Настоящий мужчина - Александр Мелихов 7 стр.


Из всей логики изложения красной нитью, словно в электроплитке, сияла главная мысль, которую тоже ни в коем случае не следовало додумывать до конца: все идет хорошо, пока люди слушаются старших , в Василии Изотове, несмотря на его кажущуюся необузданность, тоже чувствовалось великое Послушание – стремление что-то узнать раз и навсегда, а затем уже только исполнять и бороться без шатаний, а разве лишь с перегибами. Наиболее принципиальные места насчет кузницы кадров и школы коммунизма удалось уложить в чрезвычайно насыщенную материалом трехстраничную заметку: по разделу «Заметки» очередь в «Труды» двигалась несколько быстрее, но все равно очень и очень медленно даже и для человека, вооруженного Доверием к Старшим.

И все-таки в конце концов каждому воздается по вере его: однажды Эсэс подозвал Иридия Викторовича и буркнул, что сегодня сведет его с Шендеровичем, секретарем институтских «Трудов», – Шендерович всегда ухитряется в конце года на обрезках площади тиснуть одну внеочередную заметку, и заметка эта будет принадлежать тому, из чьих рук Шендерович примет стакан. «Но имей в виду – с кем попало он пить не будет». Шендерович чем-то напоминал Ефима Семеновича, но всячески старался выглядеть еще более скрюченным, – и зачем он только вставил фарфоровые зубы – они очень мешали ему сомкнуть крючковатый нос с крючковатым подбородком, к чему он явно стремился.

Эсэс сразу взял быка за рога: юмористически посетовал, что пушка у него уже не та, что прежде, а потому и отсутствие ноги начинает становиться помехой, особенно когда заряжаешь с казенной части. Старый артиллерист сразу чувствовался в той смелости, с которой он уподоблял смертоносному орудию одновременно и себя, и свою жертву (артиллерийская терминология наиболее пристала искусству любви, как нынче именуют технику секса). По тому, как Иридий Викторович радостно вспыхнул, и Шендерович поверил, что перед ним не провокатор, и, оставшись с Иридием Викторовичем наедине, без всяких этих церемоний тут же пожаловался на сильную усталость: хорошо бы, дескать, расслабиться за бутылочкой с каким-нибудь приятным человеком.

Приятнее себя Иридий Викторович никого не знал, а на ресторан для Шендеровича у них с Лялей уже полгода выкраивались ежемесячные десятки. Однако Шендеровичу рестораны, кишащие соглядатаями и завистниками, давно остоборзели – то ли дело уютная домашняя обстановка. Иридий Викторович, вновь и вновь заливаясь краской, разумеется, заспешил пригласить отвсекретаря в лоно своей семьи, лихорадочно соображая, куда на это время девать Антошку с его горшком, но Шендеровича внезапно осенила новая идея: он сейчас помогает одной аспирантке-заочнице редактировать ее диссертацию, дело это очень интимное, требующее глубокого уединения, а где ж его сыщешь, когда с одной стороны жена, с другой – партком, с третьей – завистники и соглядатаи...

Иридий Викторович объяснил тоже засидевшемуся в подполковниках Гизатуллину, что двоюродный брат с женой переночуют у него, а сам, с Лялей и Антошкой, направился на дачу к отдаленной Лялиной родне, к которой – как водится, не раньше и не позже – как раз в этот день приехала из более дальних мест более близкая родня, – пришлось влачиться обратно в город, отсиживать среди цыган и бомжей нескончаемые часы на липкой вокзальной скамье со спящим Антошкой на четырех коленях...

Это была страшная ночь. Словно сквозь ровный, надежный асфальт выплеснулась подземная магма, словно первобытный Хаос пьяной, замызганной, безногой, небритой ночной нечистью попер изо всех щелей... Иридий Викторович, выбитый из колеи послушания, предоставленный самому себе, вынужден был видеть их с первобытной яркостью, без прикрытия этикеток: он видел каждую колючку их щетины, каждую трепещущую сосульку их тягучей алкогольной слюны, каждое глянцевое пятно их сложенных вдвое штанин на потерянных – по пьянке, как теряют башмак, – а вернее, укороченных ногах. И каждую то подсушенную, то подмокшую язву на лысинах, подернутых будто дымом, черным или седым волосом... Подобно Хоме Бруту, Иридий Викторович опускал глаза к цементному полу с вмазанной в него как бы мраморной крошкой, пестрому, будто сорочье яйцо, но и пол – в великую-то сушь! – был покрыт какой-то жижей, словно первобытное болото проступало сквозь цемент, готовясь подыматься дальше, дальше, дальше...

