Монахиня - Дени Дидро 14 стр.


Так проводили мы время бесхитростно и приятно как вдруг распахнулась дверь. Я испугалась, настоятельница тоже. Ворвалась эта шалая сестра Тереза одежда ее была в беспорядке, глаза мутны; она с самым пристальным вниманием оглядывала нас обеих; губы ее дрожали, она не могла произнести ни слова. Однако она тут же пришла в себя и бросилась перед настоятельницей на колени. Я присоединила свои просьбы к ее мольбам и снова добилась ее прощения. Но настоятельница заявила ей самым решительным образом, что это в последний раз, по крайней мере за провинности такого рода, и мы вышли вдвоем с Терезой.

По дороге в наши кельи я сказала ей:

– Милая сестра, будьте осторожны, вы восстановите против себя нашу матушку. Я вас не оставлю, но вы подорвЈте мое влияние на нее, и тогда, к великому сожалению, я уже ни в чем не смогу помочь ни вам, ни кому бы то ни было. Но скажите мне, что вас тревожит?

Никакого ответа.

– Чего опасаетесь вы с моей стороны?

Никакого ответа.

– Разве наша матушка не может одинаково любить нас обеих?

– Нет, нет, – с горячностью воскликнула она, – это невозможно! Скоро я стану ей противна и умру от горя. Ах, зачем вы приехали сюда? Вы здесь не долго будете счастливы, я в этом уверена, а я стану навеки несчастной.

– Я знаю, что потерять благоволение настоятельницы-это большая беда, – сказала я, – однако я знаю другую, еще большую беду-если такая немилость заслужена. Но ведь вы ни в чем не можете себя упрекнуть.

– Ах, если бы это было так!

– Если вы в глубине души чувствуете за собой какую-нибудь вину, надо постараться ее загладить, и самое верное средство – это терпеливо переносить кару.

– Нет, я не могу, не могу, да и ей ли карать меня!

– Конечно ей, сестра Тереза, конечно же ей! Разве так говорят о настоятельнице? Это не годится, вы забываетесь. Я уверена, что нынешняя ваша вина более серьезна, чем все те, за которые вы себя корите.

– Ах, если бы это было так, – повторила она, – если бы было так!..

И мы расстались. Она заперлась у себя в келье, чтобы предаться своему горю, я же в своей, чтобы поразмыслить над странностями женского характера.

Таковы плоды затворничества. Человек создан чтобы жить в обществе; разлучите его с ним, изолируйте его-и мысли у него спутаются, характер ожесточится, сотни нелепых страстей зародятся в его душе, сумасбродные идеи пустят ростки в его мозгу, как дикий терновник среди пустыря. Посадите человека в лесную глушь-он одичает; в монастыре, где заботы о насущных потребностях усугубляются тяготами неволи, еще того хуже. Из леса можно выйти, из монастыря выхода нет. В лесу ты свободен, в монастыре ты раб. Требуется больше душевной силы, чтобы противостоять одиночеству, чем нужде. Нужда принижает, затворничество развращает. Что лучше-быть отверженным или безумным? Не берусь решать это, но следует избегать и того и другого.

Я замечала, что нежная привязанность, которую; настоятельница возымела ко мне, растет с каждым днем. Я беспрестанно заходила в ее келью, или же она бывала в моей. При малейшем недомогании она отсылала меня в лазарет. Она освобождала меня от церковных служб, разрешала рано ложиться, запрещала присутствовать на заутрене. В церкви, в трапезной, в рекреационном зале она находила возможность выказать мне свою благосклонность. На молитве, когда встречался какой-нибудь задушевный, трогательный стих, она пела, обращаясь ко мне, или пристально на, меня смотрела, когда пел кто-нибудь другой. В трапезной она всегда посылала мне какое-нибудь вкусное блюдо, которое ей подавали, в рекреационном зале обнимала меня за талию и осыпала приветливыми и ласковыми словами. Какое бы подношение она ни получала-шоколад, сахар, кофе, ликеры, табак, белье, носовые платки, – она всем делилась со мной. Чтобы украсить мою келью, она опустошила свою и перенесла ко мне эстампы, утварь, мебель и множество приятных и удобных вещиц. Я не могла выйти на минутку из своей кельи, чтобы, вернувшись, не найти какого-нибудь подарка. Я бежала благодарить ее, и она испытывала радость, которую трудно передать. Она меня целовала, ласкала, сажала к себе на колени, посвящала в самые секретные монастырские дела и уверяла, что жизнь ее в монастыре будет протекать во сто крат более счастливо, чем если бы она оставалась в миру, – только бы я любила ее.

Как-то раз после такого разговора она посмотрела на меня растроганными глазами и спросила:

– Сестра Сюзанна, любите вы меня?

