До встречи в раю - Сергей Дышев 4 стр.


«У них даже глаза похожи на человеческие, — подумал Угурузов, зайдя в свинарник. — Рыжеватые ресницы, смотрят подозрительно…» Хрюшки повернули к нему сырые розовые пятачки и примолкли — узнали.

— Не бойтесь, не бойтесь, мордашки, я вас не съем, — засюсюкал начальник тюрьмы и стал чесать ближайшую свиноматку. Она блаженно захрюкала.

— А где выводок? — строго спросил он у вытянувшегося в струнку зэка-свинаря. — Вчера еще был выводок, пятеро поросят! — Угурузов посмотрел тяжело, с угрозой.

— Она их сожрала, клянусь матерью, сам видел!.. — стал каяться свинарь.

— А может, ты сожрал, а на животное сваливаешь, поганец?

— Я мусульманин, гражданин начальник, не ем свинину.

— Не ешь, как же! Все вы сейчас едите, потому что больше нечего.

Начальник тюрьмы не грешил против истины. Запасы продуктов в тюрьме подходили к концу, исчерпали уже весь НЗ, держались только на своем хозяйстве.

— За что сидишь? — грозно спросил Угурузов.

— Поджег дом соседа.

— Почему?

— Он был плохой человек.

— И что дальше?

— Он тоже сгорел.

— Люди — звери, — вздохнул Угурузов и задумался…

Последнее время он читал передовые общественные журналы и много размышлял. Недавно его поразила фраза: «Революция всегда пожирает своих детей». В ту минуту он в волнении вскочил и стал ходить по кабинету. «Люди смешны в своих попытках изменить и улучшить мир, — думал он. — Так всегда: сначала эти чистоплюи демократические кричат о свободе, а как дорвутся до власти — и давай народ сверх всякой меры в тюрьмы совать. А мы всегда и во все времена — тюремщики, душители, сатрапы. Жупелы… Как это все надоело! — с тоской подумал Угурузов. — Скорей бы на пенсию».

— Возьми красную краску, — сказал Угурузов свинарю, кивнув на призадумавшееся животное, — и напиши на ее боку слово «революция». И чтоб без ошибок!

В жилую зону Угурузов решил не ходить. А может, зря не пошел. Потому что если б он задержался возле небезызвестной ему 113-й камеры, то мог бы много чего интересного услышать о себе. Она была самой обычной, окна ее уродовали обыкновенные решетки в мелкую сетку, на которой неизвестно чего наслоилось больше — краски или жирного налета, этого материально осязаемого тюремного запаха, смеси паров баланды и затхлого человечьего духа.

Здесь сидел главный авторитет тюрьмы Тарантул, который первый срок получил еще при Сталине. С перестройкой двинулись на тюрьму вши. Перед тем как уйти в мир иной, Тарантул на прощание прошептал белесыми губами: «Последнюю вошь я видел в 1959-м. Мы посадили ее в банку и кормили салом. Но все равно она издохла». После сказанного Тарантула увезли в санчасть, где он тоже издох.

Арестанты давно уже не опасались, что их подслушают, травили во весь голос, в духе времени. В камере было пятеро: новоявленный вор в законе Вулдырь, Консенсус, Хамро, а также Косматый и его шестерка Сика, которых перевели в 113-ю по общему согласию камеры и зама начальника по режиму.

В камере зависла смердящая жара, даже мухи не летали, а лениво ползали. Консенсус пытался было нарушить тишину:

— Интересно, как там, в обиженке, Сиру посвящение сделали? Наверное, как новенького у параши определили…

Но тему не поддержали. Консенсус нервно хохотнул и нарочито весело стал рассказывать истории о том, как уходил с двенадцатого этажа по балконам, как развлекался в гостинице с «ансамблем» девочек-«сосулек», как угнал у ментов патрульную машину…

В конце концов не выдержал Вулдырь:

— Хватит парашу пускать!

Он был не в настроении. Косматый раздражал его тупым безразличием на лице, и Вулдырь уже пожалел, что попросил перевести его в камеру. Но больше Вулдыря беспокоило то, что он упорол косяк с Сирегой. Опустить человека — дело нешуточное, и ему, как пахану камеры, могут сделать предъяву — по закону или нет поступили. Но самый крупный косяк, за который мочат тут же, без разборки, — это за самозванство. Объявив себя вором в законе, Вулдырь рисковал по-крупному. Но Тарантул и Сосо, которые, по легенде, его «короновали», — на том свете. Первый помер от старости, второго подставили, организовав побег и застрелив при попытке к бегству… А тут Вулдырю передали, что авторитет по кличке Боксер из 206-й камеры выражал сильное сомнение в коронации, потому как сам сидел в свое время в ашхабадской зоне, где тянули срок Вулдырь, Тарантул и Сосо, и ничего об этом не слышал. Но официальной предъявы пока не было. Еще Вулдырь знал, что Боксер отписал маляву в ашхабадское ИТУ и теперь ждал оказии, чтобы ее передать. Одно утешение — времена наступили лихие и связь между зонами почти прекратилась…

…И только Хамро был сегодня умиротворенным, спокойным и даже счастливым. Во-первых, до конца срока ему оставалось уже меньше полугода. Во-вторых, ему приснился чудный светлый сон из детства. Под его обаянием он и находился, не обращая внимания на разборки и ссоры. Родной кишлак, мама, глядящая на него из-под цветастого платка лучистыми добрыми глазами, отец, сидящий на корточках перед костром. А над костром, на треноге, — казан с пловом.

