Водяной - Карл-Йоганн Вальгрен 4 стр.


Всю Троицу он проплакал у себя в комнате. Он был в полном отчаянии, я все слышала через стенку — и ничего, ничего не могла сделать, чтобы его утешить. Хуже всего было, что мамаша ему вроде бы пообещала эту поездку, но потом передумала. Папа задолжал кому-то деньги, и ему грозят неприятности. Разговор окончен. Какие еще поездки! Деньги, если бы они и были, нужны для другого.

Обо всем этом я успела подумать, пока вытаскивала письмо из конверта. Мы все повязаны друг с другом — я, братишка, мать и отец. И все, что происходит в их жизни, немедленно отражается на нас.

Письмо было из тюрьмы, со штемпелем наверху. Наверняка его вскрывали еще там — клей по бокам не держал. Интересная это штука с клеем на конвертах, отлепить легко, а назад, чтобы незаметно было, приклеить невозможно. Почерк детский и неровный, будто буквы застеснялись своего уродства и собрались убежать с бумаги в разные стороны.

Его, оказывается, отпустят на три месяца раньше срока. Он даже написал когда именно. Может, встретишь меня у ворот тюрьмы в Хальмстаде? Как ты себя чувствуешь и есть ли у тебя деньги? Я на нуле, деньги за работу в тюремной мастерской получу не раньше Рождества.

Еще он сообщал, что уже пытался найти работу — на гальванической и стекловолоконной фабриках в Фалькенберге, — но надежд больших не испытывает.

Я видела перед собой эту картину, как он пишет письмо. Сидит в своей камере, пачка «Йона Сильвера» на укрепленном в стене столике. Типичная тюремная одежда — нижняя рубашка, комбинезон и тапки. На стенах афишки: голые красотки, как их там зовут… Аннет, Сюзи… все они похожи на нашу маму в молодости. Вот он грызет карандаш, обдумывает следующее предложение, старается, чтобы черточки и дужки составлялись в буквы, а буквы — в слова… безобразные до невозможности, по ним ясно видно, какую борьбу он выдержал сам с собой. Слышу звуки из коридора: звяканье ключей на поясе надзирателя, кто-то включил радио, кто-то просто орет что-то невразумительное.

Если я не ошибаюсь, папаша появится через три недели.


Поздно вечером мать проснулась и спустилась вниз. Почему-то в пальто. Колотун ее бьет, что ли, с похмелья… Роберт уже спал, а я сидела в кухне и соображала, что же мне делать в ближайшие дни.

— Доброе утро, — сказала я.

Она налила стакан воды:

— Говори потише, если можешь. Я плохо себя чувствую.

— Могу понять. Ты даже не разделась.

Она вздохнула, нашаривая на полке порошок парацетамола.

— Папа возвращается через несколько недель. Я очень обрадовалась. Ну и… отпраздновала. Его отпустят раньше срока.

— Я читала письмо.

Глаза блуждают. Закурила сигарету, увидела письмо на столе и сунула в карман пальто.

— Роберт у себя?

— Спит.

— Хорошо.

— Они опять над ним издевались…

— А почему он не даст сдачи? Почему не защищается?

Она села за стол и высыпала парацетамол в воду. Вода забурлила. Выглядит жутко, мешки под глазами, волосы спутаны, чуть не колтуны. Я ее даже не осуждаю, осуждать ее трудно, но и понять невозможно. Иногда я размышляла: если я пойму, кто она есть, то уже вроде бы не остается места для осуждения, а если сразу начну судить, то и не пойму никогда… Она же не всегда была такой — равнодушной полупьяной женщиной, которую я вижу перед собой. Я же помню эти мгновения: я сижу у нее на коленях, а она смеется и красит мне ногти красным и белым лаком, ногти становятся совсем как божьи коровки, а по вечерам она еще могла играть со мной и с Робертом в карты или в футбол на улице. А сейчас… протягивает руку погладить, а я отшатываюсь так, что чуть не падаю со стула.

— И нечего читать чужие письма… Это некрасиво.

— И нечего шарить в моей комнате. Если там и есть деньги, они мои. Теперь там на час уборки.