– Как же мне не любить вас, матушка? Не такая же я неблагодарная.

– Да, конечно.

– В вас столько доброты!

– Скажите лучше: столько нежности к вам… При этих словах она опустила глаза. Одной рукой она все крепче обнимала меня, а другой, которая лежала на моем колене, все сильнее на него опиралась. Она привлекла меня к себе, прижалась лицом к моему лицу, вздыхала, откинулась на спинку стула, дрожала; казалось, что она должна что-то доверить мне и не решается. И, проливая слезы, она сказала:

– Ах, сестра Сюзанна, вы меня не любите!

– Не люблю вас, матушка?

– Нет.

– Скажите же, чем я могла бы вам это доказать.

– Догадайтесь сами.

– Я стараюсь догадаться, но не могу. Она сбросила свою шейную косынку и положила мою руку себе на грудь. Она молчала, я тоже хранила молчание. Казалось, что она испытывает величайшее удовольствие. Она подставляла мне для поцелуев лоб, щеки и руки, и я целовала ее. Не думаю, чтобы в этом было что-нибудь дурное. Между тем испытываемое ею наслаждение все возрастало; а я, желая так невинно доставить ей еще больше счастья, снова целовала ей лоб, щеки, глаза и губы. Рука, лежавшая раньше на моем колене, скользила по моей одежде от самых ступней до пояса, сжимаясь то здесь, то там. Запинаясь, глухим, изменившимся голосом, настоятельница просила меня не прекращать мои ласки. Я подчинилась. И наконец настала минута, когда она-не знаю, от сильного удовольствия или от страдания, – побледнела как мертвая; глаза ее закрылись, тело судорожно вытянулось, губы, сначала крепко сжатые, увлажнились, и на них выступила легкая пена. Потом рот полуоткрылся, она испустила глубокий вздох. Мне показалось, что она умирает. Я вскочила, решив, что ей стало дурно, и хотела выбежать, чтобы позвать на помощь. Она приоткрыла глаза и сказала мне слабым голосом:

– Невинное дитя! Успокойтесь. Куда вы? Постойте…

Я смотрела на нее, ничего не понимая, не зная, оставаться или уходить. Она совсем открыла глаза, но не могла произнести ни слова и знаком попросила меня приблизиться и снова сесть к ней на колени. Не знаю, что со мной происходило; я была испугана, вся дрожала, сердце у меня сильно билось, я тяжело дышала, чувствовала себя смущенной, подавленной, взволнованной; мне было страшно; казалось, что силы меня покидают и что я лишаюсь чувств. Однако я бы не сказала, чтобы мои ощущения были мучительны Я подошла к ней; она снова знаком попросила меня сесть к ней на колени. Я села. Она казалась мертвой, я-умирающей. Мы обе довольно долго оставались в таком странном положении. Если бы неожиданно вошла какая-нибудь монахиня-право, она бы перепугалась. Она вообразила бы, что мы либо потеряли сознание, либо заснули. Наконец моя добрая настоятельница-ибо невозможно обладать такой чувствительностью, не будучи доброй, – стала приходить в себя. Она все еще полулежала на своем стуле, глаза ее были закрыты, но лицо оживилось, на нем появился яркий румянец. Она брала то одну мою руку; то другую и целовала их.

– Матушка, как вы меня напугали! – сказала я ей.

Она кротко улыбнулась, не раскрывая глаз.

– Разве вам не было дурно?

– Нет.

– А я думала, что вам стало нехорошо.

– Наивное дитя! Ах, дорогая малютка, до чего она мне нравится!

Говоря это, она поднялась и снова уселась на свой стул, обняла меня обеими руками, крепко поцеловала в обе щеки и спросила:

– Сколько вам лет?

– Скоро исполнится двадцать.

– Не верится.

– Это истинная правда, матушка.

– Я хочу знать всю вашу жизнь; вы мне ее расскажете?

– Конечно, матушка.

– Все расскажете?

– Все.

– Однако сюда могут войти. Сядем за клавесин Вы мне дадите урок.

Мы подошли к клавесину. Уж не знаю, по какой причине, но у меня дрожали руки, ноты сливались перед глазами, и я не могла играть. Я ей об этом сказала, она рассмеялась и заняла мое место, но у нее вышло еще хуже: она с трудом держала руки на клавишах.

– Дитя мое, – сказала настоятельница, – я вижу, что вы не в состоянии дать мне урок, а я не в состоянии заниматься. Я слегка утомлена, мне нужно отдохнуть. До свидания. Завтра, не откладывая, я должна узнать все, что происходило в этом сердечке. До свидания…

Обычно, когда мы расставались, она провожала меня до порога и смотрела мне вслед, пока я по коридору не доходила до своей кельи. Она посылала мне воздушные поцелуи и возвращалась к себе только тогда, когда я закрывала за собой дверь.