Когда в зале появился милиционер, Иридий Викторович не знал уже, радоваться ему или трусить, ибо для блюстителя благословенного Порядка он теперь и сам являлся одной из мерзких ночных аномалий. Где-то под утро, не выдержав терзаний мочевого пузыря, осторожно выпростав себя из-под Антошки (надежная Ляля и здесь осталась гранитной скульптурной группой «Пьета»), Иридий Викторович выбрался наружу и припустил по пустой геометрической платформе, потом запрыгал через безжалостно отполированные рельсы за обманчиво добродушные домики, в какую-то щель меж причудливыми силуэтами неведомых механических каракатиц. Обретая физическое облегчение и ежесекундно ожидая безобразного свирепого окрика, Иридий Викторович с компрессорным стуком в ушах беспрерывно озирался и видел воочию, что Механка торжествует в этом страшном мире, стоит хоть на шаг соступить с положенной, проложенной старшими колеи.

И вдруг его озарило: да ведь он оказался отброшенным в эту первобытную дикость как раз из-за того, что попытался нарушить планомерный ход событий, влезть в «Труды» без очереди. Такого Порядок никому не прощает! И Иридий Викторович с глубочайшей, интимной благодарностью остановился перед словно бы игрушечным, но четким и энергичным ленинским паровозом, огражденным от враждебных стихий прямоугольным стеклянным аквариумом. Участок асфальта с тупым безразличием отрезал гордый, готовый вперед лететь механизм от уносящейся вдаль пары стройных рельсов, от полированной колеи, по которой катить бы и катить, но которая очень быстро вливалась в проклятую путаницу скрещений и развилок – словно сама Эйфелева башня распласталась по советской земле. Самому из этого хаоса не выбраться ни за что и никогда: пойдешь налево – придешь направо, и левый, и правый уклон одинаково смертоносны. Можно капризничать, брюзжать только до тех пор, пока не убедишься, от каких бездн и неистовств тебя ограждает организующая и направляющая сила партии.

Так Иридий Викторович окончательно пришел к Ленину: только Ленин и созданная им стройная партийная Организация могли противостоять этому клубящемуся безобразию, именуемому Жизнью, всей этой дикости, неорганизованности и необузданности.

Тут, в свете ленинского аквариума, Иридий Викторович обнаружил, что одна пола плаща у него темнее другой: она была явно мокрая – в великую-то сушь! То есть, этот слепой отросток слепых стихий лишь притворялся, что повинуется своему властителю («царю» якобы природы), а сам в это время делал что (и куда) вздумается! Вот уж кому следовало подвергнуться если не полному отмиранию, то, во всяком случае, перерастанию во что-нибудь более организованное, поддающееся учету и контролю!

Когда Иридий Викторович до самой глубины души наконец постиг ленинскую правоту, на фигуры из ночного кошмара сразу же лег серый флер этикеток, из пугающе ярких и адски неповторимых они превратились в скромные пунктирные, слабо различающиеся силуэты – и ночь проскользнула быстро и неразличимо.

Шендерович с совсем уже дьявольской гримасой начал плести, будто они с тамбовской заочницей так увлеклись редактированием, что ни до чего другого просто руки не дошли, да и пушка у него тоже не та, что прежде... Только подлинные мастера так легко признаются в своих неудачах.

Но в конце концов было и выпито, и обещано. Иридий Викторович уже и отпустил ремень на одну дырочку в предвидении близких доцентских доходов и даже раскололся на триста граммов светящейся рыночной хурмы для Антошки. И тут Шендеровича прямо на улице наповал долбанул инсульт. Когда вскрыли его рабочий стол, в папке материалов для последнего номера «Трудов» обнаружили и заметку Иридия Викторовича – старый сатир не подвел. Но тут вдруг решил изобразить принципиальность один член редколлегии со Средних веков: как так, разорялся средневековый член, мы эту заметку в номер не ставили – налицо явная коррупция и злоупотребслужположением. Иридий Викторович, умирая от ужаса и позора, разумеется, знать ничего не знал, но тем не менее разгорелось персональное дело коммуниста Смирнова. Эсэс, сам член парткома, и здесь не выдал, но заметку пришлось изъять, а защиту отложить, пока все не утихнет.

Это было ужасное время: дни снова растянулись до бесконечности, вещи, вырвавшиеся из клеток названий и назначений, вновь обрели пугающую неисчерпаемость. Только верность знамени и верность Ляли удержали Иридия Викторовича на краю пропасти. Но все можно преодолеть, если хранить в чистоте Доверие к Старшим: в конце концов прошла защита, пришла доцентская ставка, вернулось Доверие Старших, возникла двухкомнатная квартира – не роскошная, а гораздо лучше: Такая, Как Положено, – оставалось жить да поживать.

