Мятеж - Сергей Буданцев 11 стр.


В бумаге было следующее:

Председателю Губисполкома.

Требую:

1) Немедленно выдать мне на мое личное усмотрение всех виновников мятежа, подавленного моими войсками.

2) Освободить товарища Северова.

3) Найти тело полковника Преображенского.

Предупреждаю, что невыполнение этих моих требований повлечет обстрел города моей артиллерией. Устное объяснение готов дать.

Командарм 1-й Особой Революционной

Калабухов-Преображенский.

В этот день, газеты вышли только к 10-ти часам утра, наполненные позавчерашними тревогами. Так как связь с Москвой была нарушена, то читатель будоражился местными лозунгами, восклицаниями и жирными шрифтами.

Лысенко, впрочем, как все должностные лица города, еще не спал с начала тех страшных дней, после которых наступило мертвое успокоение, оттого, что мертвое еще более страшное.

Прохожих на улице не было. Они только мерещились тем, кто прибыл с воли, как Калабухов, который, мечась по городу в автомобиле, встретил двух-трех ошарашенных людей и воображал, что он пугает тысячи. Для этой же цели пускался на небо аэроплан.

Итак, т. Лысенко еще не спал почти. Он был обуреваем сухой отвлеченной жаждой сна, которая сейчас позволила ему забыться необлегчающим, ничего не разрешающим забвением на несколько минут, много на полчаса, после чего он испуганно выскочил из насевшего на него стола, что-то крикнул, прокашливая сухость в горле и колотье в легких от беспрерывного курения.

На лбу у него ощутимо горело наспанное на кулаке красное пятно.

- Как? Уже? - крикнул он, проведя 30 минут за границей бодрствования и взглянув на часы.

Загадочность требований, изложенных в записке Калабухова, заставляла подозревать о их невыполнимости, их бесцельность - о невероятной срочности. Лысенко все это представлялось физически навязчивым.

Стол вместе с выросшей запиской опять поплыл на него и опять он очнулся, крикнув:

- Уже?

Перед ним в дыму высинился Болтов.

- Я рад, - закричал Лысенко, - надеюсь, вы все знаете.

Болтов спокойно сел в кресло.

- Мало знаю, - ответил он, - я знаю только, что Калабухов с 7-ми часов утра на вокзале с матросской ротой... с матросской ротой... - он позвонил.

Никто не явился.

- С матросской ротой...

Он позвонил еще раз и, не дождавшись никого, назвал крепким словом царивший беспорядок, вышел из комнаты, подошел к лестнице и, повинуясь беспорядку, крикнул вниз:

- Товарищ Седых!

Голос шаром скатился по перилам и заклокотал где-то внизу, в зале.

Болтов вернулся к безропотно ожидавшему его Лысенко.

- Я ничего еще не знаю. Знаю только, что у Калабухова два броневика, батарея и аэроплан, значит он обнажил фронт. Удивительно, что он не скоро действует, но он втрое опаснее мобилизованных, хотя и любит очки втереть, пуская зря аэроплан.

- Да, да, - подхватил Лысенко, - вот он пишет... - и он показал записку.

Болтов два раза прочитал ее и молча положил на стол перед собою.

- Пишите, - бросил он вошедшей стенографистке.

"Товарищу Козодоеву, командиру военного судна "Молния".

Дорогой братишка, возьми пяток своих ребят и гони ко мне в комиссию. Жду к 12-ти дня".

Как бы в ответ на извиняющее словцо Лысенко, "долго что-то другие", в комнату один за другим вошли секретарь Губкома т. Бархударьян, начальник милиции Волков, комиссар Севкавокра Аленик. Заседание началось.

Все были в тревоге дикой разобщенности, раскалывавшей людей, которые до мятежа успели сработаться. Аппарат власти напоминал механизм, из которого вылетело несколько колес, или гребенку без зубьев, которой нельзя причесаться.

