Нумерация с хвоста. Путеводитель по русской литературе - Лев Данилкин 13 стр.


Это важно; Стогов (о котором снобы отзываются не иначе, как с презрением, припоминая ему, да, случавшуюся в его жизни халтуру) после романа «Мертвые могут танцевать» совсем не тот, что в 2002–2003 годах. Вот уже несколько лет он пашет, как каторжный, выпуская книжки в своей серии, которые, да, чудовищно оформлены, да, не все одинаково хороши, но среди которых были выдающиеся образцы нон-фикшна; причем многие из них не только отредактированы, но написаны самим Стоговым («Неприрожденные убийцы»); и можно сколько угодно кривить губы, но факт остается фактом – никто другой ничего подобного не сделал.

По крайней мере если в самом деле грянет апокалипсис, то несколько таких людей рядом – и, глядишь, мир покачается-покачается, да и раздумает рушиться.

Владимир Шаров «Будьте как дети» «Вагриус», Москва

Шаровская фантасмагория, кто бы мог подумать, имеет хорошие шансы внедриться в массовое сознание: едва выйдя из печати, роман моментально обосновался в шорт-листе «Большой книги» и Букера, а в начале сентября на Московской международной книжной ярмарке его назвали «Книгой года» в номинации «Проза»; похоже, еще немного – и шаровскую бороду станут показывать в программе «Время», а «Репетиции» и «След в след» переиздадут за госсчет.

Роман написан от «я», достаточно колоритного «я» – этнографа и эпилептика, однажды ставшего смотрителем училищ в Ульяновской области, то есть тем же, кем за сто лет до него был отец Ленина, – но рассказчик тут не центральный персонаж. Если поверить Шарову на слово (делать этого не следует), то за главную героиню можно принять крестную рассказчика, юродивую Дусю, чья психосоматика деформирована прошедшейся по ней историей ХХ века и которая под старость из лучших побуждений фактически становится убийцей маленькой девочки – просто потому, что ей кажется, что та должна умереть пораньше, невинной.

Житие этой сомнительной святой дублируется множеством других – так или иначе рифмующихся: умирающего и обратившегося к метафизике Ленина, апостола Павла северного народа энцы Евлампия Перегудова, затевающего крестный ход на Москву Дусиного брата – все эти как-бы-святые, благодетели малых сих, сами впадают в детство, и в силу перенесенного страдания сподобляются благодати.

Роман – ветвящийся, клубящийся, распадающийся, расширяющийся одновременно в нескольких направлениях – состоит из сотен кунсткамерных историй, курьезных анекдотов, так или иначе нелепых, абсурдных (вроде истории о том, как один мужик в Горках при создании коммуны потребовал, чтобы на равных правах в нее включили и Господа Бога, поскольку Он тоже трудовой элемент, землю создал, и обойти Его никак нельзя). Роман устроен как запутанная система лейтмотивов, повторений одних и тех же тем в разных аранжировках: странные детские смерти, крестные ходы, крестовые походы, гражданская война, примитивная цивилизация, инвалиды, сироты, беспризорники, безумие, самоубийство, юродство, канонизация современников, кощунственное сожительство чистого и нечистого.

Истории-двойники, истории-дублеры, из которых сконструирован «Будьте как дети», все так или иначе закручены вокруг обманчиво простых идей: если не будете как дети, то не войдете в Царство Небесное, и кто соблазнит малых сих, того ждет самое страшное наказание. Ленин и Никодим, один из духовников Дуси, проповедуют: «Революция, ее цель и смысл – возвращение в детство. Люди чрезмерно устают от сложности жизни, от тысяч и тысяч лазеек, закоулок и тупиков, в которых хоронится грех и откуда его ничем не выкарябаешь. Не сразу, но они приходят к выводу, что единственное назначение сложности как раз в этом – укрывать, давать приют злу, и, пока ее не разрушишь, о спасении нечего и думать».

