Монахиня - Дени Дидро 11 стр.


В этот момент я зарыдала. Хотела подавить рыдания, но не могла.

Г-н Манури был удивлен.

– Сударыня, могу ли я задать вам один вопрос? – спросил он.

– Прошу вас, сударь.

– Нет ли какой-нибудь тайной причины для такого сильного горя?

– Нет, сударь. Я ненавижу затворничество, я ненавижу его и чувствую, что буду ненавидеть всегда. Я не смогу стать рабой всего того вздора, который заполняет день монастырской отшельницы: он соткан из пустых ребячеств, которые я презираю. Я бы примирилась с ними, если бы только могла. Сотни раз я пыталась переломить себя, но это оказалось свыше моих сил. Я завидовала счастливому недомыслию моих товарок, я просила о нем у Бога, но тщетно: Бог не хочет даровать мне его. Я все делаю плохо, говорю не то, что нужно; отсутствие призвания чувствуется во всех моих поступках. Это видит каждый. Я то и дело оскорбляю устои монастырской жизни, мою непригодность к ней называют гордыней, меня стараются унизить, число провинностей и наказаний вырастает до бесконечности, и целый день я мысленно измеряю высоту стен.

– Сударыня, не в моих силах разрушить эти стены, но я могу сделать другое.

– Сударь, не пытайтесь что-либо сделать.

– Вы должны переменить монастырь, и я позабочусь об этом. Надеюсь, что меня не лишат возможности видеться с вами; я еще зайду к вам, я буду извещать вас о каждом своем шаге. Уверяю вас, если только вы согласитесь, мне удастся вырвать вас отсюда. Дайте знать, если с вами будут обращаться слишком сурово.

Когда г-н Манури ушел, было уже поздно. Я вернулась к себе. Вскоре зазвонили к вечерне. Я пришла в церковь одна из первых и остановилась у дверей, не дожидаясь, чтобы мне сказали об этом. В самом деле, настоятельница пропустила всех и заперла дверь передо мною. Вечером, во время ужина, она знаком приказала мне сесть на пол посреди трапезной. Я повиновалась, и мне дали только воды и хлеба. Я поела немного, смочив хлеб слезами. На следующий день был созван совет. Всю общину пригласили на мой суд, и приговор был таков: лишить меня часов отдыха, обязать в течение месяца слушать богослужение за дверью, ведущей на клирос, есть-сидя на полу посреди трапезной, три дня подряд совершать публичное покаяние, повторить обряд принятия послушничества и вторично произнести монашеский обет, носить власяницу, поститься через день и подвергать себя бичеванию после вечерни. Во время произнесения этого приговора я стояла на коленях с опущенным на лицо покрывалом.

На следующее утро настоятельница вошла ко мне в келью с монахиней, несшей власяницу и то самое платье из грубой материи, которое надели на меня перед тем, как отвести в карцер. Я поняла, что это означает: я разделась-вернее, с меня сорвали покрывало, стащили одежду и надели это платье. Голова моя была непокрыта, ноги босы, длинные волосы падали на плечи; вся моя одежда состояла из власяницы, грубой рубахи и длинного платья, закрывавшего меня всю, от подбородка до пят. В таком одеянии я оставалась целый день и появлялась на всех церковных службах.

Вечером, находясь в своей келье, я услыхала, что к двери подходят монахини с пением литаний: шла вся община, выстроившись в два ряда. Они вошли, я встала, мне накинули на шею веревку, вложили в одну руку зажженную свечу, а в другую плеть. Одна из монахинь взяла конец веревки, втащила меня в середину между двумя рядами монахинь, и процессия двинулась к маленькой внутренней молельне, посвященной св. Марии. Направляясь ко мне, монахини тихо пели, теперь же они двигались молча. Когда мы вошли в молельню, освещенную двумя лампадами, мне приказали просить прощения у Бога и у всей общины за произведенный скандал. Монахиня, которая привела меня на веревке, шепотом говорила мне требуемые слова, а я точно повторяла их за ней. После этого с меня сняли веревку и раздели до пояса. Мои длинные волосы, разбросанные по плечам, скрутили и откинули на одну сторону, переложили плеть, которую я несла, из левой руки в правую и начали петь «Miserere». Я поняла, чего от меня ждали, и исполнила это. После «Miserere» настоятельница прочитала мне краткое наставление, лампады погасили, монахини удалились, и я оделась.

Придя в свою келью, я почувствовала острую боль с ступнях. Я осмотрела их: они были до крови изрезаны осколками стекла, которые эти злобные женщины нарочно разбросали на моем пути.

Таким же образом я публично каялась еще два дня, только в последний день к «Miserere» добавили псалом.

На четвертый день мне вернули монашескую одежду, причем это было сделано почти с такой же торжественностью, с какой этот обряд совершается публично.

