Пожалуй, главным различием кузенов были их непохожие интересы. Сергея больше всего привлекает музыкальный театр, и он не жалеет времени на посещение спектаклей, зачастую оставляя Диму в одиночестве любоваться архитектурными памятниками. Еще в Варшаве его приятно поражает разнообразие театральных трупп, что уж говорить о Вене! Буквально в первые дни пребывания в столице Австро-Венгрии он побывал на пяти спектаклях, и тут же, сопровождая рассказ об охватившем его волнении от встречи с настоящим искусством множеством восклицательных знаков, пишет в Пермь Елене Валерьяновне: «Мамочка, не смейся надо мной, что я всем восхищаюсь, право, это всё восхитительно».
Юного путешественника приводит в восторг всё, что несет на себе печать театральности. Если же он чувствует, что искусство излишне приближено к действительности, его интерес сразу же пропадает, уступая место раздражению. Так, например, он с отвращением отзывается как о Берлине — «страшная дыра», так и о местной опере — «сверх ожидания ужасная гадость». Совсем иное дело — Венеция, куда кузены добрались пароходом и где, как пишет Д. Философов, «снимались на гондоле». Здесь возвышенное явно преобладает над реальной жизнью. Торжество прекрасного, замечает Дягилев, было бы абсолютным, если бы не… присутствие людей, которые мешают городу продемонстрировать все его красоты. А их — не счесть! В одном из писем Елене Валерьяновне Сергей пишет, как они с Димой при чудной луне отправились кататься на гондоле: «…тут только я понял, действительно, в какое волшебное царство я попал. Ты ведь меня понимаешь! Тому, кто не был в Венеции, описать невозможно всех ее волшебств…»
Такое возвышенное настроение возникает у Дягилева ночью. Но вот наступает жаркий день, и в душе у него возникает протест: «…замечательно красиво, богато, но удивительно мертво и безжизненно». Поэтому Венеция оставляет у него двойственное впечатление: «…иногда она до того красива, что хоть ложись и умирай, а иногда до того мрачна и вонюча, что хоть вон беги. В общем, это чудный, но несколько тоскливый городок».
Тоску или «русскую хандру» вмиг развеяла увиденная Сергеем на вокзале афиша, извещавшая о том, что на следующий день в городке Recaoro состоится концерт, где выступит знаменитый баритон — Антонио Котоньи. Никакие препятствия не могли удержать юного любителя музыки на месте! Его не остановило даже то, что заштатный городок находится в шести часах езды от Вероны, где они с кузеном пребывали в то время. К тому же Дима вовсе не хотел ехать на концерт, а вместо этого отправился в Милан — осматривать достопримечательности. Ну и бог с ним! Сергей же, как пишет мачехе, «полетел в Recaoro»:
«Приехал я в 4 часа вечера и еле-еле достал билет. Котоньи пел так изумительно хорошо, что я чуть на шею ему не бросился. Я положительно не понимаю, как может человек в 60 лет так чудно петь…
После концерта я поехал сейчас же обратно. Пришлось ехать в горах три часа на лошадях. Я нанял фиакр и отправился, но тут разразилась такая гроза в горах, что я трепетал, как осиновый лист. Господи, какие страсти — гроза высоко в горах! Кое-как добрались до станции, и в 2 часа дня я уже был в Милане. Оказалось, что Дима осмотрел уже Милан и 3 часа тому назад уехал в Belagio. Я отправился наскоро посмотреть Милан и погнался за ним вдогонку».
И все же среди метаний тех дней, погони за удовольствиями, которые олицетворяет собой окружающая красота, юный Дягилев всё больше и больше подпадает под очарование и магнетизм Венеции. Незаметно, словно исподволь, она становится для него той точкой отсчета, которая отныне во многом будет определять его бытие. Особенно явственно это проявляется в его письме Елене Валерьяновне от 22 августа 1902 года, когда он опять оказался в этом прекрасном городе. После подробного описания гондол, каналов и других красот вдруг прорывается мысль: он хотел бы именно здесь завершить свой земной путь. Словно актер, который умирает на сцене…
Как подлинный служитель культуры модерна, он пишет: «Ты спрашиваешь меня, люблю ли я Венецию и почему мы сюда приехали? О последнем скажу: не почему. Просто приехали. Ибо нервам здесь уж слишком хорошо и покойно, а жизнь слишком мало похожа на жизнь вообще, да в Венеции, впрочем, и нельзя „жить“ — в ней можно лишь „быть“… ибо никогда не мог понять, к чему здесь магазины, биржи, солдаты! Всё это не всерьез здесь. Существует… вечерний морской воздух… приеду умирать в Венецию… Итак, я убеждаюсь, что окончу дни свои здесь, где некуда торопиться, не надо делать усилий для того, чтобы жить, а это главная наша беда, мы все не просто живем, а страшно стремимся жить, как будто без этих усилий жизнь наша прекратится».