Товарищ Бархударьян выказал это ощущение, ни к селу ни к городу сказав: "С людьми и умереть красно. Пословица". И протянул кавказское вопросительное "да-а!".

Болтов показал глазами стенографистке выход и начал.

- Обойдемся без загробного рыданья. Товарищи. - Он встал. - Калабухов сделал мерзкое контр-революционное дело. Нам еще не известны размеры несчастья на фронте, которое он вызвал своим преступным уходом. Здесь же, товарищи, я категорически утверждаю, он неспособен ничего сделать, смотрите:

Он подошел к телефону и вызвал:

Чрезвычайная Комиссия.

Кабинет Председателя.

- Копель - ты? Все благополучно? Пошли людей узнать, что делается в Кремле? Что бы там ни делалось - шума не поднимайте.

- Все налаженные учреждения в городе работают. Калабухов не пытается даже разоружить комиссию, главную вооруженную нашу силу, потому что маратовцы чорт их знает что думают. Его записка умалишенный бред. Я думаю, что он освобождает своего милого дружка Северова. Очень хорошо, что т. Лысенко его не расстрелял вчера еще, хотя он может и навредить, но у нас есть время. Сегодня на ночь предлагаю назначить, товарищи, заседание союза металлистов, вызвать на него всех рабочих завода сельско-хозяйственных машин. Калабухов, хоть он и с головой, своей контр-революции не понимает, а его солдаты против рабочих не пойдут. Хорошо бы рабочих вооружить. Но мне нужно ехать. Шли.

У него был митинговый тон. У него был тон уполномоченного. Он ждал исполнения. Вышел.

Его речь была принята как информационный доклад, и Лысенко только теперь начал соображать, что он настолько устал и отупел, что сам ни в чем не разбирается, но за то понимает других с такой остротой, которая бывает лишь во сне. Так он понял и Болтова. У Лысенко болела кожа по всей голове и тяжело ныли, словно закипали или перекаляясь как в малярии, сухие глаза.

- У меня от милиции, - начал Волков, - осталось 17 человек, зато верных ребят. Их я сохраню. Но надо протянуть время и вступить в переговоры с Калабуховым.

Это продолжалась линия Болтова.

- Товарищи, - сказал комиссар Севкавокра, - предлагаю послать т. Лысенко на переговоры к Калабухову. Товарищ Бархударьян держит связь со всеми. Но оружия у нас нет; так как все оно в Кремле и вывезти его оттуда нельзя, то вооружить рабочих мы не можем.

Лысенко метался вокруг огромного стола для заседания.

- Я пойду, товарищи. Надо найти соглашение. Иначе что же будет? И где он? Его надо немедленно найти. Кто его знает и кто его видел?

- Я его видел в штабе Севкавокра, - сказал т. Аленик, - а сейчас он чортом носится на машине по городу. Поезжай к нему. Выпусти Северова и пусть уезжает. Попадется.

Лысенко подхватил.

- Да, да. Пусть едет на фронт; я думаю, что его можно уговорить. Надо было этого дурака Северова арестовывать! Я поеду. А где он?

- Позвони Болтову.

Всем было ясно, что разговор сводится к сумятице и междометиям и может так продолжаться сколько угодно, как бульканье в кипящем сосуде, если бы сознание участников заседания не было организуемо резвым пером т. Бархударьяна, заносившего постановление в протокол.

- Вот какое дело, братва, - начал Болтов, когда матросы во главе с Козодоевым заняли впятером весь его кабинет, аж синим окрасив белые лепные двери и изразцы огромной голландки.

- Говорить некогда. Опять на нас навалилось несчастие. У Калабухова главную силу составляют наши матросы черноморцы. Должно быть, из Баткинских ударников. Они собираются громить город, ну и, конечно, пограбить. К ним надо пробраться и попробовать уговорить.

Эта густая синева из комнаты, по мнению Болтова, должна пойти и на завокзальные пустыри, откуда жерла Калабуховских пушек смотрят свысока на расклубившийся над ними город.