На пятый день я повторила свои обеты. В течение месяца я исполняла всю остальную наложенную на меня епитимью, после чего мое положение снова стало почти таким же, как положение остальных членов общины: я заняла свое место в хоре и в трапезной и наравне с другими исполняла различные монастырские обязанности. Каково же было мое изумление, когда я увидела вблизи юную монахиню, которая принимала такое участие в моей судьбе! Мне показалось, что она почти так же изменилась, как я: она была ужасающе худа, бледна, как смерть, губы у нее побелели, а взгляд потух.

– Что с вами, сестра Урсула? – шепотом спросила я.

– Что со мной! – возразила она. – Я так люблю вас, а вы спрашиваете, что со мной! Пора было кончиться вашим пыткам. Еще немного, и я бы умерла, глядя на них.

Если в два последних дня моего публичного покаяния я не поранила себе ноги, это случилось только потому, что она позаботилась потихоньку подмести коридоры и отбросить в сторону куски стекла. В те дни, когда я сидела на хлебе и воде, она лишала себя половины своей порции и, завернув в салфетку, бросала пищу мне в келью. Когда кинули жребий, кому из монахинь вести меня на веревке, жребий пал на нее, и у нее хватило мужества пойти к настоятельнице и заявить, что она скорее умрет, чем выполнит такую постыдную и жестокую обязанность. К счастью, эта девушка была из весьма состоятельной семьи и получала большую пенсию, которую расходовала по усмотрению настоятельницы. За несколько фунтов сахара и кофе она нашла монахиню, заменившую ее. Не смею думать, что недостойную покарала десница Божия, но она сошла с ума и сидит теперь под замком. Что касается настоятельницы, то она здравствует, управляет, мучает и чувствует себя превосходно.

Мое здоровье не могло устоять против столь длительных и столь тяжких испытаний: я заболела. И тогда полностью проявились дружеские чувства, которые сестра Урсула питала ко мне. Я обязана ей жизнью. Правда, жизнь, которую она старалась мне сохранить, не являлась для меня благом, она сама не раз говорила об этом; тем не менее не было такой услуги, которой она бы мне не оказала в те дни, когда ее назначали в лазарет. Да и в остальное время я не была заброшена, благодаря ее участию ко мне и небольшим подаркам, которыми она оделяла ухаживавших за мной монахинь, в зависимости от того, насколько я была ими довольна. Она просила разрешения ходить за мной и ночью, но настоятельница ей в этом отказала под предлогом, что она слишком слабого здоровья и что ей это будет не по силам. Это было настоящим горем для нее. Несмотря на все ее заботы, мне становилось все хуже и хуже. Я была при смерти, меня соборовали и причастили. За несколько минут до совершения этих таинств я попросила созвать ко мне всю общину, что и было исполнено. Монахини окружили мою кровать, среди них была и настоятельница. Моя юная подруга заняла место у моего изголовья и держала мою руку, обливая ее слезами. Полагая, что я должна что-то сказать, меня приподняли и поддерживали в сидячем положении на двух подушках. Тогда, обратившись к настоятельнице, я попросила ее благословить меня, а также предать забвению совершенные мною проступки. Я попросила прощения у всех моих товарок за позор, который я на них навлекла. По моему желанию мне принесли множество мелочей, которые украшали мою келью или были в моем личном употреблении. Я попросила у настоятельницы разрешения распорядиться ими. Она согласилась. Я раздала их сестрам, которые служили ей пособницами в тот день, когда меня бросили в темницу. Я подозвала к себе монахиню, которая вела меня на веревке в день моего покаяния, и сказала, целуя ее и передавая ей мои четки и мое распятие:

– Милая сестра, поминайте меня в ваших молитвах и не сомневайтесь в том, что я не забуду вас, когда предстану перед Богом…

И почему Бог не призвал меня тогда к себе? Я шла к нему без всякой тревоги. Это такое великое счастье! И кому оно может выпасть на долю дважды? Кто знает, какой я буду в последнюю минуту, а ведь она неизбежна. Пусть Бог пошлет мне второй раз те же страдания и дарует столь же спокойный конец. Я видела, как передо мной разверзлись райские врата, и, несомненно, так оно и было, ибо совесть не обманывает в предсмертный час, а она обещала мне вечное блаженство.

После соборования я впала в какое-то летаргическое состояние. В течение всей ночи мое положение считали безнадежным. Время от времени ко мне подходили пощупать пульс. Я чувствовала, как проводили руками по моему лицу, и слышала голоса, звучавшие будто издали: «Конечности у нее уже совсем застыли… Нос похолодел… Она не дотянет до утра… Четки и распятие останутся вам…» И другой, разгневанный голос: «Уходите же, уходите, дайте ей умереть спокойно, достаточно вы ее мучили!..»

