В нашем так называемом отечестве, сказал я жене, глубоко вдохнул и сделал паузу – мне показалось, что дух этого писателя, как электрический ток, прошел через мое тело, он словно бы загадочным образом возродился во мне, и незримое его присутствие повысило температуру моей ненависти еще на несколько градусов, чтобы не сказать вдвое или втрое, – итак, сказал я, в нашем так называемом отечестве они имеют наглость прославлять этого замечательного писателя, хотя не прошло и века, как его травили и терроризировали самым бесстыжим образом. Неужели ты не понимаешь, насколько оно отвратительно, это наследственное ханжество? – спросил я жену. Всего-то три поколения назад они преследовали этого писателя с исторически свойственной нашей стране злобой, это были наши деды и прадеды, никто иной, а теперь у них хватает наглости славить его и называть в его честь какую-то убогую псевдолитературную телепрограмму. Я бы мог с этим примириться, если бы они одновременно и публично спалили бы все семейные фотографии, представляющие их дедов и прадедов, чтобы, так сказать, выразить солидарность с этим писателем, которого они, если им верить, обожают – но они же этого не делают! Мой прадед был замечательный, удивительный человек! – утверждает некто, и при этом признается в любви к писателю, которого этот самый прадед травил с неописуемой злобой, – разве это не апофеоз двойной морали? Я ощущаю тайную связь с этим писателем, я воспринимаю его, как своего родственника. Ты же сама видела эту телепрограмму! – воскликнул я, выигрывая время, потому что от раздражения потерял нить рассуждений, – ты же сама видела, что за позицию они заняли, что они утверждают и что защищают, – все, что я всей душой ненавижу, все, что я считаю убогим и бездарным, они возносят до небес. Они прославляют безмерно какого-нибудь поденщика, написавшего школьное сочинение на горячую тему и имевшего нахальство назвать эту писанину романом. Что-нибудь про булимию, анорексию, содомию, педофилию, садомазохизм, избиение детей, жен, инцест… ниши, ниши и опять ниши, затхлые уголки общественной жизни, и они обсуждают все эти графоманские опусы, словно бы это был новый роман Достоевского… просто блевать хочется, у авторов этих так называемых романов кругозор не шире, чем дырка в жопе.
Не понимаю, сказала жена, почему мы стоим и обсуждаем все это в два часа дня, неужели нет ничего лучшего? Допиши наконец это письмо Бахманну, соберись с мыслями и сделай что-то конструктивное, напиши, например, эссе об этой постмодернистской дырке в заднице, сделай, наконец, что-нибудь, вместо того чтобы совершенно бессвязно изливать желчь по поводу вещей, которые тебя никогда раньше не беспокоили. Приберись для разнообразия в кабинете, он выглядит, как поле боя… ты сам выглядишь, как поле боя, сказала она, несомненно желая меня уязвить. Почему ты не проветришь хотя бы? – она театральным жестом показала на окно, – почему не поливаешь цветы, хотя бы те, что еще не завяли? Принеси грабли и собери пыль, здесь пыль можно собирать граблями, не меньше трех мешков накопилось за последние полгода, почему бы тебе еще и не вымыться ради разнообразия, от тебя скверно пахнет, мне неприятно это говорить, но от тебя воняет, причем не просто воняет, а жутко воняет.
После этого выпада, ставящего под сомнение мою личную гигиену (я, кстати, перенес его, не моргнув глазом), жена направилась к двери. Она на тропе войны, мысленно отметил я, никаких сомнений, единственное, что она хочет, – ужалить меня как можно больнее. Ты хочешь ужалить меня как можно больней? – спросил я вслух, – я не выпущу тебя из комнаты, пока ты не ответишь на этот вопрос. Меня глубоко огорчает, что ты не поддерживаешь меня в таком важном и тонком вопросе, как моя ненависть к нашему общему так называемому отечеству, меня не просто огорчает, меня убивает, что ты не поддерживаешь меня сейчас, когда поставлено на карту мое душевное здоровье, что ты не разделяешь моего презрения к этой неописуемо бездарной и смехотворной псевдолитературной телепрограмме, о которой я только что говорил, ты, если расставить все точки над i, ничем не лучше, чем мои враги, сказал я, а может быть, ты и есть мой враг, они тебя подкупили каким-то образом, сколько лет мы женаты? – продолжил я, не переводя дыхания, – шесть или семь лет, и все это время ты была во вражеском лагере? Значит, все это время ты просто притворялась, что ты на моей стороне, чтобы теперь, когда я безоружен и лишен возможности защититься, когда мерзкие обстоятельства пригнули меня к земле, когда меня уже затащили на эшафот, да и голова уже, образно говоря, на плахе, значит, все это время ты делала вид, что меня поддерживаешь, чтобы теперь, в эту трудную для меня минуту, ударить меня кинжалом в спину… я вовсе не желаю повышать голос, сказал я, но ты меня просто вынуждаешь… кто ты, в конце концов – мой друг или мой враг?.. я не успел закончить эту фразу, потому что жена начала хохотать.