Юный студент, начинающий импресарио, мировая знаменитость — в разные периоды жизни Дягилев приезжал в Венецию. И всегда — с самого первого посещения — он воспринимал этот город как некое театральное представление. Дома — декорации, люди — актеры. Да и сам он, турист — то ли зритель, то ли лицедей. Наблюдая за солнечными бликами в водах канала Рио Гранде, он приходит к убеждению, что «Бог создал сны и подарил способность мечтать». В одном из писем Елене Валерьяновне ее пасынок продолжает эту мысль: «Отсюда весь мистицизм и вся поэзия. Но есть сказка и наяву. Она не принадлежит „Тысяче и одной ночи“, ибо еще более волшебна по смеси колдовства с явью. Граница эта в Венеции так же заволокнута в туманы, как и очертания дворцов и берегов лагун. Весь яд в Венеции в том и состоит, что реальное, ощутимое соприкасается каждый миг с волшебным таинством, теряет сознание действительности, забывается прошлое… Так вы и знайте — вот уже десять дней, как я не помню, кто я, есть ли у меня в жизни дело, желания, мысли, — всё это осталось там, на земле с людьми, а здесь что-то другое, вечно пребывающее, вечно несуществующее и всегда другое, единственно ценное, единственно свободное состояние духа, ежемгновенно опьяненного и ненасытно ждущего опьянения. Всё это изумительно и опять точно неожиданно и потому странно. Ничего конкретного, всё спокойно, точно и вправду кладбище, а быть может, только там и есть жизнь, где представления путаются и смерть граничит с вдохновением и порывом, как только та ночь хороша, где родятся сны и воплощается невозможность жизни в реальные образы сновидений».
Дальнейший путь братьев пролегал через Швейцарию, которую они «объездили порядочно». Побывали в Женеве, Веве, Лозанне, Люцерне… Осмотрели одну из жемчужин этой горной страны — Rheinfall — Рейнский водопад, который с грохотом сбрасывает огромную массу воды со скалы, обдавая брызгами стоящих поодаль зрителей. Он и сегодня, как во времена Дягилева, привлекает толпы туристов со всего мира.
А потом молодые люди через Базель отправились во Франкфурт. Маршрут оказался «слишком грандиозен», и они изрядно поистратились, поэтому в конце путешествия ездили «крайне скромно, в 3-ем классе, только на дальние расстояния во 2-м». Но в Берлине они все-таки застряли из-за отсутствия средств. Пришлось смирить гордыню и послать домашним просьбу о финансовой помощи. В ожидании ее, вспоминает Д. Философов, «ели раз в день… предпочитая хранить оставшиеся деньги на оперу… Главным образом в Вене, Франкфурте и Берлине».
В начале сентября праздник для Димы и Сергея закончился — они вернулись домой. Наступало время будней. Но что важно — именно с этой поры Дягилев окончательно приобрел столичный статус: Пермь и Бикбарда отныне остались для него лишь милыми, дорогими сердцу воспоминаниями. В его жизни наступала другая эпоха, связанная прежде всего со стремительным развитием массовых коммуникаций.
Теперь как в столице, так и в провинции почти не осталось места патриархальным отношениям, которые еще недавно царили в родительском доме Дягилева. Новости — по крайней мере общественного порядка — передавались уже не из уст в уста, а в большинстве случаев через печатные органы. Осенью 1890 года среди прочих известий газета «Пермские губернские новости» печатает сообщение о событии, которое моментально подвело черту под прежней беззаботной юношеской жизнью Сергея Дягилева:
«1890 года, октября 9 дня, по определению Пермского окружного суда полковник Павел Павлович Дягилев признан и объявлен несостоятельным должником неторгового звания. Вследствие сего правительственные установления и должностные лица благоволят: 1) Наложить запрещение на недвижимое имущество несостоятельного должника и арест на движимое, буде таковое в их ведомстве находится; 2) Сообщить в Окружной суд о своих требованиях на несостоятельных должников или следующих ему от лиц и мест. Частные же лица имеют объявить окружному суду: 1) О долговых требованиях на несостоятельного должника и о суммах, ему должных, хотя бы и другим сроки к платежу еще не наступили; 2) О имуществе несостоятельного, находящегося у них на сохранении или в закладе и, наоборот, о имуществе, им данным несостоятельным на сохранение или под заклад. Объявление это должно быть сделано, согласно ст. 9 Высочайше утвержденного, 1 июля 1868 года, мнения Государственного совета, о порядке производства дел о несостоятельности в четырехмесячный срок со дня пропечатания последней публикации в Сенатских объявлениях».