Матросы, как в бурю, как в шторм, готовятся стать по местам. Но сейчас, когда места еще не определены, они, по долголетней дисциплине, жмутся друг к другу и молчат. Они слышат, как работает тяжелый мозг матроса Болтова в этом кабинете, кажущемся взнесенным поверх всех домов. От необычности обстановки, в которой они слушают товарища, их прохватило холодом сосредоточенности.

- Дьявол их знает, - говорит Болтов, - какие они, Калабуховские ребята. Тут нужно подумать. Не дубьем, так рублем. Мекайте сами.

- Ладно, - отвечал Козодоев, - чорта ли они сделают. Свои. Может знакомые есть. Да, потом мы только поговорить пришли, - на куски не разорвут.

Стали подыматься, разговор считался конченным, разговаривать долго здесь никто не приучен и места уже распределяются. Но Болтов сам приостановил ход пущенной им машины.

- Тебя, Козодоев, хочу задержать. Я нынче требовал, чтобы вечером вооружили рабочих из союза металлистов. Но оружия сейчас нету, оно все в Кремле, где наши коммунисты могут только удержать маратовцев, чтобы они не переходили на сторону Калабухова. Оружием их можно раздражить.

Козодоев, от уха до уха, все лицо растянул в улыбку.

- Так у нас по всем трюмам винтовки и шпалеры. Мы еще ночью в Кремле позабирали. Я еще в ту ночь на автомобилях оружие гнал на всякий случай.

- Клейно. Что же ты молчал?

- А когда ж говорить, когда меня не спрашивают. Так я приготовлю. Козодоев сам же прервал возможность дальнейших разговоров по этому вопросу.

- Так у нас по всем трюмам винтовки и шпалеры. Мы еще ночью в Кремле позабирали. Я еще в ту ночь на автомобилях оружие гнал на всякий случай.

- Клейно. Что же ты молчал?

- А когда ж говорить, когда меня не спрашивают. Так я приготовлю. Козодоев сам же прервал возможность дальнейших разговоров по этому вопросу.

- Ну, а вам, - обратился он к своим товарищам, - придется одним на вокзал пойти. Сначала, мол, - против рабочих нельзя. А если не прошибете, сулите золотые горы. Так насчет оружия пришли кого-нибудь, - сказал он на прощание Болтову.

- Есть.

Седьмая.

- Ну, лезь, старик. Ты меня извини, что я освобождал тебя чужими руками, т.-е. сейчас брал из тюрьмы, ты понимаешь, что между нами нет стен.

Все это Калабухов говорил Северову, около Кремлевских ворот, откуда Силаевский вывел освобожденного, с чрезвычайными предосторожностями: у маратовцев, которые держали караул в Кремле, хотя и царило фактическое безначалье, позволившее освободить Северова, но они были настроены резко против Калабухова и его друзей. Северов явился свету желтым, морщинистым, он шатался, лицо его опухло и было цвета свеже взрезанной тыквы. Северов покачивал головой, и казалось, что припухлости лица осыпаются всюду, лицо вырастало немыслимо.

- Что с тобой? - спросил Калабухов, глядя и не веря глазам; он думал, что продолжается утренний бред, ибо так, нынче утром, когда он приехал на вокзал, распухало на горизонте солнце. Северов ничего не ответил, Силаевский стоял рядом с ним, поддерживая его, переступая с ноги на ногу и гремел шпорами. Сзади за Северовым стояли ворота, поддерживаемые двумя часовыми. Молчание, шатание, покачивание, припухание становились невыносимым даже Силаевскому. Посмотрев на него, нашел нужным опять заговорить Калабухов.

- Что с тобой, Юрий? - спросил он, - у тебя такой вид...

Северов повернулся к Силаевскому, слегка оттолкнув его, будто он единственный, кто мешал ему говорить, и повернулся так, как будто отвечать нужно было тоже Силаевскому.

