– Почему только с девятого класса? – спрашивала она. – О чем же ты раньше думал?
– В девятом классе я выиграл тебя в карты, – отвечал Стас.
Вот еще глупости. И она гладила его плечи, и левая часть ее лица была освещена луной, а правая – тусклым светом из-за занавески, и Стас никак не мог решить какая часть лица красивее: обе нравились ему одинаково, но обе были совершенно разными. – Как ты думаешь, кто-нибудь еще любит так, как мы? – спрашивала его женщина с двумя лицами. – Почему люди умирают? Для чего родится наш ребенок, если когда-нибудь он все равно умрет? Может быть, он будет жить после смерти где-нибудь вечно на звездах? Мне кажется, что эти две ночи уже не повторятся, как ты думаешь? – спрашивала она.
Стас хотел видеть ее взгляд, но ее глаза были закрыты.
* * *– Я думаю, у нас еще все впереди.
Он встал и вышел покурить. На ступенях сидел отец Вероники и не курил.
Гавчик положил на крыльцо передние лапы и поскуливал.
– Курить будете? – спросил он.
– Уже два года не курю, – ответил отец Вероники.
– А что так?
– Сердце. Не дает спать. Как лягу, так и начинает. Приходится вставать.
Только матери не говори. А ты что?
– Покурить вышел.
– Ну, кури.
Они помолчали.
– Не нравится мне эта щель, – сказал отец, – не большая радость спать на веранде.
– Это же не навсегда.
– И я о том же. Завтра вставим доску и подопрем снизу. А дальше видно будет.
– Вы валидол не пробовали?
– Лучше помолчи об этом. Свои болезни я лучше тебя знаю.
– Извините.
Наутро зашли в сарай и выбрали две подходящих доски; отец вытащил ящик с инструментами; рубанок хорошо, со смоляным запахом брал дерево, стружка выходила гладкая и закрученная как поросячий хвостик. Трещина уже пошла по стене и добралась до крыши. Как странно получается, – думал Стас, – каждый день между нами эта трещина, она все шире и больше. Почему-то получается так, что мы постоянно по разные стороны. О какой чепухе я думаю – вот если бы мы были на льдине и льдина между нами треснула, вот тогда бы это имело значение – но это уже совсем чепуха…
– Я мерял, – сказал отец, – за вчера она раздвинулась на полтора сантиметра.
– Так и дом завалится.
– Никуда он не завалится, обычное дело, – отец говорил спокойно, – когда я женился, тоже поначалу пошла трещина.
– И что же?
– Пробовал ремонтировать, не получалось. Нанимали рабочих, ходили жаловаться, потом отец помогал. Соседи советовали, умно советовали. Так и жили. Вероника уже родилась. Бабка моя, царство ей небесное, уже тогда ходила скрюченная в три погибели, но умна была, даже греческий знала – выучила в монастыре… Гавчик, не лезь… Однажды сказала, что щель надо заделывать вдвоем. Я сперва не поверил. Как-то в праздник мы рано встали и решили ремонтировать дом вместе. Ко второму дню праздника щели уже не было. Сейчас ты даже не найдешь того места.
– Отец говорит, что щель нужно ремонтировать вдвоем, – сказал он жене.
– Только когда сваришь борщ вместо меня, – ответила Вероника, – а потом постираешь нижнее белье четырех человек, уберешь в доме и нарвешь вишен на пироги. Все, вопрос исчерпан.
– Я тоже, кажется в столяры не нанимался. У меня точно такой же медовый месяц, как и у тебя. Совсем не обязательно строить из себя ретивую домохозяйку, еще будет время. Через три недели мне в институт. Я должен хоть немного отдохнуть, я хочу спокойно провести время с тобой.
– Можешь отдыхать без меня, – сказала Вероника. – Спи, если хочешь, в комнате с трещиной, а я буду спать на веранде, но только без тебя. На веранде слишком мало места для двоих. Когда соскучишься один в холодной кроватке, то закончишь ремонт и меня позовешь. Может быть я и прийду, если будешь хорошо просить.
