— А я и не посягаю на вечность. Я сойду, когда буду не нужна тебе.
— Разве ты нужна мне? — раздражаясь и поэтому грубо спросил Истомин.
— Иначе ты бы меня не посадил в машину.
— Я тебя посадил потому, что ты голосовала.
— А я голосовала, потому что ты хотел меня посадить… Пустой разговор, Истомин, сказка про попа и собаку. Не будем терять времени, скоро Загорск, а у меня еще расчетов куча.
И вправду, краем глаза заметил Истомин, мимо мелькнул указатель поворота к населенному пункту Радонеж.
— Каких расчетов? — поинтересовался Истомин.
— По проекту. Моей группе через месяц сдавать проект, заказчик торопит, Болдырев больной, Чижова опять в декрет ушла, работать не с кем, кручусь, как заведенная…
— Куда же ты едешь?.. Сидела бы, считала.
— Я никуда не еду, Истомин, пойми ты наконец и говори быстрее, что тебя мучает?
— Ничего меня не мучает. С чего ты взяла?
— Хорошо, я буду задавать конкретные вопросы. Ты вежливый человек, Истомин, ты ответишь женщине.
— Спрашивай, женщина, — усмехнулся Истомин, почему-то поддаваясь ее напору, вступая в какую-то придуманную ею игру, в эту, конечно же, абсолютно не нужную Истомину игру, но…
Ах, это осторожное «но»! Все сверхразумные аргументы легко подвергнуть сомнению, если в конце любого утверждающего предложения (или утвердительного? — автор забыл, как правильно…) поставить не точку, а запятую и следом — «но». Вот так: курить, естественно, вредно, но… Или: бег трусцой укрепляет здоровье, но… И так далее, продолжайте сами.
— Ты женат?
— Разумеется. Четырнадцать лет уже. Сыну — тринадцать.
— Ты спокоен дома? Заметь, я не спрашиваю — счастлив, я спрашиваю — спокоен…
— Странный термин…
Истомин подумал, впрочем, что не такой уж и странный. Скорее, точный. Счастье — понятие расплывчатое, строгого определения ему не существует. Как в философии: абстрактная категория… Кстати, вот и определение: счастье — это покой… Покой нам только снится… Банальная фраза эта, давным-давно украденная у Блока, почему-то на секунду расстроила Истомина, и что-то уже кольнуло в левой стороне груди — не сердце, нет, а будто электрической иголочкой кто-то притронулся… Спокоен?.. Нет, конечно! Скорее наоборот: он непонятно почему напряжен, словно ждет откуда-то подвоха, удара, каверзы какой-нибудь… Примеры? Да мильон! Иной раз намеренно не хочет заглянуть в дневник к сыну. А вдруг там двойка?.. Придется что-то говорить, раздражаться, закипать от молчаливого упрямства сына, от непонимания им простых истин… Для кого простых? Для него, Истомина? А если для тринадцатилетнего сына они — не истины? То-то и оно… Или опять-таки с раздражением порой ловит себя на мысли, что вот он дома, а жены нет, и она не где-нибудь — у подруги там или у любовника, а всего лишь на своей распрекрасной работе, но горит и ликует, как у любовника, ставит общественное выше личного. И, между прочим, не проверяет у сына дневник… Спокоен он… Как же…
— Тогда второй вопрос, — быстро сказала Анюта.
— Постой, я ж не ответил.
Истомин пришел в себя, как вынырнул из-под воды: даже в ушах звенело.
— Почему же?.. Все очень-очень понятно… Скажи, а твоя жена спокойна?
Заладила: спокоен, спокойна…
— Абсолютно! — сказал так поскорее, чтобы не думать, не анализировать суть, зря не мучиться. А Анюта заметила.
— Вот и врешь, — спокойно сказала она. — Жить с тобой — сплошная нервотрепка.
— Ну уж!.. — Истомин отлично знал, что он не сахар, но сей факт его не тяготил, он даже в меру гордился им: вот мы какие непростые, какие мы сложносочиненные. — И потом: ты-то что волнуешься? Ты свое со мной отжила. Или отмучилась, а, подруга?..
— Отжила… — эхом повторила Анюта.
— Слушай, — окончательно обозлился Истомин, — если ты помнишь, не я от тебя ушел, а ты от меня. Собралась, сказала «прощай!» и пошла к мамочке. А я остался. Один, между прочим. И ведь звонил тебе, говорил: не дури, вернись. А ты?
— А я не вернулась.
— Почему?
— Ты не хотел.
— Ты что, дура? Я же звонил…
— Истомин, перед кем ты ломаешь комедию? Передо мной? Не надо, я театр не люблю. Разве что перед собой… Ты ведь не жил со мной, ты существовал, ты тяготился и домом, и мной, и мамой — она умерла в прошлом году, — ты придумывал любой предлог, чтобы уйти. И все бы ладно: ну не нагулялся мужик, молодость в нем играет, но зачем ты на меня давил?