Длинный пористый цилиндрик пепла падает ей на колени, но она этого не замечает.

— А здесь, внизу, настоящий свинарник. Извини, что я об этом говорю, но ты заблевала всю прихожую.

Я слышу все словно со стороны. Это не разговор нормальных людей… но все так и есть.

Она с трудом встает и подходит к календарю. Похоже, не поняла, что я ей сказала, либо вообще ничего не помнит. Ну и хорошо, не хватало мне только ее раскаяния.

— А что за день сегодня?

— Пятница.

— Через три недели приедет папа. И я хочу, чтобы ты переехала к Роберту. Придется вам пока жить в одной комнате.

— Почему это?

— У нас плохо с деньгами. Мы с папой решили сдать нижний этаж, а в твоей комнате поставим телевизор. Надо же нам смотреть телевизор иногда? Или как?

Она достала из холодильника банку пива и посмотрела в окно. Начался проливной дождь.

— И кому же вы собираетесь сдать этаж?

— Папиному приятелю. Они вместе отбывают срок, и ему негде жить.

— Ты его знаешь?

— Нет. Папа знает.

— Значит, может оказаться полным отморозком.

— Дорогая, тут нечего обсуждать.

Как бы я ни старалась, она ни за что в жизни не пойдет против отца. Мне не хотелось расплакаться у нее на глазах — ненавижу себя в такие минуты. У меня нет права на слезы, слезы дороги, и их надо экономить. В моем-то положении — точно. Даже сама мысль об отцовском приятеле из каталажки вызывала у меня тошноту. И моя комната… единственное, что в этом доме было по-настоящему моим. Я могла запереть дверь, и все, что за ней происходило, меня не касалось.

— Иди ко мне, девочка, не огорчайся…

И опять я вижу все происходящее будто со стороны: женщина с нечесаными жирными волосами, с губной помадой на щеке, пахнущая, как старая больная собака… это моя мать. Вот она отдирает жестяной клапан на банке с пивом, жадно пьет это проклятое пиво, держит банку в одной руке, а другую протягивает своей пятнадцатилетней дочери: иди ко мне, доченька, я тебя утешу…

Все равно я начала реветь, хоть и не хотела. Как ребенок, ей-богу. Слезы текли и текли, пока в теле моем совсем не осталось влаги и оно стало похожим на кусок черствого хлеба.

* * *

Не так-то легко собрать во что-то целое мамину и папину жизнь — они почти ничего о себе не рассказывают. Насколько я знаю, папа родился в какой-то деревне под Умео. Его выгнали из дому. Ему было пятнадцать, он попал в плохую компанию, и родители не захотели с этим мириться. Это он мне так когда-то объяснил. Дед мой, его отец, работал в лесу, и он, и бабка были абсолютными трезвенниками и к тому же очень религиозны. И всё, как отрезало — они никогда больше с сыном не виделись.

Несколько лет он мотался по стране, не имея постоянного пристанища. Жил то в Стокгольме, в доме для холостяков, то в Буросе и Норрчёпинге, даже в Карлскруну его занесло. Там работал на верфи, где строили катера и яхты. Наконец его потянуло в Гётеборг — кто-то ему, должно быть, сказал, что в Гётеборге легче найти работу.

И в самом деле — в Гётеборге отец устроился на небольшой фабрике. Там делали сети — рыболовные и камуфляжные, для армии. Он доставлял готовые тралы по всему западному побережью: маленькие для лангуст, побольше для скумбрии и самые большие — для трески. В этих сетях даже были специальные клапаны, чтобы выпускать нежелательный улов еще до поднятия трала. В Фалькенберг он попадал не чаще чем пару раз в год — у фабрики были заказчики в Гломмене и Треслевслеге. Там он познакомился с кучей людей, в том числе и с маминой компашкой.

Ей только что исполнилось восемнадцать. Он появился на какой-то их вечеринке, и она сразу влюбилась по уши. Училась она в то время на швею, снимала комнату у какой-то семьи в Фалькенберге, а на выходные ездила к бабушке в Укуме. И вот, в тот вечер, когда они встретились с папой, она должна была быть у бабушки, но началась пурга, и автобус в Этрадален отменили. И она пошла на вечеринку с подружками, а бойфренд одной из них, рыбак, привел с собой папу. Потом пошли на танцы. Папа швырялся деньгами, одет был, с маминых слов, как гангстер — костюм, шляпа и все такое. Одним словом, выделялся среди других. Даже подумать странно — мама тогда была всего на три года старше меня.