- А-а! Вид! Что со мной? Умираю. В этом гноище у меня отобрали все. Лучше бы расстреляли прохвосты. Умираю. Хуже: я не слышу себя. Я слышу деревянный голос.

Он полез в автомобиль.

- Проклятый день. Я мучился целые сутки, даже больше, я ничего не помню, я знаю только, что поехал говорить приветственную речь, после того, как мы разбили белогвардейцев. Когда это было, вчера?

- Нет, позавчера.

Их несло уже в автомобиле. Мимо них кувыркался весь взбаломученный мир, который желтел от осеннего солнца, как помешиваемый ложечкой чай, мимо них кувыркались дома с постоянным грохотом мотора и сирена, ревмя ревя, радовалась катастрофе. Просквожая эти сиренные ограждения, глухо бился голос Северова:

- Позавчера, а ночь, а другая ночь, это целая неделя, это целый год, я терпел. А ты даже не спешил.

Упреки были несправедливы: Калабухов мог бы ответить, что он, решив сняться с фронта, даже и не знал, что Северов арестован, а узнал об этом позже, на промежуточной станции, где встретил нарочного Силаевского.

Но все эти соображения, как впрочем и упреки здесь, в этом бешеном гоне, не имели никакого смысла: их относило ветром.

- Я сейчас объяснялся с сестрой, Юрий. Объяснился навсегда и в первый раз в жизни. Я ее никогда не знал и в первый раз в жизни я узнал, что есть человек, которого не имею права ненавидеть. Это первый раз со мной: я почувствовал, что у меня есть обязанность по отношению к другому человеку. Я никогда не понимал, как это находятся такие старухи, которые добровольно обмывают мертвых.

Город кувыркался мимо.

- Куда, Лексе... Кстин-ныч... - донеслось от повернувшегося лица шоффера.

- Прямо гони на шоссе, к больнице.

Голос Калабухова отставал от ушей шоффера, шедших впереди.

- Куда? Куда? Стой! - закричал Северов.

Он вышел из себя. У него перехватило горло.

- На какое шоссе? Где ты остановился? Где мой вагон? Там у меня все! А-а-а!.. - он опять кричал. - Там был обыск и все отобрали!

От свежего ли воздуха, от резких ли поворотов, которыми заносило машину, зад которой казался сплошным пуховиком, зад которой пружинил и скакал, от ощущения ли свободы, но Северов ожил.

- Сейчас вылетим к чорту.

Липнувший к губам ветер рвал слова назад.

- С сестрой разговаривал, - обрывал ветер и из ветра склеивались ответы Калабухова.

- Да, ведь я циничнейшим образом играл, и она это почувствовала. Я слезы выдавливал, я помню запах пыльного пола, когда падал ниц, а сам думал о какой-то совершенно нелепой истории, которую не мог припомнить, о каком-то нелепом Альфонсе Доде, о его сыне. Этот ублюдок, - я ругаю только себя, - вспоминает, что когда он хоронил отца, то безумно жалел его и кричал, рыдая. И рыдал и кричал, а сам думал: "какой у меня красивый голос"!

- К чему ты это все?

В иную минуту Калабухов услыхал бы, что у Северова белый плаксивый голос, каким поют цыганские романсы. Становилось трагично.

Калабухов кричал:

- А я все-таки снимаю войска с фронта и еду туда, ты знаешь за чем? Я сам не знаю. Я должен стать отцеубийцей.

Их вынесло в окрестную зелень: впереди, как на пустом кругозоре моря закат, стояло красное здание больницы.

- Куда мы, куда тебя несет? Да я знаю даже, куда. Но только отпусти меня. Вернемся! - умолял Северов.

Все было в первый раз, в первый раз в жизни видел Калабухов своего неизменного друга, когда они остановились, он понял, видя слезы в глазах Северова, застилающие взгляд, какую тяжесть тот несет в теле, какие комья ему забивают горло, и вылез из машины.