У тебя паранойя, сказала она, ты живешь в выдуманном мире, твое безумие, твоя ненависть, твои преувеличения и просто-напросто ложь могли бы кого угодно вывести из себя, если бы ты не вызывал жалость. Картина нашего отечества в твоем бесконечном письме этому, как его, Бахманну – не что иное, как бесконечный ряд преувеличений и лжи, возьмем хотя бы этого автора криминальных романов, – никому в наших, как ты выражаешься, широтах и в голову не придет рассматривать его книги как нечто серьезное, это чисто развлекательная литература, его романы даже никогда не рецензируются в культурных разделах, а описание алкогольных обычаев народа, мягко говоря, не универсально – ко мне, во всяком случае, оно не относится. Подумай, что будет, если Бахманн по глупости решит использовать твою писанину для своей брошюры, что за картина нашей родины предстанет перед иностранцами! Ты просто рехнулся, сказала моя жена. Вся эта болтовня про завистливость, всеобщую пошлость и низость, про все эти преследования и заговоры… что, все восемь с половиной миллионов населения страны – твои враги? И новорожденные в том числе? Дементные старцы? Вся страна состоит в заговоре против тебя, а теперь, значит, ты и меня зачислил во враги?
Ты меня вообще не понимаешь, сказал я, то, что ты называешь ложью, – не что иное, как чистая, я бы даже сказал, дистиллированная истина, и я ничего не преувеличиваю, наоборот, скорее смягчаю… мне вообще непонятно, как могут состоять в браке два таких разных человека – то, что один называет ложью, для другого – святая истина, мне непонятно, как они вообще могут жить под одной крышей, это не я, а ты навязываешь мне свои взгляды, это ты с одной стороны приукрашиваешь действительность, а с другой – очерняешь, чего стоит хотя бы твое замечание относительно моей гигиены, что от меня якобы воняет, – если бы от меня и в самом деле воняло, неужели я бы это не заметил? Чей нос ближе к моему телу – твой или мой? Единственное, чем от меня пахнет, – это моим законным возмущением; я тебя не понимаю, сказал я, тебе, по-видимому, хочется уколоть меня побольнее. Хорошо, ты можешь покинуть комнату, продолжил я, не отводя от нее взгляда, ты можешь вообще уйти, эта квартира – мое единственное убежище, особенно теперь, когда меня преследуют враги, а ты, похоже, примкнула к ним, это мое единственное убежище, у меня уже нет возможности находить убежище в моем писательстве… Ты, скорее всего, не понимаешь, в каком я положении, ты же сама художник, должна бы понять, что такое творчество, но я, скорее всего, переоценил тебя и как художника, и как человека, иначе как это расценить – ты фанатично защищаешь все, что я ненавижу и презираю.
При этом обвинении, которое мне самому, честно говоря, показалось перебором – именно так: когда я вслушался в эхо моих слов, я понял, что зашел слишком далеко, – при этом обвинении жена моя двинулась к двери в коридор, держа в руке фотографию в картонном паспарту, эта фотография всегда стояла на моем письменном столе, наша свадебная фотография – я в костюме, она в простом белом платье.
