«Правда и красота только там, наверху, где мерцают чистые звезды, и вообще там, где нас нет!»
А уж сколько нового о народе она узнала за то время, пока жила с ним бок о бок, варилась, так сказать, в одном «кровавом котле»! При этом она пребывала в странной уверенности, что виновны во всем по-прежнему те же «умственные господа», которые предали государя в феврале. И вот – что она видит? Налицо шумная радость народа по поводу расстрела не только самого Николая Кровавого, но и его злополучной жены, которая страстно любила мужа, и смерти этих нежных девочек, которые всегда казались Надежде похожими на еще не распустившиеся розы и лилии, и убийства его больного гемофилией сына… И единственный человек, который не сдержал при этом слез, принадлежит к тем самым ненавидимым ею «умственным господам»! Было над чем задуматься. И неудивительно, что Надежда почуяла в незнакомце родственную душу, а может быть, интуитивно поняла, что благодаря ему она сможет попасть туда, «где нас нет», – по другую сторону фронта, к белым.
Тем паче что Юрий Левицкий был красив. А что моложе Надежды лет на семь, так это не останавливало ни его, ни ее. Между ними мгновенно случилась вспышка взаимной симпатии и доверия, может быть, даже любовь… Во всяком случае, когда оба они каким-то немыслимым образом (а времена были разве не немыслимые?) бежали от красных, перешли линию фронта и явились в штаб 2-й Корниловской дивизии, они назвались мужем и женой.
Впрочем, Надежда немедленно пожалела об этом, как только увидела командира полка Якова Александровича Пашкевича. Он мгновенно узнал звезду, на концертах которой бывал до революции в Москве. И поразился ее красоте. Надежде было тридцать пять, и возраст, который для многих женщин является началом увядания, стал возрастом ее второй молодости. Ведь при ледяном ветре вянут слабые садовые цветы, таким – лесным, полевым, как Надежда, все нипочем.
Левицкий немедленно канул в область преданий. Он сделал свое дело… как тот самый пресловутый шекспировский мавр, о котором Надежда, само собой разумеется, знать ничего не знала, а Пашкевич, очень может статься, все же слыхал об этом мавре, но немедленно про него и позабыл – ради внезапно вспыхнувшей страсти, в которой не оставалось места для высокоинтеллектуальных бесед. Вернее, для них не было времени: ведь опять двинулись в наступление красные, и корниловцы, входившие в состав армии Деникина, отходили с тяжелыми, кровопролитными боями через степи Дона и Кубани, неся страшные потери. Деникин оказался совершенно деморализован неудачами, и командование было передано генерал-лейтенанту Петру Николаевичу Врангелю. Этого человека не зря называли самым талантливым полководцем и вождем божьей милостью. Ему удалось остановить откат Белой армии и повести ее в наступление. Воинский дух немедленно воспрянул, и при том немалую роль сыграла опять же Надежда Плевицкая, которая пела теперь для белых так же, как пела недавно для красных. Почти не меняя репертуара – но, разумеется, без этого вот террористического словоблудия:
Незадолго до штурма Перекопа был устроен концерт Плевицкой прямо на передовой. Пашкевич сам вывел ее на импровизированную сцену, а когда со стороны красных, разъяренных господским нахальством, грянуло несколько артиллерийских залпов, он же унес свою любимую на руках в укрытие.
В июне 1920 года началось новое наступление красных под Большим Токмаком. Конный корпус красного командира Жлобы (прав, прав был желчный Бунин со своей антропологической ненавистью к плебсу! Если ему даже новое правописание – к примеру, название газеты «Известiя» за упразднением буквы i писалось теперь, при новом режиме, попросту «Известия» – казалось проклятым, то можно представить, что́ он изрек бы, услышав эту нечеловеческую фамилию!) и красная же пехота вышли к Мелитополю, но Врангеля не зря называли военным гением. Он развернул Корниловскую дивизию на восток, ударил Жлобе в… тыл, назовем это так, и при поддержке самолетов и бронеавтомобилей разбил вышеназванного красного командира в пух и прах.
Увы, военное счастье переменчиво. Подошли новые силы красных, корниловцы вынуждены были отступить с боями, в одном из которых был смертельно ранен полковник Пашкевич. Надежда причитала и голосила над ним, как деревенская баба над своим кормильцем, как голосила и причитала некогда ее матушка Акулина Фроловна над безвременно умершим мужем… Снова, снова война забирала у нее любимого.
Не странно ли, что война и возместила ей потерю?