Они встречались каждый раз, когда папа заезжал в Фалькенберг, и не прошло и года, как мама забеременела. Не думаю, чтобы они так уж мечтали о ребенке. Отцу нравилась его жизнь — свободный человек, ездит по побережью, продает свои тралы и между делом снимает телок и проворачивает кое-какие делишки. А мама была совсем еще девчонка.

Значит, залетела она, бросила учиться и устроилась работать на той же текстильной фабрике, что и бабушка. Поселилась в своей старой детской и жила там, покуда папа не уволился и не переехал к ней. Они сняли полуразвалившийся дом в деревне, папа устроился на лесоторговую базу. А тут и мне подошло время появиться на свет.

Через год они опять переехали. На этот раз в Винберг — не ужились с бабушкой. Та утверждала, что папа испортит мамину жизнь. Они тогда уже крепко выпивали, даже социальные службы появлялись. Пришли к выводу, что мне лучше жить с бабушкой или, еще того чище, в приемной семье, но дело так ничем и не кончилось. Отец к тому же разругался с кем-то на работе. Дело дошло до драки, а потом он попался на хранении наркоты и угодил в тюрьму. Когда вышел, у него уже не было никакого желания устроиться на нормальную работу. Покупал у польских моряков водку и пилюли для похудения и продавал их каким-то подозрительным типам по всему Халланду. Я все это знаю, потому что наткнулась как-то на целый ящик с судебными постановлениями и обжалованиями у него в гардеробе. Когда мне было два с половиной, родился Роберт. Как раз на Рождество, сильно недоношенный, так что ему пришлось долго лежать в кювезе в роддоме в Варберге. Мы с мамой ездили туда довольно часто… у меня остались неясные воспоминания — спящая кукла в кислородной палатке. Кукла, обмотанная шлангами и капельницами. Очень хотелось подойти и потрогать, но это было строго запрещено. Дотрагиваться до него было нельзя, даже разговаривать поблизости не рекомендовали. Никто не знал, выживет он или нет, врачи ничего определенного не говорили. Время, дескать, покажет. День прошел, и слава богу. Отец, по-моему, ни разу с нами не был. В то время его карьера уголовника продвигалась более чем успешно.

С четырехлетнего возраста я помню все прекрасно. Помню, как нас выселяли из квартиры в Винберге, как переезжали в социальную квартирку в самом Фалькенберге. Или как полицейские вечером ворвались и перевернули все вверх дном — искали краденое. Помню, как мне странно это было, потому что в другом мире, для всех остальных, полицейские добрые и отзывчивые, к ним всегда можно обратиться за помощью. Еще помню, как отца избили два парня, которым он был должен деньги. Позвонили в дверь, мать открыла. Они отшвырнули ее в сторону, как тряпичную куклу, и прямым ходом направились к дивану, где отец смотрел телевизор со мной и Робертом на коленях. Они ударили его бутылкой. А когда он упал, начали бить ногами. Не знаю, что мне взбрело тогда в голову, наверное, пыталась защитить двухгодовалого братика, — вцепилась одному из них в ногу. Они, по-моему, даже и не заметили, продолжали пинать отца, пока в комнату не ворвалась мать с бумажником в руке. Они выпотрошили из бумажника все деньги и ушли.