Что за наваждение? Ведь еще совсем недавно их дом — «пермские Афины», был «полной чашей», из которой черпали очень многие, и всем, казалось бы, хватало этой благодати. Да и сами хозяева были убеждены: окружающие их люди — друзья, добрые знакомые и уж конечно доброжелатели. Но, как известно, за благодушие и честность приходится порой платить очень высокую цену.
Долгое время в Перми не происходило ничего особенного — жизнь шла своим чередом, по накатанной колее. И вдруг два офицера устроили драку. Это был недопустимый поступок, который не вписывался в кодекс офицерской чести. Павел Павлович Дягилев, который к подобным вопросам относился весьма щепетильно, промолчать не мог. К тому же он сам, составляя когда-то правила пермского музыкального кружка, в четвертом пункте отметил: «Непозволительные поступки обсуждаются на общем собрании». А драка офицеров — поступок самый что ни на есть непозволительный. Вот Дягилев-старший и попытался обсудить его прилюдно, чтобы вынести виновным общественное порицание. Только у него из этой затеи ничего не вышло: общество хранило молчание. Многие из тех, кто еще недавно были гостями в его доме, лишь пожимали плечами: к чему вся эта шумиха? Гораздо проще обсудить всё дома, по-семейному. Словом, сторонников у Павла Павловича не нашлось. И тогда он, оскорбленный до глубины души, выразил протест по-своему: дерзко заявил, что выходит из Благородного собрания и отказывается от звания его председателя.
А дальше всё происходило как в дурном сне. Отказавшись от почетной должности, старший Дягилев оказался беззащитен перед кредиторами, которые давно с нескрываемым интересом косились на имущество семьи. До поры до времени их поползновения сдерживало общественное положение хозяина богатого дома, но отныне он для них не был опасен. И дельцы, которых не волновала нравственная позиция Павла Павловича, начали штурм. А он с женой от них особенно и не отбивался, всё больше жаловался на судьбу и не озаботился тем, чтобы выстроить линию защиты. Правда, решил съездить в Санкт-Петербург за денежной поддержкой. Но нужную сумму собрать не удалось, и он окончательно понял: над родовым гнездом нависла угроза разорения. Во многом винил себя, и на ум нет-нет да и приходили пушкинские строки из «Евгения Онегина»:
Значит, это и о нем? И он — по крайней мере отчасти — заслужил надвигающуюся катастрофу? Тяжелее всего Павлу Павловичу было смотреть на жену. Она-то в чем виновата? Оба вглядываются в свою прошлую жизнь глазами, полными слез. Прощай, любимый дом, прощай, незабвенная Бикбарда! Практически всё имущество пущено с молотка. И в их жизни долго не появится надежного убежища, а такого, какое было здесь, не будет уже никогда. Теперь же у Дягилевых один путь — в столицу. Они понимают, что там их давно уже никто не ждет, поэтому особенно и не спешат, оттягивая отъезд, словно прощаясь с прошлым. Но оно, как и молодость, ушло безвозвратно…
После несчастья, случившегося с родителями, студенту-первокурснику Сереже Дягилеву приходится брать на себя «взрослые» обязанности — заботу не только о себе, но и о младших братьях. Осенью поступает в военное училище Валентин, и старший брат оказывает ему всяческую поддержку. Через год избирает военную карьеру Юрий, и Сергей опять хлопочет о нем. Пока Павел Павлович и Елена Валерьяновна не вернулись в столицу, они — это хорошо видно по переписке — полностью доверяют старшему сыну. Именно он, еще юноша, становится для них в это трудное время опорой и поддержкой. Сергей следит за успехами братьев в учебе, заботится об их здоровье, питании и конечно же культурном развитии. В дни увольнительных Валентина и Юрия из корпуса Сергей обязательно вручает им билеты в театр. В некотором роде он заменял им родителей. Например, заболевший Юрий написал Елене Валерьяновне после выздоровления, «Сережа действительно за мной ухаживал как мать, миленький он, добренький. При мне находилась и сестра милосердия, и она была тоже очень поражена, как он за мной ухаживал… Ты просишь меня беречься, положись вполне на Сережу. Уж он меня раньше, чем следует, не выпустит. Надейся на Сережу, как на саму себя».
Есть, конечно, в жизни студента-правоведа масса сложностей, прежде всего бытового порядка. Практически каждый год ему приходится искать новую квартиру. Некоторое время он снимает жилье вместе с другом детства, пермяком Михаилом Андреевым. Лишь в 1895 году Дягилев находит пристанище на Литейном проспекте в доме 45, где будет жить целых пять лет. Правда, бытовые трудности скрашивает любимая няня Авдотья Андриановна, которую он «выписал» в Санкт-Петербург в первый же год своей самостоятельной жизни.