— Я тебя давил?! Окстись, подруга!
— Давил, Истомин. Ты разогнал всех моих друзей: они тебя не устраивали, они были для тебя примитивными, они ходили в походы и пели у костра песни, которые ты не понимал. Ты не дал мне пойти в аспирантуру: женщина не должна быть слишком занятой, любая эмансипация, по-твоему, имеет границы. Ты отнимал у меня дело, но ничего не давал взамен. Ни себя не давал, ни дома… В самом деле, Истомин, зачем ты заставлял меня сидеть в четырех стенах? Для порядка? Зачем мне был дом без тебя? Без тебя я прекрасно жила с мамой… Кстати, и с ней ты меня постоянно ссорил, ты настраивал меня против нее, и я верила, верила — тебе, потому что любила тебя, и мама уходила от меня, уходила, а когда я вернулась к ней, она была для меня другой, не прежней, я уже смотрела на нее твоими глазами, меня раздражало то, что раздражало тебя…
— Ты же работала.
— Я потеряла темп, Истомин, потеряла кураж. Я работаю по инерции, потому что так надо, потому что все работают и есть хочется… Я согласна, согласна, я не Эйнштейн и даже не Софья Ковалевская, пороху бы я не изобрела, но я хотела работать. Истомин, я хотела изобретать порох, а ты мне очень разумно объяснил, почему это глупо, почему этого делать не следует…
— И ты поверила?
— Я не поверила, я подчинилась. Мы всегда подчиняемся тем, кого любим.
— Ишь ты, «любимо… Я слыхал, ты потом замуж вышла?
— Да. За одного из тех, кого ты разогнал.
— Хороший парень?
— Наверно.
— Что ж разошлись?
— Он по-прежнему ходил в походы, Истомин, и пел у костра песни, которые уже мне не нравились.
— А при чем здесь я?
— Ты начал меня подгонять под свой размер, начал ломать, а потом тебе надоело и ты махал топором по инерции, по обязанности, скорее даже отмахивался. И вот когда я поняла, что тебе надоело, я ушла. Но ты прилично надо мной потрудился, полработы — твои, честно… Это страшно — жить полуфабрикатом, Истомин: я еще не стала тобой, но уже не была собой…
— Я тебя не понимаю, — нервно сказал Истомин.
— Все ты понимаешь, не ври. Ты же у нас инженер человеческих душ, как ты сам о себе думаешь. Ты же не смог быть просто инженером, не захотел, и, наверно, правильно сделал. Ты нашел призвание, Истомин?
— Я его не искал. Я знал о нем всегда: и когда был студентом, и когда стал инженером… Кстати, подруга, не ты ли мне долдонила: пиши, пиши, пиши? Не ты ли убеждала: бросай к черту свои самолеты, кропай нетленки?
— Я долдонила, я.
— Значит, понимала меня? Прониклась, так сказать, ситуацией…
— Я всегда тебя понимала. Поэтому и ушла…
— Опять двадцать пять, отдай за рыбу деньги! — В сердцах Истомин пустил непонятное крылатое выражение, ненавязчиво полученное им в наследство от далеких рязанских предков.
У него постепенно крепло желание открыть на ходу правую дверь и легонько подтолкнуть в мелькающее пространство непрошеную спутницу. Но кого, спрашивается, подтолкнешь, если спутница сама утверждает, что ее нет, что она — облако в джинсах популярной фирмы «Ли»? Да и если б была — как можно! Истомин свято чтил Уголовный кодекс, любил к месту его цитировать, да и гуманен он был, «инженер человеческих душ», миролюбив и кроток, тараканов — и тех жене доверял давить, сам не марал подошвы домашних тапок.
Поэтому, сменив гнев на милость, хотел сказать что-то нейтральное, теплое, душевное, но не успел. Сзади, как гром небесный, раздался трубный глас дорожного бога, усиленный казенным репродуктором:
— Водитель автомашины ноль три — двадцать, прекратите движение и поставьте транспортное средство на обочину.
Истомин матюкнулся про себя, лихорадочно соображая, что же он такое сотворил, какой пункт священных правил дорожного движения ненароком нарушил. Семнадцать лет непрерывного водительского стажа — в любое время года, в любую погоду, и в снег, и в ветер, и в звезд ночной полет — научили его не нарушать по неведению: водители с таким опытом если и нарушают, то сознательно, они смело идут на вполне обдуманный риск, не опасаясь вредных для себя последствий.
Похоже, скорость превысил, решил Истомин и погнал, тормозя, «жигуль» на обочину.