А для Сиреги время отстучало свои первые горькие часы. Он вошел в камеру, перепачканный тушью: насильно вытатуированная черная точка на лбу — красноречивое клеймо. Обитатели, пять или шесть человек, все поняли, каждый из них в свое время прошел через такой же слом, разрушение… Никто не выразил ему сочувствия, наоборот, показалось, что все испытали удовлетворение — не столь злорадное, как успокоительное: «Вишь, еще один такой же, как мы…»

Главпетух «Светка» после долгой паузы произнес:

— Ты бы лицо помыл, дружбан.

Сирега даже не посмотрел на него. И от новенького отстали…

Два или три дня он почти не вставал, пролежал на шконке, бездумно уставившись в потолок, не отвечал на вопросы, отказывался от еды. Одна и та же мысль возвращалась к нему: удавиться. Но даже на это у него не хватало энергии. Тупая депрессия захватила его, временами казалось, что он сходит с ума.

— Давай подсаживайся, у меня третюшки кок есть, зачифирим!

Сирега не стал упрашивать себя, присел на койку, протянул руку.

— Сирега.

— А я Степан… Я все ждал, пока ты оклемаешься. Сразу понял, что ты не чета этим чушкам…

Потом они пили горький и черный, как деготь, чай, вытирали обильный пот мокрыми полотенцами: ловили немудреный зэковский кайф. Остальные ждали свои нифеля — спитую заварку.

Впервые за эти дни Сирега почувствовал еще не облегчение, но успокоение. С ним случилось то, чего хуже смерти боялся каждый зэк, — он угодил на самое дно, свалился в пропасть, откуда по тюремным законам выбраться невозможно, как вообще невозможно возвышение от низшей касты к высшей.

«Будет и на нашей улице праздник», — говорил Степан-Светка и умолкал надолго. В глазах его бесновалась ненависть.

В детстве одной из немногих прочитанных Сирегой книг был «Граф Монте-Кристо». И вот теперь смысл жизни романтического героя стал его идеей фикс. Он освободится и не успокоится до тех пор, пока его обидчики не будут наказаны. Нет, он не будет забивать голову благородными вывертами и усложнять мщение, как это делал граф. Сирега по-простому будет брать на штык, на шило, пускать, как говорят воры, «красные платочки», прошибать головы. С этой сладкой мыслью Сирега засыпал и видел рыхлые черно-белые болезненные сны, которые наутро никак не мог восстановить в памяти.

В обеденный час где-то рядом началась бешеная пальба. Арестанты давно привыкли к городским разборкам, и звуки эти, безусловно, никак не могли влиять на аппетит. Но выстрелы зазвучали все ближе, уже на территории тюрьмы. Своим обостренным в замкнутой среде слухом заключенные определили, что стреляли в районе вышки, слева от главных ворот. В ответ загрохотало буквально со всех сторон, послышался дикий крик, потом многоголосый рев, грохот, будто десятки молотков одновременно забарабанили по железу.

— Ворота, ворота рушат! — радостно заорали в коридоре.

— Наши пришли! — донеслось из камеры.

И единая счастливая догадка, озарение, выраженное в крике, вмиг получило тысячеголосую поддержку. Никто толком не знал, что за наши, кто они, — главным было, что пришли освобождать. Автоматные очереди уже гремели во дворе тюрьмы. Ошалело побежал по коридору вертухай Саня, уронил фуражку. Вслед заулюлюкали, кто-то из баландеров подставил Сане ножку, и он рухнул под общий смех, вскочил, добежал до конца коридора, где был выход, повернул обратно. Закрыто!

— Ребятки, ребятки, я же вас всегда выручал, — бормотал он трясущимися губами. — Защитите, ребятушки!

— Камеры открывай, ментяра!

— Чо стоишь, беги за ключами, морда протокольная!

— Живей, дыхалка гнилая! Шевели колесами! — неслось из камер.

Лобко заметался, позабыв от страха, где ключи, ринулся в дежурку. Его напарник, прапорщик, торопливо переодевался в «гражданку».

— Камеры открывай, ментяра!

— Чо стоишь, беги за ключами, морда протокольная!

