комната свободна, я готов въехать прямо сегодня». Она облизнула губы и сказала: «Свободна. С тех пор как ушел последний жилец и пал смертью храбрых на поле боя, эта комната свободна». – «А кто он?» Она снова облизнула губы и сказала: «Мой сын». Я дал ей задаток и сказал: «Я иду за вещами».

Назад Дальше