Ты собираешься ее выкинуть? – спросил я, – даже так? Да, сказала она, даже так, я собираюсь ее выкинуть, разве ты не этого хотел, ты же сам сказал, чтобы я уходила, чтобы я примкнула, наконец, открыто к лагерю твоих гонителей. Естественно, я собираюсь выкинуть эту фотографию, символизирующую наш брак, если ты совершенно очевидно не желаешь его продолжать; ты невыносим, сказала она, за эти два последних года ты сделался совершенно невыносимым, ты побил все рекорды эгоизма, твоя жалость к самому себе просто отвратительна, ни одна нормальная женщина не выдержала бы этого, посмотри на себя, краше в гроб кладут – небритый, немытый, бледный как смерть, и в самом деле вот-вот помрешь; дай мне закончить! – крикнула она, хотя я не сделал ни малейшей попытки ее остановить, – ты ничего не делаешь, ты не пишешь, ты не выходишь на улицу, не помню, когда ты в последний раз прикоснулся ко мне, – и что все это значит? Молчи, дай мне договорить до конца, ты сидишь в этой идиотской комнате и бормочешь что-то, или ходишь, как каторжник, из угла в угол, или редко – очень редко! – берешься за гитару, но тут же кладешь ее в футляр, не взяв ни единого аккорда, или вдруг начинаешь копаться в каком-нибудь ящике и опять бормочешь… ты как помешанный, ты постоянно разговариваешь сам с собой, я могла бы вынести все это неделю, даже месяц, ну, два месяца, девять месяцев, наконец, но не годами! Ты стал невыносим, сказала она, особенно невыносимы эти твои идиотские заклинания по поводу нашей родины, ты живешь в выдуманном мире, семь-восемь твоих врагов превратились в твоей фантазии в восемь миллионов, ты вообразил, что тебя преследует целая нация, хотя нация эта, за немногими исключениями, даже не знает о твоем существовании, ей, нации, все равно, есть ты или нет, пойми наконец, что имеют значение только твои книги и песни, сам ты – пустое место, люди хотят читать твои романы и слушать твои песни, а не тебя самого… Бога ради, возьми себя в руки, моему терпению пришел конец.
При этом обвинении, которое мне самому, честно говоря, показалось перебором – именно так: когда я вслушался в эхо моих слов, я понял, что зашел слишком далеко, – при этом обвинении жена моя двинулась к двери в коридор, держа в руке фотографию в картонном паспарту, эта фотография всегда стояла на моем письменном столе, наша свадебная фотография – я в костюме, она в простом белом платье.
Ты собираешься ее выкинуть? – спросил я, – даже так? Да, сказала она, даже так, я собираюсь ее выкинуть, разве ты не этого хотел, ты же сам сказал, чтобы я уходила, чтобы я примкнула, наконец, открыто к лагерю твоих гонителей. Естественно, я собираюсь выкинуть эту фотографию, символизирующую наш брак, если ты совершенно очевидно не желаешь его продолжать; ты невыносим, сказала она, за эти два последних года ты сделался совершенно невыносимым, ты побил все рекорды эгоизма, твоя жалость к самому себе просто отвратительна, ни одна нормальная женщина не выдержала бы этого, посмотри на себя, краше в гроб кладут – небритый, немытый, бледный как смерть, и в самом деле вот-вот помрешь; дай мне закончить! – крикнула она, хотя я не сделал ни малейшей попытки ее остановить, – ты ничего не делаешь, ты не пишешь, ты не выходишь на улицу, не помню, когда ты в последний раз прикоснулся ко мне, – и что все это значит? Молчи, дай мне договорить до конца, ты сидишь в этой идиотской комнате и бормочешь что-то, или ходишь, как каторжник, из угла в угол, или редко – очень редко! – берешься за гитару, но тут же кладешь ее в футляр, не взяв ни единого аккорда, или вдруг начинаешь копаться в каком-нибудь ящике и опять бормочешь… ты как помешанный, ты постоянно разговариваешь сам с собой, я могла бы вынести все это неделю, даже месяц, ну, два месяца, девять месяцев, наконец, но не годами! Ты стал невыносим, сказала она, особенно невыносимы эти твои идиотские заклинания по поводу нашей родины, ты живешь в выдуманном мире, семь-восемь твоих врагов превратились в твоей фантазии в восемь миллионов, ты вообразил, что тебя преследует целая нация, хотя нация эта, за немногими исключениями, даже не знает о твоем существовании, ей, нации, все равно, есть ты или нет, пойми наконец, что имеют значение только твои книги и песни, сам ты – пустое место, люди хотят читать твои романы и слушать твои песни, а не тебя самого… Бога ради, возьми себя в руки, моему терпению пришел конец.