— Живей, дыхалка гнилая! Шевели колесами! — неслось из камер.

Лобко заметался, позабыв от страха, где ключи, ринулся в дежурку. Его напарник, прапорщик, торопливо переодевался в «гражданку».

— Открывай быстро, если жить хочешь! — прохрипел Саня.

Прапорщик наскоро застегнул штаны, открыл решетчатую дверь.

— Переодевайся живо — и смываемся! — пробормотал он.

— Все равно поймают. Поздно! Пошли камеры открывать, — лаконично и сурово подвел итог службы младший сержант Лобко.

— Ты с ума сошел? — выпучил глаза прапорщик. Более он ничего не успел сказать, потому что в здание уже вломились боевики. К сожалению, Санин напарник не успел снять рубашку с погонами.

— Эй, прапор, открывай живо! — заорали ворвавшиеся, потрясая решетчатую дверь.

Прапорщик безмолвно открыл, посторонился.

— Ну что, мучители трудового народа? Сейчас мы вас всех шлепнем! — зарычал парень в новенькой камуфляжной форме.

— Пусть сначала камеры откроет!

Со связками ключей и в сопровождении вооруженной толпы контролеры пошли открывать двери. В коридоре и в камерах царило буйство и ликование. Железные двери, цементный пол дрожали, как при землетрясении.

Прапорщик поспешил на второй этаж, а Саня уже открыл первую дверь.

— Выходи! Свобода! — с пафосом провозгласил чернобородый боевик, уперев руки в бока.

Лобко еле успел отскочить. Дверь с грохотом отлетела, ударилась в стену, зэки высыпали в коридор, бросились к освободителям, те снисходительно позволяли себя обнимать, хлопали по плечам одуревших, счастливо озирающихся людей. Саня же путался в связке ключей, он взмок и торопился побыстрей закончить эту невероятную миссию. Как учили, по порядку: 111-я, 112-я, 113-я…

Из-за широких камуфляжных спин вдруг вынырнули две девицы. Обе в приталенных защитных комбинезонах, черных сапожках. Одна — яркая блондинка, другая — восточного типа, совсем юная девчонка. Светловолосая бесцеремонно оттолкнула контролера Лобко, сказала: «Свали!», вскинула снайперскую винтовку и выстрелом сшибла очередной замок. Боевики заржали:

— Браво, Инга! А теперь продырявь этого пузыря!

— Пусть живет, плодит толстячков вместе со своей самкой! — с резким акцентом произнесла она.

Первым из 113-й вышел Вулдырь. Он пытался еще сохранить важность, но чувства пересилили, рот разъехался в ухмылке. За ним с ревом вылетел Косматый, помчался по коридору. Выглянул испуганно, как мышь из норы, Сика, принюхался, осмотрелся. Консенсус, повизгивая, с объятиями бросился к уже освобожденным арестантам. Последним вышел из 113-й Хамро, счастливо зажмурился, пробормотал:

— Надо же… А я еще на полгодика рассчитывал.

Тюрьма выла, ликовала; ошалевшие восторженные люди в черных робах срывали ненавистные бирки с груди, обнимались, плакали, прыгали, хлопали друг друга по спинам… Черная масса хлынула во двор, в административное здание, медчасть, кабинеты начальства, оперчасть, переворачивая все на своем пути.

Боевики взирали на разудалый кураж с добродушными ухмылками. Зэки рыскали по двору в поисках поживы.

Офицеров и прапорщиков во главе с полковником обезоружили и построили в одну шеренгу. Два рослых боевика охраняли их.

На крыльцо в сопровождении охраны и приближенных вышел Кара-Огай. Толпа встретила его восторженным ревом:

— Кара-Огай! Кара-Огай!

Лидер властно поднял руку, призывая к тишине. Толпа мгновенно утихла, внимая кряжистому старику с хищным носом, седой бородой, в необмятой камуфляжной форме и с ярко-коричневой кобурой на поясе. Легендарный человек революции, Лидер движения, воплощенный символ власти, жестокости и справедливости.

— Ну что, канальи, истосковались по свободе? — неожиданно весело спросил Кара-Огай. Колючий взгляд из-под кустов-бровей скользнул по толпе, привычно охватив ее сразу и подчинив себе. Все ждали прочувствованной патетической речи о крахе тоталитарной системы. Но он заговорил о другом:

— Братья, вы, конечно, знаете, что я тоже сидел в этой тюрьме, хлебал, как и вы, баланду и мечтал о свободе…

— Знаем, Кара-Огай!

— Ты наш брат, Кара-Огай! — послышалось из толпы.