Шендерович с совсем уже дьявольской гримасой начал плести, будто они с тамбовской заочницей так увлеклись редактированием, что ни до чего другого просто руки не дошли, да и пушка у него тоже не та, что прежде... Только подлинные мастера так легко признаются в своих неудачах.

Но в конце концов было и выпито, и обещано. Иридий Викторович уже и отпустил ремень на одну дырочку в предвидении близких доцентских доходов и даже раскололся на триста граммов светящейся рыночной хурмы для Антошки. И тут Шендеровича прямо на улице наповал долбанул инсульт. Когда вскрыли его рабочий стол, в папке материалов для последнего номера «Трудов» обнаружили и заметку Иридия Викторовича – старый сатир не подвел. Но тут вдруг решил изобразить принципиальность один член редколлегии со Средних веков: как так, разорялся средневековый член, мы эту заметку в номер не ставили – налицо явная коррупция и злоупотребслужположением. Иридий Викторович, умирая от ужаса и позора, разумеется, знать ничего не знал, но тем не менее разгорелось персональное дело коммуниста Смирнова. Эсэс, сам член парткома, и здесь не выдал, но заметку пришлось изъять, а защиту отложить, пока все не утихнет.

Это было ужасное время: дни снова растянулись до бесконечности, вещи, вырвавшиеся из клеток названий и назначений, вновь обрели пугающую неисчерпаемость. Только верность знамени и верность Ляли удержали Иридия Викторовича на краю пропасти. Но все можно преодолеть, если хранить в чистоте Доверие к Старшим: в конце концов прошла защита, пришла доцентская ставка, вернулось Доверие Старших, возникла двухкомнатная квартира – не роскошная, а гораздо лучше: Такая, Как Положено, – оставалось жить да поживать.

И потекли незаметные, неразличимые, то есть счастливые годы – в конце концов, каждому воздается по доверию его. Дикие вещи снова сделались ручными, Эсэс подпустил Иридия Викторовича к местному Олимпу: после официального Ученого совета впятером-вшестером доверенные лица через двадцать минут, не сговариваясь, собирались в приличной рюмочной и в теплой обстановке обговаривали, кто подает в сборник, а кто едет на конференцию, потому что всякую шушеру до поры лучше и не оповещать, чтобы не создавать лишней толкотни. И публикации начали ложиться одна на другую, словно блины у хорошей хозяйки – у Ляли, например: впереди уже отчетливо просматривалась докторская полусотня. Умники же с их книжно-театральным бахвальством и склонностью к «жареным» фактам безнадежно отстали, на глазах превращаясь в неудачников. Избавившись от непрестанной тревоги, Иридий Викторович в домашнем кругу иногда начал позволять себе видеть мир собственными глазами – видеть предметы, а не названия. В эти минуты (часы) он становился простым, нежным и даже почти веселым.

Ляля не сердилась, когда он приходил подвыпивши: она понимала – работа есть работа. С ней в последнее время тоже начали считаться в ее отделе культуры. При этом вся худрежписпублика могла в ней найти принципиального, но надежного товарища: карая грех, она сочувствовала грешнику.

В эту же прекрасную (серую, пунктирную) пору Иридий Викторович незаметно для себя одержал еще одну жизненную победу: каким-то чудом его разыскал Витька, во второй раз освободившийся из лечебно-трудового профилактория, в котором его тщетно пытались изолировать от алкоголизма. Глубокой осенью одетый в защитную хэбэшную пару – студенческая форма для стройотрядовцев, – он шмыгал носом уже не по-боевому, а будто всхлипывал. Белесые глаза его тускло посвечивали из кровавых белков, как две капли застывшего жира в каком-то вампирском бульоне. Острый нос был вдавлен с левой стороны и свернут на правую. В ту же сторону он непрерывно кривил книзу рот с брюзгливым выражением человека, которому нечем закусить после хорошего стакана политуры – возможно, это была самолюбивая имитация довольства: так изголодавшийся мужик на миру ковыряет ногтем в зубах. Ночевал Витька по подвалам, но в последние дни зацепился за одну... Это слово на неприличную букву означало даже не всю женщину целиком, а лишь часть ее (прием «синекдоха» – часть вместо целого). Можно вообразить, что там за... которая способна выдержать хоть минуту в Витькиной ауре, – десятка «в долг» была совсем не дорогой ценой, чтобы вернуть себе чистый воздух.