Канареечных цветов машина ГАИ объехала истоминское транспортное средство и встала чуть впереди. Из нее неторопливо вылез невысокий, но крепкого телосложения капитан и, лучезарно улыбаясь, направился к машине ноль три — двадцать. Истомин тоже вышел на волю и ждал капитана, улыбаясь ничуть не менее лучезарно.
— Инспектор ГАИ капитан Спичкин, — представился капитан Спичкин. — Почему нарушаете, товарищ водитель? Почему вы двигались по трассе со скоростью сто километров в час?
— Не иначе случайно. Не иначе задумался, — срочно повинился Истомин, лихорадочно между тем вспоминая, где он слышал фамилию Спичкин как раз в приложении к работнику доблестной Госавтоинспекции. — Я, товарищ капитан, сто лет ничего не нарушал, мне это по должности не положено. — И он протянул Спичкину ворох красивых удостоверений, где говорилось, что без него, без Истомина, советская милиция пропадет, захиреет.
Капитан Спичкин все удостоверения внимательнейшим образом рассмотрел, вернул Истомину и сказал не без должного уважения в голосе:
— Это все, конечно, хорошо, Владимир Петрович, но можно мне одним глазком глянуть на ваше водительское удостоверение?
— Что за вопрос, товарищ капитан! — засуетился Истомин, полез в карман за правами, и вдруг его — не карман, вестимо, а Истомина — осенило: — Слушайте, а вас случайно не Валерианом Валериановичем зовут?
— Так точно, — ответил Спичкин, немало удивившись и удивление свое от нарушителя не скрыв. — А откуда вы знаете?
— Мне о вас рассказывал мой друг, известный артист театра и кино Станислав Политов, которого вы спасли от пучин полноводной реки Яузы.
— Было дело, — зарделся и потупился мужественный капитан. — А что он вам говорил?
— Только хорошее! Только слова благодарности! — уверил капитана Истомин. — Но, помнится, он называл вас старшим лейтенантом… И вообще: вы же были в Москве…
— Меня повысили в звании, — сообщил Спичкин, — и бросили на прорыв. Я теперь в области батальоном командую. — В голосе капитана звучала законная гордость, а вовсе не сожаление о потерянном теплом московском местечке. Он козырнул: — Можете следовать дальше, Владимир Петрович, только следите внимательней за показаниями спидометра.
— Непременно, — горячо уверил его Истомин, — глаз с него не спущу.
— А вот это лишнее, — солидно пошутил Спичкин, — глаз надо с дороги не спускать. Помните, что вы не один на ней. Не забывайте о других. Вы успеете среагировать — встречный запоздает, вот и авария…
И, опять козырнув, направился к своей «канарейке». Но вдруг обернулся, сказал застенчиво:
— А товарищу Политову — мой большой привет…
— Передам, — пообещал Истомин, очень собой довольный, очень довольный собственной памятью, опять — в который уже раз! — выручившей его, довольный своей удачливостью, своим тонким чутьем, позволяющим ему легко ориентироваться в темном лесу чужой психики. В данном случае милицейской.
Анюты в машине не было. То ли она испугалась капитана Спичкина, то ли вышел временный срок ее пребывания в дороге Москва — Ярославль и она, как собиралась, вернулась к своим расчетам, к своим больным и беременным сотрудникам, но испарилась она из машины как сон, как утренний туман.
А может, она и была сном или утренним туманом… Зато на ее месте, на правом сиденье, сидел некто плотный, темно-зеленый, низенький и пыльный, в картонном каком-то сюртучке и полосатых аэробических гольфиках, сам перепоясанный потрескавшимся от времени сыромятным рыжим ремешком. Сидел он, откуда ни возьмись, на правом сиденье, ерзал на нем, подскакивал, гнусно подмигивал Истомину, мерзко подхихикивал, чем-то шуршал бумажно.
— В чем дело? — намеренно хамским тоном спросил Истомин, не садясь в машину, а ожидая на обочине, пока непрошеный субъект выкатится из белого домика на колесах, очистит помещение.
— Ехать надо, Истомин, ехать. И поскорее, поскорее, тебя там ждут не дождутся. Включай зажигание и погоняй, погоняй, пока Спичкин не очухался, — скороговоркой зачастил субъект.
Голос у него был тонкий, даже писклявый, неинтересный голосишко был у картонного типа. Поскольку имени у него не окажется — это автор чуть-чуть вперед забегает, — так и назовем его: Безымянный, с большой буквы.
— Ты кто? — ошарашенно спросил Истомин.
— Садись, говорю. По дороге все разъясню.
Истомин сел за руль, этаким роботом-автоматом тронул «жигуль», лишь в зеркальце заднего обзора машинально отметил, что капитан Спичкин развернул свою птичку-канарейку и помчал ее в сторону столицы, в сторону дислокации вверенного ему гаишного батальона.
— Хорошо водить научился, — похвалил Истомина Безымянный, — уверенно держишься, не лихачишь. А ведь, помнится мне, еще в институте права получил, так?