Выходя, он перевернул столик с какими-то катушками. Ее глаза побелели до цвета лягушачьей кожи; так не бывает, подумал он. Он уже во второй или третий раз замечал, какими странными могут быть ее глаза.
Следующие три дня они не разговаривали. Ночами он лежал один, в комнате с трещиной, и трещина росла, особенно быстро по ночам – раздвигаясь, она потрескивала, рвались ее внутренние нити, связи, то, что вечно было вместе и никогда не собиралось рваться. Что может рваться там, в глубине земли, если там нет ничего, кроме жирной черной земной плоти, побуравленной червями? Что может рваться в сердце, если там нет ничего, кроме мяса?
На третий день треснули обе стены и потолок: дом разделился на две, стоящие рядом, половинки. Звонили в город, но город латал свои собственные дыры, воровал, давал взятки, мелкие и непомерные, драл налоги, переименовывал улицы, рассаживал так и этак своих депутатов – чтобы они хоть чуть-чуть в депутаты годились, издавал воззвания и займы, прикарманивал зарплаты уже за четырнадцатый месяц подряд, разгонял недовольных, выпускал на улицы милицейские патрули, размножив их, вероятно, на печатном станке, принимал иностранные делегации – вобщем, жил полнокровной жизнью. А деревня его не волновала.
Однако.
Однако, в один из дней пришли рабочие и настелили на крышу шифер, прибив листы только с одной стороны – чтобы крыша раздвигалась; на чердаке положили листы пенопласта, который скрипел как нож по стеклу; стены снаружи и изнутри закрыли таким же пенопластом.
– Повесите сюда портьеры и все будет окей, – сказали рабочие.
Их было двое; они стояли в солнечном просвете между каштанами и пили яблочный сок из бумажного кулька; увидели Веронику, одновременно повернули головы и проводили взглядом ее ноги. Ну и пусть, – подумал он, – на то она и женщина, чтобы на ее ноги смотрели. Первый рабочий был с остроконечными ушами и клоком седины на лбу; второй за каждым словом повторял: "та ладно!". Второй был в черных очках, совершенно непрозрачных, и, судя по всему, был жизнерадостно туп.
– Она будет и дальше увеличиваться?
– Мы не можем положить эти листы на пол, – ответили рабочие, – потому что они некрепкие. По ним нельзя ходить. Вам нужно соблюдать осторожность.
– Но это же не ремонт. Зимой здесь нельзя будет жить – до зимы дом отремонтируют?
– Собака у вас злая. У Васи, помнишь Васю? – был дог, так он теленка загрыз.
– Я вам задал вопрос, – отец начинал нервничать, – вы можете сказать хоть что-то вразумительное?
– Не злись, папаша. Как твою дочку зовут?
– Она замужем.
– Это не проблема. Распишитесь, пожалуйста, вот здесь.
И он расписался в специальной тетрадке по технике безопасности.
Когда рабочие уходили, то выломали две штакетины и пофектовали слегка, потом сыграли в чехарду, слазили на старую вербу и заглянули в воронье гнездо, и только после этого влезли в кузов грузовика.
– Вы не удивляйтесь, – сказал водитель, – на такую работу только таких и присылают.
* * *Вечером четвертого дня мать Вероники пригласила его к себе на разговор.
– Я вижу, что у вас не все ладится, – сказала мать.
– Это она вам так сказала?
– Нет, я же мать, я вижу трещину. Я все вижу.
– И что вы видите?
– Я вижу как страдает моя дочь. Ты же клялся, что ее любишь. Ты же шесть лет дарил ей цветы. А теперь, извини, так по-свински. Она этого не заслужила.
– Чего это она не заслужила? – спросил Стас.
– Я вижу, ты настроен воинственно, ну и зря. Ты же теперь женатый мужчина.
– В последние дни я как-то об этом забыл, – намекнул он.