Эта студенческая, почти школьная засаленная форма делала истасканную Витькину фигуру особенно шутовской: Управление в конечном счете одолевает Механку – Верность и Доверие все перетрут. Смешно, что когда-то этот алкаш мог быть одним из его Отцов – теперь Механка окончательно ушла под ровный, серый, надежный асфальт и бетон, – безобразный Старый Мир, на костях которого воздвигалось стройное здание планомерного Социализма.

* * *

На политику перестройки Иридий Викторович вначале не обратил особого внимания: всем этим периодическим кампаниям «О дальнейшем усовершенствовании» он придавал не больше значения, чем еженедельному перетряхиванию половиков. «Ускорение» – а когда было замедление? «Демократизация» – а когда была тоталитаризация? «Повышение роли Советов» – а когда было понижение? В его восприятии не было цинизма – была лишь надежная будничность.

Новый лидер, как и положено, посетовал на упадок энтузиазма и общественной мысли и созвал на совет представителей общественных дисциплин. Те, как и положено, дружно указали формулу спасения: открыть как можно больше новых кафедр марксизма-ленинизма со всеми положенными профессорскими и доцентскими ставками (Эсэс тоже выступил на этом совещании с предложением более оригинальным: увеличить число лекционных часов). Лидер, как и положено, приложился к корням, то есть к истокам, встретившись с ветеранами, и они устроили ему овацию за то, что он упомянул имя Сталина. Вот он, ваш демократ, злопыхательствовали одни прохиндеи. Он сам этого не ожидал, он был явно смущен, вступались другие прохиндеи. Иридий Викторович не злопыхательствовал и не вступался, руководствуясь гораздо более надежным принципом «наверху лучше знают», но в глубине души ему не нравились подобные отступления от приличий: это научные теории могут резко меняться, а уважение к приличиям покоится исключительно на их неизменности, и если уж негласно условились Сталина чтить и блюсти его заветы, не объявляя об этом вслух (другое дело – в книжке, в кино можно показать мудрого, величавого вождя на фоне какого-нибудь потного, дергающегося Черчилля – искусство на то и требуется, когда чего-то нельзя сказать прямо), но, произнесенное открыто, имя его заставляет вздрагивать, как какое-нибудь слово на неприличную букву. Кто спорит, слова эти нужные, а тем более – обозначаемые ими предметы, однако словам этим место на Механке, но никак не в Управлении.

Додумывать эти смутные ощущения Иридий Викторович не желал – додумывание было противно его принципам («Слушаться, слушаться и слушаться!»), но зато появление в печати других неприличных слов он осознал явственно: свобода явилась прежде всего в образе полнокровных, не прикрытых многоточиями слов на букву «гэ», на букву «жэ», – короче говоря, всех тех, которые на Механке числились вполне респектабельными: Механка ворвалась в культурное общество – вот с чего, в сущности, и началась перестройка. Правда, и Владимир Ильич тоже, случалось, припечатывал полновесным словцом в собрании сочинений, но это было в частной переписке, а главное, что дозволено Юпитеру... Но всякая шантрапа и полезла именно в Юпитеры: Иридий Викторович так и не заметил, когда демократия превратилась во вседозволенность.

Рюмочная была передана под беляши, которые в скором времени тоже исчезли (хорошо – у Ляли на работе выдавали регулярные наборы ), студенты (и студентам) начали позволять нечто доселе немыслимое, а он, Иридий Викторович, был внезапно покинут старшими на произвол ненасытной, разнуздавшейся стаи: Эсэс вместо ампутации зараженных членов провозгласил необходимость переубеждать неформальным партийным словом, не подменять кропотливую работу голым администрированием – только в свободной, дескать, дискуссии может родиться истина, хотя уж он-то не хуже Иридия Викторовича знал, что дискуссия лишь умножает путаницу, а единомыслие может возникнуть только из послушания, точнее, из Доверия к Старшим.

А уж если самодовольство начнет еще и поощряться... На прохиндеев, десятилетиями втихомолку собиравших сплетни про Троцкого и Бухарина, поднялся большой спрос. Правда, в авторитетные издания их не пускали, но именно авторитетные-то издания и потеряли авторитет – разумеется, только у безответственной толпы, но все-таки: знаменитыми становились те, кто в «желтой прессе» смаковал «жареные» факты. Нет, в Ученом-то совете все шло своим чередом – и докторские степени, и руководящая роль, и преимущества социалистического выбора, но – улюлюканье и аплодисменты черни приводили к тому, что Иридий Викторович перестал ощущать собственный выбор как единственно возможный .

Назад Дальше