- Здесь, - сказал он, - ждать меня.

Он был безжалостен.

Но Северов не сходил с машины.

- Я поеду доставать.

- Куда ты? Оставь. Ты - сумасшедший.

- Трогайте, товарищ.

Шоффер смотрел вопросительно.

Калабухов махнул рукой.

- Поезжай. Завези Юрия Александровича потом в гостиницу, и сюда.

В больнице было смятение: Калабухов, которого все видели - приехал комиссар на машине, а многие знали, что сегодня творится в городе, - Калабухов одумался, только остановившись в звонкой щели между стеклянными и входными дверьми. Через мощеный горячий двор он пробежал, как красный огонь.

Доктор был похож на туберкулезного Христа: доктор был туберкулезный и носил белокурую бородку, как Христос на картинах Гвидо Рени.

Доктор строил перед носом Калабухова угрожающие сферы, пронзаемые эллипсисами, гиперболами и параболами, доктор жестикулировал.

Он испугался не меньше других, но, помня о своей болезни, которая неминуемо сведет его в гроб, сделался неврастенически шумливым.

- Не могу!

- Не могу!

- Не могу!

Он разлапо очерчивал пути звезд перед носом Калабухова.

- Вы ее уморите. Вы слишком возбуждены.

Вбежал сюда Калабухов совершенно спокойный и через две минуты после того, как началась эта шумная астрономия, он обложил врача матерными словами.

И сам видя, что придется браниться, Калабухов выстроился перед ядовито плевавшимся доктором и, глядя на мятую белизну его халата, произнес внушительно:

- Товарищ.

- Товарищ доктор, - поправился он. - Вы бережете одну больную.

Неврастения заражала и его. У него забился бешеным и приводящим в бешенство тиком левый глаз.

- Вы бережете одну больную, - поправившись повторил Калабухов, - так знайте, - его подмывало и выносило на какие-то горячие сквозняки внутри игравшее серьезное, ребяческое озорство. - Знайте, что на весь город наведена моя артиллерия. Я могу распорядиться перевести два орудия на вашу больницу. Мне все равно, - закончил он, и почувствовал, что говорит нелепость.

Доктор вдруг смягчился: он был сломлен.

- Разрешите тогда перенести ее в отдельную комнату.

- Хорошо, - согласился Калабухов неожиданно для себя, ибо он не хотел быть беспредельным самодуром. - Или нет, оставьте ее в общей палате (самодур играл), - или нет, перенесите (самодур замирал). Только скорее.

В краткой этой борьбе было побеждено самодурство, и Калабухов рассердился.

С таким сердцем он рванулся в коридор, в ответ сообщению сиделки:

- Переташшили.

В глаза ему метнулась белизна и серость, а в ноздрях зашершавился едучий ксероформ и те самые перегорелые запахи, по легчайшему веянию которых собака распознает людей. Запахи больного, потного и кального разложения.

Этим теплым бревном и шибануло в нос. Закрыв глаза, Калабухов прислонился к притолке. Рядом с ним вдруг материализовалась белизна и серость и даже чернота, сдобренная ксероформом.

Это был призрак все того же доктора. У Калабухова закружилась голова.

- Вы не туда попали. Не здесь.

- Вижу, - бешено и нетерпеливо бросил Калабухов призраку. - Я никого не беспокою и пришел к своей невесте не за беспокойством, - заявлял он другим уже тоном, как бы начиная разговор заново. - Я могу успокоить весь город ваш, и ему будет лучше, если он не будет беспокоиться.

Перед глазами Калабухова снова вырос твердейший черный предмет. Это стетоскопом замотал доктор, но, очевидно, одумавшись, взял руку Калабухова выше локтя, горячей рукой - ее прикосновение отрезвило Калабухова, - и повел по коридору: Калабухов трезвел и не сопротивлялся.

Назад Дальше