Чего я только не помню… Все эти пьянки с совершенно чужими людьми, пьяные марафоны — кто-то отключается, его сменяют другие, в доме шум, как на базаре, кто-то продолжает пить, кто-то набирается сил для продолжения. Ты даже имен их не знаешь, и слава богу. Они появляются в дни получки и исчезают навсегда, им наплевать, что ты существуешь, и тоже слава богу. Хуже те, кого ты знаешь по имени, завсегдатаи. Они притворяются, что им есть до тебя дело, врываются в твою комнату с бутылкой в руке: «Как дела, старушка, я ведь тебя не беспокою?» Хуже, хуже, эти еще хуже. Те-то просто идиоты, знаешь, чего от них ждать, пытаются тебя пощупать, раздевают взглядом… мамаша как-то услышала, как один тип предложил мне пойти с ним в душ. Она прямо озверела, схватила хлебный нож и прогнала его пинками. Но эти, добренькие, еще хуже. Им, видите ли, жалко нас с Робертом, а чем они отличаются от других? — свинничают, как и остальные. Самое удивительное, постепенно начинаешь думать, что так и должно быть, что это нормально — толпа алкашей в доме. И еще пытаются, еле держась на ногах, задавать вопросы: как, мол, дела в школе? тебе уже сколько стукнуло? десять? Или еще того чище, с дрожью в голосе: как же ты терпишь здесь таких, как мы?


Мне исполнилось шесть, и мы съехали с нашей квартиры в Фалькенберге. Жить там было нельзя — плесень в ванной и кухне, пузырящиеся обои, линолеум по углам начал отставать и сворачиваться. Запах плесени въедался даже в одежду, дышать было нечем. Мать обратилась с жалобой в социальное управление, и те из чистого сострадания нашли для нас жилье в одном из цепочки таунхаусов в Скугсторпе. Так мы сюда и попали. Осенью я собиралась в школу и была неимоверна горда и счастлива. Почему-то надеялась, совсем еще сопливая девчонка, что теперь-то все изменится к лучшему.

Поначалу и вправду изменилось. Все было так красиво. Только что построенный дом, игровая площадка рядом, вдоль улицы посажены деревья. Маме и папе словно бы дали шанс изменить свою жизнь, и они, как мне теперь кажется, это понимали. Мама шила гардины и покупала мебель на распродажах Армии спасения. У нас с братиком у каждого было по комнате. Никогда не забуду, как увидела эту комнату впервые: совершенно моя комната, с встроенным платяным шкафом и видом на улицу! Неважно, что дома построены, как они тогда говорили, «по бюджетному проекту» — самые дешевые материалы, стены тонкие, так что, если кто-то шел в туалет на нижнем этаже, слышно во всем доме. Мы с мамой повесили плакатик с Бамсе, мне купили новую кроватку и простыню с картинками из «Пеппи Длинный чулок». У отца тогда были деньги. Он занимался какими-то делами, даже устроился на работу на норковую ферму в Улуфсбу. Дело было летом, и иногда он брал нас туда с собой. Даже не знаю почему, но эти посещения мне запомнились особенно сильно — скорее всего, потому, что обычно отец с нами почти не разговаривал. Смотрел на нас, точно мы были неизвестно кем и случайно оказались с ним под одной крышей. И вдруг ни с того ни с сего переменился — стал веселым и открытым. Почему-то ему захотелось показать, где он работает. Длинные помещения для норок — без стен, только с навесом от дождя, — ловкие, гибкие зверьки, по пять штук в клетке. Они выглядели очень добродушно. Почти как мягкие игрушки. И вправду очень красивые, но добродушие норок обманчиво. Ни в коем случае нельзя совать руку в клетку — детский палец перекусит запросто. Не надо забывать, они хищники, сказал папа. А его работа была обеспечивать норок питанием. Рыба из Гломмена, отходы птицефабрики в Турсосе, все это он смешивал с мукой и водой — получалось нечто вроде каши. Во время работы он не пил. Разве что в дни убоя, но в эти дни пили все, кто там работал, иначе можно было рехнуться от вони.

Первый год в Скугсторпе все шло хорошо. И мне не надо было все время заботиться о братике — мама была дома. Папа работал и старался избегать старых знакомых. Роберт ходил в детский сад четыре дня в неделю. А я осенью поступила в школу.

У меня сохранилась первая классная фотография — так странно смотреть на нас, шести-, семилетних, мы там словно наброски нынешних, уже почти взрослых. Педер и Герард в заднем ряду, у обоих повыпадали молочные зубы. Лучшие друзья уже тогда. Оба в джинсах «Lee» и джинсовых же курточках. Вполовину меньше, чем сейчас, но все равно ни с кем не спутаешь: маленькие копии их самих сегодняшних. А я сижу на корточках слева внизу, и вид у меня такой, будто я сама не знаю, как тут оказалась.