На этот раз она едва приподнялась и смогла лишь добраться до кресла, стоявшего у ее кровати, села, опустила голову на подушку, послала мне воздушный поцелуй, глаза ее закрылись, и я ушла.

Моя келья была почти напротив кельи сестры Терезы; дверь в нее была отворена. Тереза поджидала меня, она остановила меня и спросила:

– Ах, сестра Сюзанна, вы были у матушки?

– Да, – ответила я.

– И долго вы там оставались?

– Столько времени, сколько она пожелала.

– А ваше обещание?

– Я ничего вам не обещала.

– Осмелитесь ли вы рассказать мне, что вы там делали?

Хотя совесть ни в чем меня не упрекала, все же не скрою от вас, господин маркиз, что ее вопрос меня смутил. Она это заметила, стала настаивать, и я ответила:

– Милая сестра, быть может, вы мне не поверите, но вы, наверно, поверите нашей матушке. Я попрошу ее рассказать вам обо всем.

– Что вы, сестра Сюзанна, – с жаром прервала она меня, – упаси вас Боже! Вы не захотите сделать меня несчастной. Она мне этого никогда не простит. Вы ее не знаете: она способна от самой большой нежности перейти к величайшей жестокости. Не знаю, что тогда будет со мной! Обещайте ничего ей не говорить.

– Вы этого хотите?

– Я на коленях молю вас об этом. Я в отчаянии, я понимаю, что должна покориться, и я покорюсь. Обещайте мне ничего ей не говорить.

Я подняла ее и дала ей слово молчать. Она поверила мне и не ошиблась. Мы разошлись по своим кельям.

Вернувшись к себе, я не в состоянии была собраться с мыслями; хотела молиться-и не могла, старалась чем-нибудь заняться, взялась за одну работу и оставила ее, принялась за другую, но и ее бросила и перешла к третьей. Все валилось у меня из рук, я ничего не соображала. Никогда еще я не испытывала ничего подобного. Глаза мои слипались; я задремала, хотя днем никогда не сплю. Проснувшись, я стала разбираться в том, что произошло между мною и настоятельницей, я тщательно проверяла себя, и после долгих размышлений мне показалось, что… но это были такие смутные, такие безумные и нелепые мысли, что я их отбросила. В результате я пришла к выводу, что настоятельница, должно быть, подвержена какой-то болезни; а потом мне пришла и другая мысль-что, по-видимому, болезнь эта заразительна, что она передалась уже сестре Терезе и что мне тоже ее не миновать.

На следующий день после заутрени настоятельница сказала мне:

– Сестра Сюзанна, сегодня я надеюсь узнать все, что вам пришлось пережить. Идемте.

Я последовала за ней. Она усадила меня в кресло рядом с кроватью, а сама поместилась на более низком стуле. Я несколько возвышалась над ней, потому что я выше ростом и мое сиденье было выше. Настоятельница находилась так близко от меня, что прижала свои колени к моим и облокотилась на кровать. После минуты молчания я начала свой рассказ:

– Хотя я еще очень молода, но перенесла много горя. Вот уже скоро двадцать лет, как я живу на свете, и двадцать лет, как страдаю. Не знаю, сумею ли я вам все рассказать и хватит ли у вас сил меня выслушать. Много выстрадала я в родительском доме, страдала в монастыре святой Марии, страдала в лоншанском монастыре-всюду были одни страдания, С чего начать мне, матушка?

– С первых горестей.

– Но рассказ мой будет очень длинным и грустным; я бы не хотела огорчать вас так долго.

– Не бойся, я люблю поплакать; лить слезы-такое чудесное состояние для чувствительной души. Ты, наверно, тоже любишь плакать? Ты утрешь мои слезы, а я твои, и, может быть, когда ты будешь рассказывать о своих страданиях, мы будем счастливы. Как знать, куда приведет нас наше умиление?

При последних словах она посмотрела на меня снизу вверх уже влажными глазами. Она взяла меня за руки и еще больше придвинулась ко мне, так что мы касались друг друга.

– Рассказывай, дитя мое, – промолвила она, – я жду, я чувствую самую настоятельную потребность растрогаться. Кажется, за сею свою жизнь я никогда еще не была до такой степени преисполнена сострадания и нежности…

И вот я начала свой рассказ, почти совпадающий с тем, что я написала вам. Невозможно передать впечатление, которое он на нее произвел, как она вздыхала, сколько пролила слез, как негодовала против моих жестоких родителей, против отвратительных сестер из монастыря св. Марии и из лоншанского монастыря. Я бы не хотела, чтобы на них обрушилась хоть малая доля тех бед, которые она им желала. Нет, мне не хотелось бы, чтобы хоть волос упал из-за меня с головы моего злейшего врага.