— Где получил, там и получил. Тебе-то какое дело, — грубо ответил Истомин, разгоняя авто до разрешенных властями девяноста километров в час.
— Откуда ты взялся такой красивый?
— А что? — Безымянный нахально развернул к себе зеркальце, посмотрелся в него. — Мальчик что надо! — Вернул зеркальце в прежнее положение. — Твоих рук дело.
— Как это — моих?
— Твоих и немножко твоей жены, которая законно уступила мне место в этом легковом мустанге. Ты считал, она чертила.
— Что считал? Что чертила? — Истомин вконец запутался, задурил ему голову Безымянный, запудрил, запылил мозги вековой пылью.
— Что, что… Меня, вот что. Не узнаешь?.. Я — твои дипломный проект, краса и гордость выпуска одна тысяча девятьсот не будем говорить какого года. Золотая медаль студенческих научных обществ. — И Безымянный достал откуда-то из недр зеленого сюртучка потускневший кружок медали на выцветшей красной ленте, повертел ею, медалью то есть, на зуб попробовал, сплюнул, спрятал, спросил: — Теперь узнал?
— Ах вот оно что! — облегченно засмеялся Истомин. — Смутно припоминаю проектик. И впрямь краса и гордость выпуска. Меня ж благодаря тебе на кафедре оставили, ассистентом, предложили тебя доработать, превратить в диссертацию и защититься. Кандидат технических наук Истомин. Звучит? — рассмеялся вроде бы иронично, но сквозь деланную иронию прорывалась этакая горькая смешинка, этакая ностальгическая грустинка, этакая нежная лукавинка: мол, не стал бы писателем — был бы и вправду главным инженером, генералом от техники, самолетным великим конструктором, для кого «первым делом, первым делом самолеты».
Но Безымянный всю картинку обгадил.
— Не звучит, — пропищал он. — Не вышло из тебя кандидата. Продал ты свое кандидатство за тридцать сребреников.
— Что ты имеешь в виду, хам? — обиделся только что разнежившийся Истомин.
— Ушел в борзописцы. Поменял призвание на легкий хлеб.
— Это у кого легкий? У меня? — возмутился Истомин. — А ты сидел за письменным столом по десять часов в день? А ты дописывался до такой степени, что даже читать ничего не мог? Даже детективов… А ты геморрой себе нажил — от вечного сидения то за столом, то за рулем, то в президиуме?
— Нашел чем хвастаться, — укорил Безымянный, — постыдной болезнью. Ты же небось спортсмен: вон, сорок лет уже, а какой орел!.. Не о том речь. Надрываться можно и канавы роя. Ты вот скажи: какая польза от твоих сочинений? Кто-нибудь прозрел? Исцелился? Полюбил ближнего своего? Не пожелал жены его и осла его? Не обманул, не украл?
— Литература не обязана лечить, — терпеливо разъяснил Истомин, как делал это на всяких там читательских конференциях, как писал в статьях и откровенничал в интервью с журналистами. — Литература ставит диагноз, привлекает внимание к болезни — внимание всех или каждого, не суть важно. Писатель — это сигнальщик и горнист, он сигналит и горнит об опасности.
— Ишь ты, работенка! — восхитился Безымянный. — «Протрубили трубачи тревогу…» А кто в бой пойдет?
— Ну кто, кто… Люди, которые услышат сигнал.
— Демагогия! — отрезал Безымянный. — А если б ты строил самолеты, то на них можно было бы долететь от Москвы до Ярославля или от Ленинграда, к примеру, до острова Фернандо По в Атлантическом океане. Конкретная польза. Но тебе конкретика не нужна. Тебе шум-нужен. Труба трубит: тру-ту-ту, тру-ту-ту, все ее слышат, все трубача видят, все им любуются — ах, какой красавец, ах, как он славно дудит, как сверкает на солнце его труба… Куда это он нас скликает?.. Ах, туда, в светлое завтра! Это мы чичас… Где ероплан, чтоб в завтра лететь? А ероплана нету. Товарищ Истомин не захотел его сочинить, товарищ Истомин захотел малость потрубить. А ведь мог сочинить еропланчик, мог, еще какие надежды подавал… — и всю эту пакостную тираду пакостным же фальцетиком и по-прежнему подпрыгивая на сиденье, пуская из-под сюртучка серые облака пыли, почему-то подмигивая одним левым глазом.
Истомину расхотелось с ним спорить. Престранный субъект в самом деле, да и не субъект вовсе, а скорее объект: объект приложения юношеских несчитанных сил. И ведь посмотришь теперь — изумишься: за что золотую медаль отвалили? Пародия какая-то, а не серьезная работа. Сквалыжная чепуховина, которая изо всех сил пыжится, мнит из себя невесть что плюс к тому же и претензии создателю предъявляет.