Непосредственным начальником погибшего Пашкевича был полковник Николай Владимирович Скоблин. Ему всего двадцать шесть, а он уже полковник! Военная его карьера была стремительна и блистательна. Едва достигнув двадцати одного года и закончив юнкерскую школу, он был призван на фронт Первой мировой войны. И, начав ее прапорщиком, закончил в чине капитана. За доблесть был награжден орденом Святого Георгия 4-й степени и Георгиевским оружием. Уже в семнадцатом вступил в Добровольческую армию Деникина, участвовал в знаменитом Ледовом походе, потом вместе с генералами Алексеевым и Корниловым сражался с красными на Северном Кавказе и получил звание полковника (а позже – генерала). Он командовал Корниловской дивизией, одной из четырех, которые были укомплектованы только офицерами и считались цветом Добровольческой армии. Она была названа в честь генерала Лавра Корнилова, поднявшего легендарный мятеж и погибшего еще в восемнадцатом.
Скоблин был храбр, вернее, отважен до дерзости. Вся жизнь его была посвящена войне и боям, и Плевицкая – знаменитая, божественная Плевицкая – ворвалась в нее подобно какой-то диковинной птице. Для него это была женщина-миф: одним из самых дорогих, самых драгоценных воспоминаний Скоблина было воспоминание об одном из дней зимы 1912 года в Петербурге, когда он, юнкер, в толпе восторженной молодежи пытался пробиться на концерт знаменитой певицы. Однако билета он не достал – всего и смог, что бросить букетик к ногам Надежды Васильевны. Она шла от автомобиля по разноцветному, благоухающему ковру. Ах, как ей эти цветы бросали – от чистого сердца! Было бы возможно – с тем же пылом бросали и сердца!
Певица подобрала чей-то букетик – гимназистка, бросившая его, восторженно завизжала, а фиалки Скоблина остались лежать в снегу, не замеченные божеством. И ему только и осталось стоять в толпе, смотреть на шлейф, сметающий цветы и снег, на колыханье перьев на причудливой шляпке да слушать восторженный девчоночий лепет о том, что Плевицкая обожает такие вот невероятно пышные шляпки, которые на любом другом показались бы вульгарными, а ей идут безмерно… И что платье ее, говорят, потому так невероятно ладно сидит, обливает ее, словно вторая кожа, что состоит из отдельных, скрепленных между собой частей. В нем невозможно сидеть, но это ничего, главное, возможно стоять – и петь, петь…
Он ничего не понимал в этом: какие-то шляпки, какие-то платья… Он вообще не верил, что ему так повезло – увидел Плевицкую. На концерт Скоблин не попал, ее голос на годы остался для него таким же мифом, как она сама. И вот тут, на фронте, он ее впервые увидел близко и услышал, как она поет. И изумился: да ведь она не божество – самая обыкновенная женщина! Она плачет, она боится, она строит глазки, борется за свою жизнь, лжет, обещает, манит, кокетничает, отдается мужчинам. Нет, она все же необыкновенная… но если какой-то мужчина может ею обладать, то почему этот мужчина – не он, не Николай Скоблин? И он решил, что Плевицкая должна принадлежать ему. Глагол «иметь» Скоблин всегда спрягал с местоимением «я», и это было движущей силой его характера. Что в конце концов и сгубило его так же, как и Плевицкую…
Но до того было пока еще далеко. Сейчас они хоронили Пашкевича. Между прочим, неведомо, как сложились бы в будущем отношения Пашкевича и Плевицкой, если бы он не погиб, потому что Скоблин был из тех твердолобых упрямцев, которые, раз чего-то пожелав, ни за что от своего не отступаются. Дав себе слово завладеть этой женщиной, этой жар-птицей, он добился бы своего при живом или мертвом Пашкевиче. К тому же он оказался однолюбом, для него Надежда Плевицкая стала первой и последней любовью.
Ну что ж, ему досталась легкая добыча: Надежда после похорон Пашкевича была в таком отчаянии, такой одинокой и бесприютной чувствовала себя… А тут вдруг – пылкое предложение руки и сердца от командира дивизии, которого сам барон Врангель считал незаурядным военным, которому прочил блестящую будущность… Но не только в желании Надежды Васильевны укрыться под чьим-то крылышком таилась причина столь быстрого согласия стать женой Скоблина (порхнуть под крылышко мужчины ниже себя ростом затруднительно чисто физически). Ниже ростом, моложе на девять лет… Все это не суть важно! Скоблин был – или казался – очень сильным мужчиной. Таким был Шангин, незабываемый Василий Шангин, таким был… товарищ Андрей Шульга, забыть о котором Надежда старалась изо всех сил, а еще больше старалась, чтобы другие забыли об этом эпизоде ее жизни.