После соборования я впала в какое-то летаргическое состояние. В течение всей ночи мое положение считали безнадежным. Время от времени ко мне подходили пощупать пульс. Я чувствовала, как проводили руками по моему лицу, и слышала голоса, звучавшие будто издали: «Конечности у нее уже совсем застыли… Нос похолодел… Она не дотянет до утра… Четки и распятие останутся вам…» И другой, разгневанный голос: «Уходите же, уходите, дайте ей умереть спокойно, достаточно вы ее мучили!..»

Сладостной была для меня минута, когда кризис миновал и я, открыв глаза, оказалась в объятиях моей подруги. Она не отходила от меня; провела всю ночь, ухаживая за мной, читая надо мной молитвы, давала мне целовать распятие и, отнимая его от моего рта, подносила к своим губам. Увидев, что я широко раскрыла глаза, и услышав мой глубокий вздох, она подумала, что этот вздох – последний. Она начала кричать, называть меня ласкательными именами и молиться: «Боже, смилуйся над ней и надо мной! Боже, прими ее душу! Дорогой друг, когда вы предстанете перед Господом, вспомните сестру Урсулу…» Я смотрела на нее с грустной улыбкой, роняя слезы и пожимая ей руку.

В это время прибыл г-н Бувар, монастырский врач. По отзывам, он прекрасно знал свое дело, но был деспотичен, надменен и резок в обращении.

Он грубо отстранил мою подругу, пощупал мне пульс и кожу. Его сопровождала настоятельница со своими фаворитками. Он задал несколько односложных вопросов о том, что со мной произошло, и сказал:

– Она поправится.

И, глядя на настоятельницу, которой, очевидно, его слова пришлись не по вкусу, повторил:

– Да, сударыня, она поправится; кожа в хорошем состоянии, жар уменьшился, и жизнь начинает светиться в ее глазах.

При каждом его слове радость озаряла лицо моей подруги, а на лицах настоятельницы и ее приспешниц отражалась досада, скрыть которую, несмотря на все их старания, им не удавалось.

– Сударь, у меня вовсе нет желания жить.

– Тем хуже, – ответил он; потом что-то прописал и вышел.

Мне передавали, что во время летаргии я несколько раз говорила: «Дорогая матушка, я скоро буду с вами! Я вам все расскажу». Очевидно, я обращалась к своей бывшей настоятельнице, – я в этом не сомневаюсь. Я никому не оставила ее портрета; я хотела унести его с собой в могилу.

Прогноз г-на Бувара подтвердился; жар спал, обильный пот окончательно избавил меня от лихорадки. Не было больше сомнений, что я выздоровлю. В самом деле, я поправилась, но выздоровление мое очень затянулось. Мне было суждено перенести в этом монастыре все горести, какие только можно испытать. Моя болезнь оказалась коварной. Сестра Урсула почти не покидала меня. Когда я начала набираться сил, она стала терять свои; пищеварение у нее расстроилось; после полудня она падала в обморок, длившийся иногда по четверть часа. Тогда она была как мертвая, взор ее угасал, холодный пот выступал на лбу, собирался каплями и стекал по щекам; руки свисали, как плети. Только расшнуровав ее и расстегнув одежду, можно было несколько облегчить ее состояние. Когда она приходила в чувство, первой ее мыслью было отыскать меня, и я всегда оказывалась рядом с нею. Иногда же, сохраняя еще некоторые проблески сознания и чувства, она водила вокруг себя рукой, не раскрывая глаз. Это движение было достаточно красноречиво, и монахини, когда их касалась эта нащупывающая рука, которая безжизненно падала, не найдя того, кого искала, говорили мне:

– Сестра Сюзанна, она ищет вас, подойдите же к ней…

Я бросалась к ее ногам, клала ее руку к себе на лоб, и рука ее оставалась там до конца обморока. Когда она приходила в себя, то обращалась ко мне:

– Да, сестра Сюзанна, это мне суждено умереть, а вам – жить; я первая увижусь с нею, я буду ей говорить о вас, и она будет внимать мне со слезами. Если есть горькие слезы, то есть и сладостные, и если там, на небесах, любят, значит, там могут и плакать.

И, склонив голову ко мне на плечо, она заливалась слезами.

– Прощайте, сестра Сюзанна, – добавляла она, – прощайте, мой друг. Кто разделит с вами ваши горести, когда меня больше не будет? Кто, кто?.. Ах, дорогой друг, как мне жаль вас! Я умираю, я чувствую, что умираю. Если б вы были счастливы, как мне горько было бы расставаться с жизнью!