– Ну вот, значит мы друг друга поняли, – сказала мать. – Семейная жизнь налагает определенные обязанности. Мужчина должен выполнять свой супружеский долг. Пообещай, что больше так вести себя не станешь. Это же не по-мужски.
– Как?
– Пообещай, что будешь выполнять свой супружеский долг, с сегодняшнего дня.
Если ты не хочешь, то надо было подумать до свадьбы. Или мы можем сходить к врачу. Сейчас все делается анонимно. Ведь у вас будет ребенок, твой ребенок, значит, с тобой все в порядке. Это просто нервное, это со многими мальчиками бывает. Попьешь таблетки и все восстановится. Вероника ведь настоящая женщина – она даже кричит когда ей приятно. Ей очень тяжело жить одной.
Он вышел из комнаты и столкнулся на крыльце с Вероникой.
– Сейчас разговаривал с твоей матерью. Ты знаешь, что она мне сказала?
Сказала, что я должен выполнять свой супружеский долг! Что отведет меня к врачу, если я не буду этого делать!
Вероника захохотала и оперлась спиной о стену. Гавчик весело гавкнул, принимая участие в человеческой радости.
Заполночь Вероника пришла к нему и села в ногах на кровати.
– Чего ты?
– Соскучилась.
– Ты же говорила, что не прийдешь больше в эту комнату.
– Ничего я такого не говорила. Я говорила, что не прийду, пока ты не уберешь трещину.
– Трещина на месте.
– Ага, я взяла фонарик, чтобы в нее не упасть. Она такая страшная и глубокая. Мне было даже страшно через нее прыгать. Но я прыгнула.
– В нее уже можно упасть?
– В нее уже можно упасть?
– Да, особенно ночью.
– Так тебе было страшно?
– Ага. Но я тут.
– Зачем?
– Потому что соскучилась. Подвинься.
Она пощекотала ему подошву и он отодвинул ногу.
– Мне не нравится жить здесь с твоими родителями, – сказал он, – я собирался жить с тобой. Я женился на тебе, а не на троих сразу. Есть вещи, которые я не могу выносить.
– Ты имеешь ввиду маму?
– Ее первую.
– Подумаешь, она неправильно поняла. Хочешь, я пойду и сама ей все объясню?
– Она все равно останется на твоей стороне. Вас трое, а я один.
– Так ты подвинешься или нет?
– Нет.
– Пожалуйста, если не хочешь.
– Пусть сначала они уедут, а потом попробуем все начать еще раз. Сейчас у меня не то настроение.
– Раньше у тебя всегда было то настроение.
– Раньше никто не делал из меня идиота и, тем более, импотента.
– Но они уже скоро уедут.
– Вот скоро и поговорим.
– Так вот, значит, как.
– Именно так.
Стерва. Она смеялась, когда я ей рассказал.
Вероника встала и молча ушла. Он услышал, как щелкнул фонарик, увидел как метнулся слабый свет, которым она освещала себе дорогу. Смотри, не споткнись. Я вам человек, а не мячик, который можно ногами пинать.
Всю ночь он слышал, как противно скрипит пенопласт – это значило, что трещина росла. В эту ночь она росла особенно быстро – от царапающего душу скрипа он не мог неподвижно лежать. Он пробовал закрывать уши пальцами, но звук не становился тише. Когда-то он читал, что некоторые звуки проникают прямо сквозь лобовую кость. От этого звука что-то рвалось и лопалось в душе – как будто через душу тоже шла трещина и тоже расширялась. Возьми нож, подойди к окну, коснись лезвием стекла и быстро проведи сверху вниз; лезвие держи перпердикулярно, обязательно перпендикулярно; если не получится с первого раза, то повтори – и ты узнаешь в каком месте сейчас твоя душа. Судя по боли, душа сегодня жила в глотке и между ушами. Невозможно переносить такой скрип долго.