На карточке, может, и незаметно, но как было, так было: с самого начала я не вписалась в класс. Никто меня не дразнил, не бил, просто не замечали. Словно меня и не было. Может быть, бывшие отцовские подвиги сыграли роль? Скорее всего, родители велели своим отпрыскам держаться подальше от меня и брата. А может, и потому, что мы жили в одном из этих дешевых таунхаусов, которые считались в поселке чуть ли не трущобами. Остальные жили в виллах или в настоящих, добротных таунхаусах, с ухоженными садами. Или из-за того, что мы были одеты так уродливо, да и волосы грязные — мать вечно забывала купить шампунь. Но, как я помню, меня это особенно не волновало. С момента нашего переезда в Скугсторп жизнь стала намного легче.


Я уже была в четвертом, когда папа опять влез в долги и взломал магазин, чтобы расплатиться. Снова угодил в тюрьму, на этот раз на восемь месяцев. Но этого хватило, чтобы опять пошло все как раньше. Помню, как той осенью мы навещали его в Хальмстаде. Первый раз я была в тюрьме. К нам там все были очень добры, особенно тетка-надзирательница. Она отвела нас с Робертом в комнату для игр. Сделала бутерброды с маслом, налила апельсинового сока и, пока мама разговаривала с папой, объясняла, что такое тюрьма. Я слушала не очень внимательно, потому что там было полно всяких игрушек, и она, наверное, заметила, что мы ее не слушаем: замолчала, дала нам цветные мелки и бумагу, — и оставшееся время мы рисовали. Один из рисунков у меня сохранился. На нем папа в тюремной одежде, как я ее себе представляла: в черную и белую полоску, как в комиксах. Потом, когда он пришел на нас посмотреть, оказалось, что я ошиблась: на нем были такой же, как дома, спортивный костюм, футболка и коричневые сандалии.

Вообще говоря, детей внутрь не пускают, но для нас почему-то сделали исключение. Папа показал нам свою камеру. Там была настоящая решетка на окошке в двери, койка и намертво прикрученный к полу стол. Роберт был совершенно вне себя от восторга, как будто принимал участие в каком-нибудь захватывающем триллере.

Не знаю, каким образом дети в школе пронюхали, что папа в тюрьме. Может, учительница проболталась. А может, сарафанное радио. И все изменилось. Меня начали всячески обзывать, прятать мою одежду, подкладывали собачье дерьмо в сапоги, да и вообще пакостили, как могли. Но для братика все было намного хуже. Одноклассники не удовлетворялись мелкими пакостями, они издевались над ним физически. В средней школе я только и делала, что пыталась его уберечь от травли, но, как ни старайся, не всегда ведь удается оказаться в нужное время и в нужном месте. Становилось все хуже и хуже, а ему становилось все труднее сосредоточиться. Он начал прогуливать. Убегал из школы, шел к морю и сидел там часами до самого вечера. И тогда же он начал писаться…

К брату приставили отдельного педагога, придумали особую программу. Но отношение к нему в классе становилось все хуже. Дети вытворяли с ним все что хотели. И нисколько не стыдились. Плюнуть в лицо, сломать велосипед, очки, вывалять в снегу — все это происходило чуть не каждый день. А-как они его оскорбляли… свинья, недоделанный, выродок, зассыха… Ну и все в этом роде.

Он перешел в седьмой класс, и вроде бы должно было стать полегче. Последние два года я не могла ему помогать. Хотя у меня все пошло немного лучше — после того, как в нашем классе появился Томми. Если не обращать внимания на кое-какие обидные слова… Ну, вроде того, называют меня Доской, и пусть называют. У меня и вправду грудь еще не выросла. Во всяком случае, Герард со своей бандой оставил меня в покое. Смотрели на меня и на Томми как на пустое место. А самое главное — теперь мой класс и класс Роберта помещались в одном здании, так что на переменах я могла быть рядом с ним. И Томми обещал помочь в случае чего.

Назад Дальше