Так-то оно так, но и здесь, оказывается, есть свои нюансы. Все ли дети пользуются приоритетом при отборе кандидатов в Царство Божие? Не были ли многие из тех, кто считаются «святыми», по сути, именно соблазнителями? Тогда как явные «соблазнители», такие, как Перегудов и Ленин, – случайно ли почитаются как святые? И те и другие, и «дети», и «соблазнители», и жертвы, и мучители, в России ХХ века угодили в такие страшные жернова, гражданская война всех против всех была настолько жестокой, что единственно возможное оправдание этого абсурда – встреча в воскресении, совместный поход в вечную жизнь. «В какую сторону ни возьми, мы всегда идем к Иерусалиму: расширение империи есть единственно верный, надежный путь к Господу. Так или иначе, прежде нежели под скипетром русского царя не окажется весь земной шар, в числе прочих земель и Палестина – Царство Божие ведь не установится».

Путь в Китеж/ Иерусалим, по Шарову, проходит по зыбкой почве; и болото, топкий торфяник как стартовая площадка для воскрешения – одна из базовых метафор романа.

По сути, своим романом Шаров оправдывает революцию, да и вообще тот вариант истории, который осуществился на территории России в первые десятилетия ХХ века. «Выстоять у него (старого мира) не было ни единого шанса, потому что революция всем и каждому предложила нечто поразительно похожее на Господень рай. Тебе была обещана жизнь, лишенная порока, жизнь без искушений, без мук, без сомнений. Счастливое, радостное время – ведь если ты верил, был предан и исполнителен, ты знал, что, что бы ты ни делал, вины твоей ни в чем нет». Абсурдно-жестокая революция, по странной мысли автора «Будьте как дети», на самом деле была глубоко естественным и, более того, религиозным явлением, событием. Это был тоже крестный ход, крестовый поход, инстинктивное движение массы в сторону небесного Иерусалима, даже если и сами безбожники-богоискатели ничего об этом не знали. Это был скорее род священной эпилепсии, психической болезни целого общества, нарушившей коллективную идентичность, но не изменившей само ядро личности, и даже наоборот. Жертвы и страдания абсурдны, но, в высшем смысле, так все и должно быть: ибо то было впадение в детство, а «их есть царствие небесное». Новый человек – хотя бы и всего на секунду – появился; его не уберегли, он тотчас же и сгинул, но ведь на секунду – сверкнул. В высшем смысле революция была благом – слепоглухонемые вдруг начали осязать мир, вступили с ним в чаемый контакт; это радостное время, время, когда дух во всем проявляется. И несмотря на то, что при жизни их крестные ходы, крестовые походы и революционные марши вроде бы были направлены в разные стороны, на самом деле, безбожники тоже – богоискатели; словам не всегда стоит доверять, имена иногда скрывают суть; так же не следует доверять и тем вариантам истории, которые считаются единственными и общепринятыми.

Шаров на самом деле аватара Платонова. Ленин у Шарова абсолютно платоновский: «Лежа рукой на ее щеке, Ленин думал, что при коммунизме люди будут жить, ничего и ни о ком не помня, но зато видя, слыша, осязая, обоняя мир, как после долгой зимы. Они, словно вчера родившиеся младенцы, станут чувствовать его всем, что у них есть. И невообразимое счастье, ликование никогда не кончатся. Отказавшись взрослеть, они избавятся от зла, и земля от края и до края сделается одним сплошным раем с копошащимися везде малолетками».

Шаров тот же тип художника – но гораздо менее «невинный». Если Платонов – настоящий «ребенок», то Шаров – испорченный знанием истории, как бы совращенный, изнасилованный, «дитя с печатью порока». Его прямолинейность другая уже, книжная, искусственная. У обоих писателей все держится на деформации: у Платонова – странный изъян в языке, а у Шарова – изъян в отношениях с реальностью; всегда есть другой, тайный, не общеизвестный смысл. Революция-внутри, некий подрывной элемент, позволяющий осуществить преображение мира здесь и сейчас, смоделировать в романе уже преображенный, уже переживший деформацию мир. Это не просто «остранение», тут именно преображение, следствие того, что мир основан на внутренних связях иного рода, чем мы себе обычно представляем.