Если он не прекратится, – я разломаю все эти фиговые листы. Лучше жить на улице или с дырами в стенах, чем слышать такое каждую ночь. Он этого можно сойти с ума. Кажется, была такая пытка звуком в изощренном средневековье, где-то на древнем востоке, умевшем смаковать боль, – и после этой пытки ты был сумасшедшим или мертвецом.
Он закрыл глаза и увидел, как одно за другим из черноты появляются незнакомые лица: одно было даже лицом негра, у другого подергивалась губа при каждом срипе, у третьего не было нижней челюсти. Или я уже сошел с ума, – подумал он.
* * *Ее родители уехали через неделю. Расставались холодно. Холодный ветер скакал из лужи в лужу, забирался под платье до самых подмышек, трепал косынку, как флаг. Ночью была гроза и где-то выпал град. Несмотря на лето, казалось, что вот-вот может пойти снег. Тучи ползли над полем низко, распарывая себе животы столбами. Она вышла в легком платье и ежилась – руки под мышки. Разве бывает так холодно летом? Все пройдет и снова выйдет солнце. Так же не бывает, чтобы холода навечно. Глупенький, родной мой, обними меня.
– Я совсем замерзла, – сказала она.
Стас стоял рядом.
– Ты и так холодная, сильнее не замерзнешь, – и не обнял.
Стас стал уходить в институт, где он подрабатывал в лаборатории. Она готовила завтраки и ужины, пропускала ненужные обеды, и целыми днями сидела в пыльном кресле, не думая, а просто скучая. Иногда пылесосила, читала приключения драных мушкетеров, еще и залитых яичным кремом. Искала потерянные карты, чтобы погадать себе, или смотрела в стену. Если долго смотреть, то треугольники на обоях будут появляться и пропадать, и опять появляться – это даже интересно. Если закрыть глаза, то мир начинает раскручиваться, как медленная карусель. В детстве я умела пускать ртом пузыри и танцевать еврейские народные танцы. И она пускала пузыри, и она танцевала еврейские народные танцы, и даже пробовала сочинять музыку. День расцветал, потом поднимался, потом садился в вечер. Стас приезжал около шести или семи, ничего не рассказывал, ел, смотрел телевизор, потом ложился спать. Однажды она увидела, что его щека расцарапана, но не спросила. Днями она иногда разговаривала с всепонимающим Гавчиком, а ночами сама с собой. Тепло так и не наступало. Длился август. Ей нехватало тепла.
Однажды она проснулась очень рано, около четырех, и поняла, что должна что-нибудь сделать. Просто сейчас – взять и сделать. Он спит в своей комнате и я ему совсем не нужна. Она осмотрела просыпающуюся комнату, не поворачивая головы, одними глазами. Слегка тошнило. Надо что-нибудь делать. Она села на кровати и зевнула; комната потянулась и открыла глаза, но окна еще оставались сонными, а тень под столом видела десятый сон. Треугольники на обоях склонили верхние уголки. Если не ради себя, то ради ребенка. Мужчине труднее признаться в своей глупости. Одеваться или нет? – нет, лучше в ночнушке, мужчина вернее клюет на несовсем голое тело.
Она тихо поднялась, открыла дверь в его комнату и услышала дыхание спящего.
Трещина была в два шага шириной. Можно перепрыгнуть, это совсем не страшно, как будто прыгаешь через лужу. Можно даже закрыть глаза, когда прыгаешь. Она подошла к самому краю и посмотрела вниз, в черноту. Покачнулась и отступила. Никогда не думала, что наша трещина так глубока и страшна. Нет, сейчас я не могу.
Снова проснулась в семь, и не успела приготовить завтрак. Стас, наверное, нашел что-нибудь в холодильнике. Можно будет, например, за это извиниться. Или еще за что-нибудь. Мужчина всегда выслушает, когда перед ним извиняются. Через двадцать минут ему выходить. Подойдет лестница, которая в чулане.
Она сходила в чулан и принесла лестницу. Тяжелая. Положила над трещиной.