Короче говоря, когда в середине октября 1920 года красные войска, вчетверо превосходящие противника, окончательно сломили сопротивление белых, а потом было принято решение армии Врангеля покинуть Россию, и сто шестьдесят кораблей увезли от крымских берегов 150 тысяч военных и гражданских русских людей к турецким берегам, на один из этих кораблей Николай Скоблин и Надежда Плевицкая сели вместе. И все воспринимали их как мужа и жену.
Позднее Надежда Васильевна так рассказывала об эвакуации: «Ох, и вспомнить жутко, как я родину свою оставила… Была в тифу, а после, от моря да от горя, слезами заливалась. Американский адмирал Маколи через море перевез меня на миноносце. А я и воду-то раньше только с нашего бугра видела…»
И вот через несколько мучительных суток, стоивших многим людям жизни (на судах почти не было ни воды, ни продовольствия, ни медикаментов, свирепствовали голод и болезни), – впереди Босфор, огни Константинополя, высадка на берег.
Чужая земля.
Турция.
Кажется, так страшно Надежде не было никогда. То есть она понимала, что им с Николаем ради спасения жизни ничего не остается, кроме эмиграции, а все же хоть куда-то в другое место, только бы не в Турцию! Она никогда не бывала в этих краях, однако с ними оказались связаны весьма тягостные воспоминания из ее прошлого.
Тогда Надежда была еще не знаменитой певицей, не «божественной Плевицкой», а мятущейся Дежкой, рвущейся к пению, пению, пению. Вскоре после того, как матушка Акулина Фроловна забрала шалую дочку из балагана, она увезла ее в Киев, к сестре. И первое, что сделала там Дежка, это сбежала в хор, которым руководила Александра Владимировна Липкина. У них было семейное «предприятие» (муж, Лев Борисович Липкин, служил в хоре аккомпаниатором), причем очень приличное: с Липкиными жила мать Александры Владимировны и ее племянница-сирота, и все они были люди богобоязненные. А что петь хору порою приходилось в кафешантанах – так ведь главное не где петь, а как петь и что петь. Когда хор приехал на гастроли в Курск, встречи с бедной мамой Дежке было не избежать, так же, как и порядочной от нее выволочки. К счастью, выволочка была только словесной, потому что «благонадежность» Александры Владимировны убедила Акулину Фроловну, что на пути у непутевой дочери («Ваша Дежка с талантом, мы ее вымуштруем, она будет хорошей артисткой!» – уверяла та) становиться не следует. Матушка благословила дочку в «арфянки» и отбыла восвояси в деревню Винниково, а хор продолжил гастроли по волжским городам, добрался до Царицына, потом до Астрахани, и там… там случилось нечто страшное. Тоненькую, беленькую, изящную, словно девочка, молоденькую и красивую Александру Владимировну… украли! Украл ее какой-то богатый турок (а может, перс), который питал слабость к таким вот нежным блондинкам, и увез на своей яхте не то в Стамбул, не то еще куда-то вроде того. Надо сказать, что в ту пору русских красавиц в южных городах частенько похищали и продавали в восточные гаремы. Вот такая участь и постигла милую Александру Владимировну – к великому горю ее мужа, который от этого удара так и не смог прийти в себя. А Надежда на всю жизнь сохранила страх перед «турками». И вот теперь ей предстояло с ними жить!
Не зря говорила матушка: лукава жизнь, бес полуденный… Воистину так!
Военных поселили на острове Галлиполи, во временном военном лагере. Тем, у кого были семьи, позволили разместиться в Константинополе.
Турки там были как-то не слишком заметны… Всюду русские, русский язык, русские вывески, русские нравы. Улица Пера, кривой коридор, по вечерам беспорядочно освещаемый электрическими огнями, стала «нашей улицей». Русские рестораны вырастали один за другим. Некоторые из них были великолепны: залы в два этажа, первоклассная кухня, оркестры, каких Константинополь никогда не слыхал. Вот на окраине «Стрельна», а вот «Гнездо перелетных птиц», где выступали Аверченко и Свободин, собравшие блестящий артистический ансамбль. По улицам ходил картонный гигант с красным носом и в цилиндре. За ним по пятам – целая толпа. Это была живая реклама русского кабачка «Черная роза».
Русские дамы – образованные, элегантные, говорящие на пяти языках, – нашли хороший заработок в этих ресторанах, придавая им пышность, элегантность, изящество. Вообще, только русские создали в Константинополе городскую жизнь. Ставились спектакли, проходили литературные вечера, диспуты на тему: где бы был теперь Чехов, «у них» или «с нами»…
Русские завезли в Константинополь и свое поветрие: лотошные клубы. Их появилось свыше четырехсот. В среднем в день играло до двенадцати тысяч человек. Но слишком дорого стало ладить с полицией, направо и налево требовавшей взятки, и тогда два беженца решили открыть кафародром.