Ее состояние пугало меня. Я говорила о ней с настоятельницей. Я хотела, чтобы Урсулу поместили в лазарет, чтобы ее освободили от церковных служб и от других тяжелых монастырских обязанностей, чтобы к ней пригласили врача, но мне постоянно отвечали, что это пустяки, что обмороки сами собой пройдут. А дорогая сестра Урсула ничего другого и не желала, как выполнять свой долг и во всем следовать установленному порядку. Однажды, побывав у заутрени, она больше не появлялась. Я решила, что ей очень плохо. Как только окончилась ранняя обедня, я побежала к ней. Она лежала совершенно одетая на кровати и сказала мне:

– Вот и вы, дорогой друг. Я была уверена, что вы поспешите ко мне, и ждала вас. Выслушайте меня. С каким нетерпением я ожидала вашего прихода! Мой обморок был таким глубоким и продолжительным, что я уже не надеялась прийти в себя и увидеть вас когда-либо. Возьмите, вот ключ от моего иконостаса, отоприте там шкафчик, снимите дощечку, которая делит надвое нижний ящик; за дощечкой вы найдете пакет с бумагами. Я никак не могла расстаться с ними, как ни опасно было хранить их и как ни мучительно было их перечитывать. Увы, буквы почти стерлись от моих слез! Когда меня не станет, вы эти бумаги сожжете…

Она была так слаба и в таком – тяжелом состоянии, что не могла связно произнести и двух слов. Она останавливалась на каждом слоге и говорила так тихо, что я с трудом слышала ее, хотя почти прильнула ухом к ее губам. Я взяла ключ, пальцем указала на иконостас: она утвердительно кивнула головой. Предчувствуя, что теряю ее, и не сомневаясь в том, что причиной ее тяжелого недуга была моя болезнь, пережитые ею огорчения или заботы, которыми она окружала меня, я в беспредельной скорби зарыдала. Я целовала ей лоб, глаза, лицо, руки, я просила у нее прощения, но мысли ее витали где-то далеко, и она не слышала моих слов. Одну руку она положила мне на лицо и ласкала меня. Мне казалось, что она меня не видит. Быть может, она даже думала, что я вышла, потому что вдруг она меня позвала:

– Сестра Сюзанна!

– Я здесь, – ответила я.

– Который час?

– Половина двенадцатого.

– Половина двенадцатого! Идите обедать. Идите и сразу же возвращайтесь.

Колокол ударил, нужно было покинуть ее. Когда я подошла к двери, она снова меня окликнула, и я вернулась. С большим усилием она подставила мне щеки. Я поцеловала ее. Она взяла мою руку и крепко сжала ее в своей. Казалось, что она не хочет, не может расстаться со мной.

– Что делать, так, видно, нужно, – сказала она, выпуская мою руку, – так угодно Богу. Прощайте, сестра Сюзанна. Дайте мне мое распятие. Я вложила ей в руки распятие и ушла. Все уже собрались встать из-за стола. Я обратилась к настоятельнице и в присутствии всех монахинь рассказала ей об опасном положении сестры Урсулы; я усиленно просила ее убедиться в этом лично.

– Ну, хорошо, – промолвила она, – придется ее навестить.

Она поднялась к Урсуле в сопровождении нескольких монахинь. Я следовала за ними. Они вошли в ее келью. Бедняжки уже не было в живых. Она лежала вытянувшись на кровати, совсем одетая, склонившись головой на подушку. Рот был полуоткрыт, глаза закрыты; в руках она держала распятие. Настоятельница холодно на нее взглянула и сказала:

– Она умерла. Кто бы мог думать, что конец ее так близок! Это была превосходная девушка. Скажите, чтобы звонили в колокола, и наденьте на нее саван.

Я осталась одна у ее изголовья. Мне трудно описать вам мое горе, и все же я завидовала ее участи. Я подошла к ней, горько плакала, целовала множество раз, накрыла простыней ее лицо, черты которого уже начали изменяться. Потом я решила исполнить ее просьбу. Чтобы без помехи заняться этим делом, я подождала, пока все пошли а церковь. Тогда я открыла иконостас, сняла дощечку и нашла довольно большой сверток с бумагами, который и сожгла в тот же вечер. Эта девушка всегда была печальной; не помню, чтобы она когда-нибудь улыбнулась, за исключением одного раза во время своей болезни.

И вот я одна в монастыре, одна на всем свете, так как я не знаю живого существа, которое интересовалось бы мною. Об адвокате Манури я больше ничего не слышала. Я предполагала, что он натолкнулся на большие трудности или среди развлечений и дел совершенно забыл об услуге, которую обещал мне оказать. Я не очень досадовала на него. По своему характеру я склонна к снисходительности и могу все простить людям, кроме несправедливости, неблагодарности и бесчеловечности. Поэтому я извиняла, насколько могла, адвоката Манури и всех мирян, которые проявили столько горячности в течение моего процесса и для которых я перестала существовать, – это относится и к вам, господин маркиз.

Назад Дальше