Она посмотрела на меня долгим взглядом и вышла из комнаты. Этого не может быть, подумал я, моя жена, моя опора и поддержка, мы женаты шесть лет, и она всегда была мне опорой и поддержкой, – и теперь она в лагере моих врагов! Как я мог не заметить этого раньше, как я мог не видеть ее нарастающей злобы… в одном она, может быть, права – я слишком долго не выходил из моего кабинета, мучимый невыносимой немотой, к которой меня принудили мои преследователи, я, может быть, и впрямь метался от стенки к стенке, как пойманный тигр, и даже разговаривал сам с собой, но вовсе не как помешанный, это-то я знаю точно, при чем здесь помешательство, никакого помешательства, я просто формулировал для себя мою ненависть к нашей общей родине, просто-напросто ощетинился, как дикобраз, но это ведь совершенно оправданная самозащита, не так ли… конечно, это могло ей показаться чудачеством, но при чем здесь сумасшествие… да, в одном она права – я почти не выхожу на улицу, а с другой стороны, что мне там делать – осень, ледяной ветер, дождь с утра до ночи… что мне там делать, я же не бездомная собака. Летом я выходил иногда, но почему я должен выходить сейчас, когда дует ветер и идет дождь… разве это не нормально – человек остается дома в такую погоду, что ему делать на улице, если там ветер и дождь, что за дурацкие и злобные обвинения, нет никаких сомнений – она с ними, она в лагере врагов. Сейчас она там, подумал я, уставясь на перегородку между нашими комнатами, сразу за этой стенкой начинается царство зла, и это шуршание и шелестение, что я слышу, – это звуки, издаваемые врагами, это враждебные звуки, поскольку теперь моя жена – а скорее всего, не только теперь, а уже давно, – скорее всего, уже давно жена моя в лагере моих врагов, и этот звук, это шуршание старых фотографий – это определенно враждебный звук, ну нет, этого я не потерплю, нет никаких причин, чтобы я не среагировал на эту провокацию, ни один нормальный человек не станет такое терпеть, с этим надо кончать, решил я, хотя бы временно.
Я вышел из кабинета и пошел в студию жены. Она стояла на полу на коленях, рассматривая контактные отпечатки только что проявленной пленки. На низком шкафчике горела стеариновая свеча, а рядом лежала наша свадебная фотография; значит, она ее еще не выкинула, а собиралась. Очень на нее похоже, подумал я, а почему нет? Почему это должно быть на нее не похоже, она всего пару минут назад вышла из моего кабинета, в раздражении и возмущении, скорее всего, она все еще раздражена и возмущена, даже ее спина выражает враждебное возмущение, рука выражает враждебное возмущение, даже ее дыхание, быстрое и неровное, тоже выражает враждебное возмущение.