Это слово греческое, однако изобретение было совершенно русское – тараканьи бега! Ростовское скаковое общество, вывезшее в Константинополь своих скакунов, прогорело из-за дороговизны кормов. Тараканов держать значительно дешевле!
Собственно, кафародром – это стол, на котором устроены желобки. По желобкам бегут тараканы, запряженные в проволочные коляски. Обычные черные тараканы, только невероятной величины, испуганные электрическим светом, мчатся со всех ног. Вокруг жадная любопытная толпа с блестящими глазами…
Конечно, всякое явление такой жизни тем было и дорого обитателям Константинополя, что оно было временным. Все не переставали надеяться и ждать, что это вот-вот закончится. Город полнился слухами, то и дело пробегала электрическая искра какой-нибудь сенсации. То враз в трех иностранных газетах появлялось известие, будто 30-тысячная армия Врангеля готовится к вторжению в Россию. То разносился слух, что Совнарком переехал из Москвы в Петербург. То говорили о происшедшем в Москве перевороте. Знакомые при встрече на улицах донимали друг друга вопросами: правда ли, что умер Ленин? Из России являлись новые и новые беженцы, которые привозили слухи один нелепее другого. Например, один человек рассказывал, что видел солдата армии Буденного в каракулевом дамском саке!
Словом, жизнь в самом Константинополе была еще ничего. Но в лагере на острове Галлиполи (в голом поле, как говорили русские)… Это было чистилище, врата ада! Длились мучения год, и наконец командование – барон Врангель, генерал Кутепов и другие руководители только что образованного Русского общевойскового союза (РОВС), который пришел на смену русской армии, – нашло возможность увезти своих соотечественников из негостеприимной Турции. Принять эмигрантов и дать им работу согласились Югославия, Болгария, Франция, Греция, Чехословакия. Русские смогли уехать из «голого поля». В числе других были супруги Скоблины.
Да-да, они уже обвенчались к тому времени (посаженым отцом стал сам генерал Кутепов), и, наверное, это было самое отрадное событие за год «галлиполийского сидения». Теперь Надежду называли «мать-командирша». То было не просто привычное прозвище для жены командира. Почему-то всем казалось, что невысокий, худощавый Николай Скоблин находится если не под каблуком у своей статной, громогласной супруги, то во всяком случае шагу лишнего не сделает, слова лишнего не скажет без совета с ней. Это ему охотно прощали, потому что, подобно другим офицерским женам, его жена стирала, готовила на всех, ухаживала за больными, утешала отчаявшихся. Кроме того, песни Надежды Плевицкой помогали эмигрантам прижиться в Константинополе и скрашивали самые тяжелые дни «галлиполийского сидения». И Скоблин уже начинал понимать, что в новой жизни, которая начнется для них за пределами Турции, благосостояние их семьи будет зависеть прежде всего от Надежды.
Сначала вместе с частью корниловцев Скоблин и Надежда Васильевна обосновались в Болгарии, в небольшом городке Горно-Панчирове. Плевицкая сразу начала ездить с гастролями по стране, и песни ее имели огромный успех, потому что братья-славяне, болгары, прекрасно понимали, а главное, чувствовали, о чем она поет. Чувства, впрочем, чувствами, а концерты давали неплохие сборы. Значит, было на что жить.
Скоблин сопровождал жену повсюду, во всех поездках, пренебрегая делами РОВС. Это вызывало недовольство руководства, однако Скоблин был человек практический и трезвомыслящий. Он любил Надежду, хотел поддержать ее, рассеять неуверенность в своих силах, которая одолевала ее на новом месте. К тому же он был очень ревнив. Он ревновал даже к воспоминаниям о ее первом муже, от которого у нее осталась одна фамилия, а главное – он хотел полностью вытеснить из ее памяти Василия Шангина, захватить всё, всё сердце Надежды! Ну что ж, в конце концов ему это удалось: Надежда любила его, любила страстно и была ему непоколебимо верна – в самые тяжелые минуты своей и его жизни, до самой смерти.
Ну, в то время супруги смотрели в будущее весьма оптимистично. Надежде было мало турне по Болгарии – Скоблину удалось устроить гастроли в Прибалтике, Польше. Потом в Берлине, Брюсселе, Белграде, а затем и в Париже. И после этих гастролей супруги покинули Болгарию и обосновались во французской столице.