— Я понимаю вашу радость, — продолжил Лидер. — Я знаю, что среди вас есть безвинно осужденные. Но сейчас не время разбираться. Республика в опасности. Наши враги убивают безвинных людей, сеют зло, террор, сжигают дома. Братья, я дал вам свободу. Но за нее еще надо побороться. Тот, кто готов вступить в ряды нашего Фронта и бороться с оружием в руках, — шаг вперед! Записываться у главных ворот.

Тут на административном крыльце возникла суетливая заминка. Из-за мощных спин охранников протиснулся сухой желтолицый старик. Завидев его, зэки притихли.

— Да это же Тарантул! — прозвучал в мертвой тишине растерянный голос.

— Тарантул!.. Гадом буду, это Тарантул! — взвизгнул кто-то. — С того света… Здравствуй, дедушка!

Да, это был собственной персоной вор в законе Тарантул, живой и невредимый и еще более уверенный в себе.

— Да, братва, это я! Наше вам… — торжествующе пророкотал он и, насладившись эффектом, продолжил: — А вы думали, я в лазарете свою последнюю «путевку» получил и пузыри пускаю в ящике? Рановато списали, мы еще покантуемся! Я тут осмотрелся, — кивнул воскресший кумир на административное здание, — и кой-чего нашел интересное.

С этими словами он стал бросать в толпу кипы паспортов. Взметнулись руки, зэки хватали документы, открывали, зачитывали фамилии.

— Ребята, это наши ксивы!

— Урюкан!.. Ухоедов!.. Жагысакыпов!.. Бырбюк!.. Дроссельшнапс!.. Жестоков!.. Неспасибянц!.. Разбирай!

И рванула братия — возня, суета и давка.

— Кара-Огай! — Сквозь толпу протискивался Боксер. Он еще не видел поспешного бегства Вулдыря, но воровское чутье говорило ему, что пора заявлять о себе, подыматься над толпой. — Кара-Огай, а что с этими делать будем? — Он показал на неровную шеренгу сотрудников учреждения ЯТ 9/08.

— Судить их надо! — прозвучал над толпой трубный голос, могучий и роковой, словно самого архангела Гавриила.

— Расстрелять всех! — крикнул еще кто-то.

— В камеры их! — требовали менее кровожадные.

И в эту судную минуту Кара-Огай вновь повелительно поднял руку. Ропот сразу утих.

— Нет, казнить мы их не будем. Не для того мы боролись за идеалы свободы, чтобы теперь бесцельно проливать кровь. Мы не палачи. Они, — Лидер царственным жестом указал на понурых людей в форме, — конечно, глубоко виноваты перед народом. Но и они подневольные, еще более подневольные, чем вы, бывшие заключенные. Их жизнь — это вечная тюрьма. Для вас же тюрьма была только временным домом… Мы их простим. А тюрьма еще понадобится для наших врагов, — неожиданно заключил Лидер.

…Через полчаса у Лаврентьева зазвонил телефон. В трубке послышался глуховатый голос:

— Ну, как тебе моя гуманитарная акция?

— Нет предела восхищению, — ответил командир, узнав Кара-Огая. — Как говорят у нас, горбатого и могила не исправит… Тебе мало своих бандитов, так ты еще этих выпустил! Они же весь город на уши поставят.

— Каждый человек, Женя, имеет право на свободу, — наставительно сказал Лидер. — Эти бывшие узники совести…

— Без совести, — уточнил Лаврентьев. — Дураку воля — что умному доля: сам себя сгубит.

* * *

Как всегда утром, доктор Шрамм начал обход. В конце коридора, возле лестницы, стояла койка, где, свернувшись калачиком, лежала пресловутая Малакина. Иосиф Георгиевич поднял одеяло, обнажив желтое старушечье тело с выпирающими ребрами.


Потом в таком же темпе доктор со свитой обошел второй этаж. Лавируя между койками, из-за недостатка места выставленными в коридорах, Шрамм высказал замечания по поводу плохой уборки помещений.

После обхода стал вызывать пациентов. Начал Шрамм с больного со странной фамилией Шумовой. Он действительно соответствовал ей. Больной любил бегать по коридорам, изображая мотоцикл, урчал, пускал пузыри и даже катал на спине своих товарищей по палате. С прогрессированием болезни он стал необычайно прожорливым, нагло воровал пайки у больных, растолстел и больше не бегал, а лежал или сидел на кровати.

— Ну что, голубчик? — Доктор глянул на больного поверх очков. — Как вы себя чувствуете?

— Хорошо, — осклабился Шумовой и подался вперед.

— Что-то вы растолстели, милый друг. Перестали двигаться, все в кровати валяетесь. Раньше хоть бегали, — укоризненно заметил доктор.

При последних словах Шумового будто подменили, он оживился, радостно заурчал:

— Ур-р, ур-р-р-р…

— Ну, полноте, полноте, голубчик. Мне никуда ехать не надо…

Больного Карима никогда не называли по фамилии, потому что она была сложна и непроизносима.

Назад Дальше