Что тебе надо? – спросила она, не поднимая глаз от карты с контактными отпечатками, – если у тебя есть что сказать, говори, нечего просто стоять и глазеть, ты же видишь, я занята. Я не буду отрывать тебя от работы, ответил я, вернее, у меня нет намерений отрывать тебя от работы, но обстоятельства вынуждают меня, во-первых, задать ряд вопросов, а во-вторых, не выпускать тебя из поля зрения, теперь же все по-иному, теперь ты в команде загонщиков, как ты сама сказала, ты присоединилась к гегемонам, к носителям зла, и я в целях безопасности просто обязан знать, что ты собираешься предпринять, вот что сказал я своей жене. Я ни к кому не присоединялась, отрезала она, кончай ты с этим, бога ради. Я сделал несколько шагов, поднял карту с контактными отпечатками и поднес ее к пламени свечи. Что ты делаешь? – воскликнула жена. Жгу контактную карту, ответил я совершенно спокойно, даже не поднимая голоса, это же совершенно естественно, я саботирую твою работу, я иду в нападение, ты присоединилась к моим врагам, a la guerre comme a la guerre, на войне как на войне… Ты теперь в стане моих врагов, людей, которые ничем иным не занимаются, как саботируют мою работу, что ты еще могла ожидать – что я стану верещать от радости, что в моем собственном доме завелся лютый враг? – совершенно естественно, что я иду в нападение, ты, как ты сама сказала, мой враг, а врага следует уничтожить, чтобы не погибнуть самому. Пока я произносил эти слова, жена бросилась на меня с кулаками, пыталась вырвать горящую контактную карту. Ничего не выйдет, сказал я, знай, что ненависть придает мне силы, я стал нечувствительным к ударам и пинкам, твои удары и пинки на меня не действуют, потому что ненависть и презрение к врагам, к которым я теперь причисляю и тебя, закалили меня до такой степени, что я совершенно не чувствую боли. После этих слов она в полном остервенении начала с новой силой осыпать меня градом ударов и ругательств, но физическая слабость и маленький рост не позволили ей спасти оставшиеся контактные карты, я отправил их в огонь одну за одной. Бесполезно, повторял я во время этой сцены, бесполезно, даже не пытайся, я уничтожу все, что у тебя здесь есть, в твоем так называемом ателье, и нашу свадебную фотографию тоже уничтожу, ты примкнула к стану врагов, и тебе некого винить, кроме себя самой, я тебя ненавижу, сказал я жене, и считаю, что моя ненависть совершенно справедлива – как же я могу не испытывать ненависть к тому, кто хочет меня уничтожить, как я могу не защищаться, если меня хотят убить, по крайней мере психически, нет уж, я не могу не защищаться, сказал я жене, я же не самоубийца, и я пока еще не считаю, что мое поражение – свершившийся факт. Вот так, спокойно и взвешенно, объяснил я своей супруге, почему я уничтожил все, что было в ее ателье, – акварели, фотографии, видеозаписи, ее письма, записи, папки с документами; тихим и спокойным голосом, ни на секунду не теряя самообладания, я перечислял все пункты, почему мои действия совершенно оправданны и легитимны, и при этом предавал огню все, что попадалось мне под руку, или просто-напросто рвал на куски, топтал ногами, вырвал пленку из ее камеры, сломал об колено кисти, швырнул в стену мобильный телефон, я словно бы не замечал ее крики и удары, угрозы позвать соседей, вызвать полицию, я методично и целеустремленно уничтожал все подряд, это было не так уж трудно, поскольку моя жена никогда не отливала скульптур и не работала с мрамором, у меня даже мелькнула мысль, что если бы это было так, моя задача была бы куда труднее, но все эти ее произведения, эти эфемерные листы бумаги, фотографии… это просто смешно, до чего легко оказалось их уничтожить… а ее отчаянное сопротивление – я словно бы просто не замечал его, это сопротивление, оно вызывало у меня только презрительный смех и ненависть к тому, что она называла своим искусством. Кончай! – воскликнула она, – ты что, не слышишь? А почему я должен ее слушать? Наоборот, все ее восклицания только подогревали меня; беспощадность к врагу – разве это не главное правило войны? Должен же я как-то защищаться, это совершенно оправданный ответ на террор, которому подвергли меня мои враги, это взвешенный и точно рассчитанный контрудар – уничтожить все, что представляет хоть какую-то ценность для врага, они же только тем и занимаются, что уничтожают все, что дорого для меня. Никакой моральной проблемы я перед собой не видел и продолжал свою кампанию – сжег ее диапозитивы, сломал диапроектор, растоптал видеокамеру, ударом ноги размозжил видеомагнитофон; под конец я схватил нашу свадебную фотографию и хотел и ее уничтожить, но передумал… с презрительной улыбкой, отражая отчаянные атаки жены, я уничтожил все, что было в этом ателье, все, что было ей дорого, и, сопровождаемый ее истерическим воем, покинул квартиру со свадебной фотографией в кармане пиджака, не то чтобы довольный своим подвигом, но с облегчением – наконец-то мне удалось победить врага настоящего, из плоти и крови, а не одного из этих фантомов, невидимых и бесплотных супостатов в моем так называемом отечестве, которые травят меня – годами.