Трещина была метра полтора в ширину и неизвестно сколько в глубину. Три ступеньки над пропастью. Как далеко все зашло. Только сделать первый шаг.
Главное не оступиться. Он ведь не подаст руку с той стороны, ни за что не подаст. Она шагнула, раскинув руки для баланса, и Стас обернулся, но продолжил одеваться, как будто ничего не происходило. Где-то в глубине пропасти трещали электрические искры – там портился электрокабель. Ну помоги же мне. Разве ты не видишь, как мне тяжело?
– Вот так, ты пришла? – удивился Стас.
– Хочу тебя проводить.
– Что-то на тебя не похоже.
– А сегодня хочу.
– Ну-ну.
– Дай, ну кто так воротник застегивает…
Она поправила воротник и обняла его за талию. Теперь поцеловать.
Поцеловала и отстранилась.
– Ну, теперь уходи, – сказала она.
– Ты что-то хотела?
– Нет, так просто. – Она поцеловала его снова и снова убрала губы от ответного поцелуя. Никуда он не уйдет теперь.
– Ну, я пойду, – сказал Стас.
– А как же я? Ты меня просто так и бросишь?
– О чем ты думала раньше?
– Раньше было раньше.
Она крепко обняла его на мгновение и отодвинулась. Пускай теперь попробует уйти и оставить меня одну на весь день.
– Я опоздаю, – сказал он.
– Конечно, опоздаешь.
– Я правда опоздаю…
– Какое небо голубое!
Она отвернулась и ушла на средину комнаты. Можно прямо здесь, на ковре, ковер мягкий. Конечно, надо будет положить его под низ – мужчина все же мягче, чем ковер. Стас шел за ней. Как привязанный идет, бедняжка.
– Ну? – сказала она и качнулась бедрами назад.
Он повалил ее на пол и стал срывать джинсы. Она не сопротивлялась, подняла руки и удобно легла на ковре. Ах, ты боже мой, какие у нас страсти. Оказывается, достаточно было только подойди и подышать в ушко. Ну, и когда же ты справишься?
Совсем, бедный, забыл, как застежка пришита. Ну вспоминай, вспоминай. Как все просто в жизни, оказывается. А на свою работу ты уже опоздал, вот так! Ей вдруг стало смешно, она хихикнула, а потом захохотала и не могла больше удержаться. Неловкие руки все еще мяли и рвали что-то, потом отпустили – она продолжала смеяться. Стас выругался и назвал ее словом, значения которого она сквозь смех не поняла, ушел. Можно было бы еще догнать. Пусть. Она прекратила плакать и села.
Путь обратно она уже проделала без страха и даже постояла на своем мостике, заглядывая в глубину. В глубине высокое напряжение рязряжало себя синими вспышками. Трещина продолжала расширяться весь день и в половине двенадцатого лестница обвалилась. Я точно знаю, что в доме нет другой лестницы – значит, сегодняшний мостик был последним.
* * *Этим вечером он не пришел вовремя. Не пришел ни в семь, ни в девять, ни в двенадцать. Если я его потеряю, – говорила себе она, – я не смогу жить. Разве что ради ребенка. Я даже не знаю, смогу ли я жить без него даже ради ребенка.
Ей казалось, что потолок, как в одном старом фильме, начинает опускаться и придавливает в ее к полу. Ей не хватало воздуха. Она была как рыбка в сачке рыболова – сколько не бейся, а сковородка близится. Она падала с нераскрывшимся парашутом. Она тонула, закупоренная в батискафе. Она лежала, прализованная, на рельсах, а поезд надвигался на нее из ночи. Нет пытки страшнее, чем тиканье часов – каждая секунда как игла, каждая секунда как укус, каждая секунда как тромб, который уже начал свое путешествие по артериям, каждая секунда… Дважды длинно бибикнул автомобиль и она очнулась. Выбежала во двор, заперла в сарае уже сходящего с ума Гавчика. Распахнула калитку – бибикалка еще не успела затихнуть в ее голове.