Для Сергея Павловича няня — связующее звено с детством, и она будет занимать в его жизни совершенно особое, неизменное место вплоть до самого его отъезда за границу. С одной стороны, она заботится о нем, как о маленьком. В одном из писем родителям Юрий пишет: «…няня говорит, что у Сережи нет рубашек, которые были бы ему впору, что надо рукава сделать на два пальца длиннее, а воротник на строчку выше». Дягилевская «Арина Родионовна» строго следит за тем, чтобы гости Сереженьки всегда были сытно и вкусно накормлены, чтобы у них никогда не кончались чай и варенье. И хотя в помощниках у нее были повар и служанка для уборки квартиры, Авдотья Андриановна лично следила за сохранением «уюта старопомещичьей усадьбы», который воссоздала для своего любимца в столице. В Санкт-Петербурге она не оставляла своих привычных занятий, о которых Юрий пишет матери: «Нянюшка варенья наварила массу».
Правда, иногда она перебарщивала в своем стремлении сделать всё как можно лучше. В одном из писем Елене Валерьяновне Сергей сообщает с иронией: «…недавно у нас должны были пить чай днем Бенуа, Нувель, Ратьковы (знакомые семьи Дягилевых. — Н. Ч.-М.) и т. д., и нянюшка выдумала их угостить замечательным чаем, который что-то дорого стоит. Мы отправились его покупать и купили 1/4 фунта, про него говорят, что очень ароматичен: когда же его заварили, то он не фиалками пах и оказался страшной гадостью, так что это вышло довольно „приятное“ угощение».
В большинстве подобных случаев всё заканчивалось тихо-мирно. Но бывало, Сергей с нянюшкой и «подвоевывал». Как пишет он в одном из писем домой, «особенно ее любимый мотив нападок на меня — это из-за братьев. Что у них нет отдельной комнаты, что я экономлю на завтраке, когда они приходят и пр., а между тем на днях, когда они были у нас, по совету няни с Мишей был сервирован следующий завтрак: 1) ветчина, 2) скобленка, 3) омлет с сыром, 4) вареники! Когда я заметил, что подобные завтраки прямо нездоровы, так как, наевшись их, и мы, и дети приходим прямо в животное состояние и по крайней мере три часа после всего этого не можем приняться ни за какую работу, так няня подняла такой шум, что дети неделю голодают, что даже и в праздник их нельзя покормить и пр. Я нынче, впрочем, стал гораздо сдержаннее и не принимаю всё это так близко к сердцу».
Действительно, всерьез расстраиваться из-за подобных мелочей ему было недосуг. Поднявшись около десяти часов, Сергей ехал в университет — все-таки надо было хоть иногда оправдывать звание студента, — но долго в аудиториях не задерживался, вместо занятий отправлялся делать визиты или заезжал в какие-нибудь магазины. В одном из писем мачехе в 1891 году Дягилев описывает свой тогдашний образ жизни: «…или читаю, или пою (чаще всего), или играю в четыре руки. Обедаю дома редко. Два-три раза в неделю у Философовых, раз у Михальцовых (знакомых семьи Дягилевых. — Н. Ч.-М.), редкую субботу пропускаю на Фурштатской… В театре бываю значительно реже прошлогоднего. Относительно тех, кто у меня бывает, скажу, что чаще всего, конечно, бывает Дима, с которым видимся почти каждый день. Затем очень часто бывает Валечка Нувель. С ним много играем, затем он аккомпанирует мне в пении».
Словом, по мнению молодого человека, он ведет жизнь «самую благоразумную». Отдавая дань западным литературным классикам, в частности, Эмилю Золя, и подчеркивая, что «мы все увлечены Ибсеном», он внимательно изучает и творчество отечественных литераторов: читает их книги, смотрит постановки в театре. В письме Елене Валерьяновне Сергей пишет: «Модный разговор у нас — „Плоды просвещения“[9]. Представь себе, я был два раза, на сцене это так хорошо, что я давно не видел пьесы, которая бы мне так нравилась». В это же время, в первый год жизни в столице, Сергей «ужасно» увлекается художественными выставками: «Теперь у нас 2 выставки. 1 — Репина и Шишкина, 2 — французская. На первой выставке я был очень много раз. Там выставлена, между прочим, новая картина Репина „Запорожцы“. Это верх совершенства».
При внимательном чтении писем юного Дягилева становится ясно: у него появилось еще одно увлечение, связанное с искусством, — пение. Вроде бы оно было и не новое — пел Дягилев, как и его родственники, еще в Перми и Бикбарде. Но тогда он выступал как любитель, не выделяясь особо на семейных музыкальных вечерах. Сейчас же — совершенно иное дело: он не просто уделяет внимание вокалу, а «ужасно занят своим голосом», и вскоре сообщает Елене Валерьяновне, что уже начинает «иметь успех, пока среди товарищей».