Время от времени она меня прерывала, вставала и прохаживалась по комнате, потом снова садилась на свое место. Иногда она поднимала руки и глаза к небу, потом прятала свое лицо в моих коленях.

Когда я ей рассказывала о сцене в карцере, об изгнании из меня беса, о моем церковном покаянии, она чуть не рыдала. Когда же я дошла до конца и умолкла она низко склонилась к своей кровати, уткнулась лицом в одеяло, заломила руки и долго оставалась в таком положении.

– Матушка, – обратилась я к ней, – простите меня за огорчение, которое я вам причинила. Я вас предупреждала, но вы сами захотели…

Она ответила лишь следующими словами:

– Злые твари! Подлые твари! Только в монастыре можно до такой степени утратить человеческие чувства. Когда к обычному дурному расположению духа присоединяется еще ненависть, они переходят уже все границы. К счастью, я кротка и люблю всех своих монахинь; одни из них в большей, другие в меньшей степени уподобились мне, и все любят друг друга. Но как такое слабое здоровье могло выдержать столько мучений? Как эти маленькие руки и ноги не подломились? Как такой хрупкий организм все это выдержал? Как блеск этих глаз не угас от слез? Безжалостные! Скрутить эти руки веревками! – И она брала мои руки и целовала их. – Затопить слезами эти глаза!.. – И она целовала мне глаза. – Исторгнуть жалобы и стоны из этих уст! – И она целовала меня в губы. – Затуманить печалью это прелестное и безмятежное лицо! – И она целовала меня. – Согнать румянец с этих щек! – И она гладила мои щеки и целовала их. – Обезобразить эту головку, вырывая волосы! Омрачить этот лоб тревогами! – И она целовала мне голову, лоб, волосы… – Осмелиться накинуть веревку на эту шею и раздирать острием бича эти плечи.

Она приподняла мой нагрудник и головной убор, расстегнула верх моего одеяния. Мои волосы рассыпались по голым плечам, моя грудь была наполовину обнажена, и она покрывала поцелуями мою шею, плечи и полуобнаженную грудь.

Тут я заметила по охватившей ее дрожи, по сбивчивости ее речи, по блуждающим глазам, по трясущимся рукам, по ее коленям, которые прижимались к моим, по пылкости и неистовству ее объятий, что припадок у нее не замедлит повториться. Не знаю, что происходило со мной, но меня охватил ужас, я вся дрожала, была близка к обмороку. Все это подтверждало мое подозрение, что болезнь ее заразительна.

– Матушка, в какой вид вы меня привели? Если кто-нибудь войдет…

– Останься, – просила она меня глухим голосом, – никто сюда не придет.

Но я старалась встать и вырваться от нее.

– Матушка, – сказала я ей, – поберегите себя, не то приступ вашей болезни снова повторится. Разрешите мне покинуть вас…

Я хотела уйти, я этого хотела, – в этом сомнения нет, – но не могла Я чувствовала полный упадок сил, ноги у меня подкашивались. Она сидела, а я стояла; она потянула меня к себе; я боялась на нее упасть и ушибить ее. Я села на край ее кровати и сказала ей:

– Матушка, не знаю, что со мной; мне дурно.

– И мне тоже, – ответила она, – приляг, это пройдет, это пустяки.

В самом деле, настоятельница успокоилась, и я тоже. Мы обе были в изнеможении: я опустила голову на ее подушку, она склонила голову на мои колени и прижалась к моей руке. В таком положении мы оставались несколько минут. Не знаю, о чем она думала, я же ни о чем не могла думать, я была совершенно без сил.

Мы обе хранили молчание; настоятельница первая нарушила его и сказала:

– Сюзанна, судя по тому, что вы мне говорили о вашей первой настоятельнице, она, по-видимому, была вам очень дорога.

– Очень.

– Однако она любила вас не больше, чем я; но вы ее больше любили… Почему вы не отвечаете?

– Я была очень несчастна, она утешала меня в моих горестях.

– Но откуда у вас такое отвращение к монастырской жизни? Сюзанна, вы от меня что-то скрываете!

– Вы ошибаетесь, матушка.

– Не может быть, чтоб вам, такой очаровательной-а вы полны очарования, дитя мое, вы даже сами не знаете, как оно велико, – не может быть, чтобы никто не говорил вам об этом.

– Мне говорили.

– А тот, кто говорил, вам нравился?

– Да.

– И вы почувствовали склонность к нему?

– Нет, нисколько.

– Как, ваше сердце никогда не трепетало?

– Никогда.

– Сюзанна, разве не страсть, тайная или порицаемая вашими родителями, причина вашей неприязни к монастырю? Доверьтесь мне, я снисходительна.

– Мне нечего доверить вам.

Назад Дальше