Все вышесказанное выглядит чересчур мудреным – и вот тут самое время упомянуть про очень странное шаровское чувство юмора. Не стоит принимать все это за совсем уж чистую монету. С одной стороны, в книге нет ни одной шутки, с другой – роман, в котором классическая история почти везде подменена апокрифами, пронизан особенной иронией. Для шаровского рассказчика характерна специфическая интонация – псевдозадушевная, обыденная, простецкая, наивная, на голубом вроде как глазу, но на самом деле с подвохом, с червоточиной: «В Заполярье конец июня, что ни говори – вещь. Солнце жарит сутки напролет, о ночи все и думать забыли». Да уж конечно, вещь; солнце жарит, олени лопают ягель, мертвые воскресают, дети идут к Китежу, Ленин впереди, чего уж тут непонятного. Сусанин-мессия, нелепым образом ведущий свой избранный народ в болото, не туда, но в высшем смысле – именно что туда, в то болото, которое надо болото, – вот центральная фигура этого романа. Эта ненадежная шаровская интонация так же узнаваема, как язык Андрея Платонова: она передает деформацию физического мира, открывшегося в результате особенных событий метафизике, распахнувшегося настежь, здесь и сейчас переживающего чудо преображения; «счастливое и радостное время».

И чем ненадежнее сам Шаров-рассказчик, тоже сусанин, тем шире диапазон его возможностей; чем нелепее описываемые события – тем крепче вера рассказчика (и читателя), что в них есть смысл: ну да, верую – ибо нелепо.

Было бы нелепостью предположить, что шаровский роман спровоцирует массовый всплеск интереса к фигуре Ленина и, например, переоценку революции в общественном сознании, но не можем же мы не верить, например, результатам деятельности Оргкомитета ММКВЯ. И хотя современная аватара Платонова Владимир Шаров – скорее писатель для писателей, а степень удаленности его романа от того, что называется «беллетристика», можно охарактеризовать как стремящуюся к бесконечности, черным по белому у них там написано: «"Будьте как дети" – книга года». Абсурд, но придется поверить.

Александр Архангельский «Цена отсечения» «АСТ», «Астрель», Москва

Здесь и сейчас. 38-летняя Жанна, скучающая по отправленному в Швейцарию на учебу сыну, случайно вскрывает гаишное письмо с уведомлением о штрафе, где обнаруживает фотографию автомобиля, в котором находится ее муж – бизнесмен Мелькисаров – явно с любовницей. Приревновав, она нанимает частного детектива; все ее самые нехорошие подозрения подтверждаются, и пора бы делить имущество – однако что-то с этим адюльтером не так, но за два с половиной месяца слежки Жанна так и не разберет, что именно; темнит муж. Чехов бы сделал из этого анекдот на пятьсот слов, «Пересолил»; Архангельский городит большой, за 400 страниц, роман. И, увидим мы, не потому что не умеет отсекать лишнее, а потому что дело не в анекдоте, не в сюжете, а в ситуации: разрушение семьи; а это коллизия медленная. В общем-то, пересказывать его надо так: реалистический роман об «отношениях», и всё.

«Нет, ребята, типичная ничья», – комментирует один персонаж попавшуюся ему на глаза чью-то шахматную доску с фигурами; и эти слова относятся не только к игре.

Архангельскому, взявшемуся сочинять роман о «нулевых», нужно было нарисовать общество, в котором – «ничья»: политики нет, конфликт либералов и консерваторов загашен, ничего не происходит, вертикальные движения заблокированы; «устаканилось».

Другой патентованный охотник за цайтгайстом, Быков, уперся в эту «ничью» рогом и принялся писать гротескно «остросоциальные» романы в духе «немедленно подайте мне настоящей жизни или будут выломаны ворота!». Архангельский подошел к ситуации с другого бока: в таком обществе, уловил он, важнее становятся движения в горизонтальной плоскости; рокировки; семейные отношения, измены и прощения; психология; частная жизнь. Пробиться-чтобы-вырваться, заработать-миллиард, нагнуть-всех – все это темы 90-х; а вот удержаться на плаву, распоряжаться достигнутым, жить-в-семье/жить-в-России – вот это темы «нулевых». И раз у героев 90-х это не очень хорошо получается, возникает конфликт. Ergo – семейный роман возвращается; и если посмотреть на «нулевые» в этом ракурсе, то пустыми и «никакими» они уж точно не покажутся.

И если кому-то «нулевые» кажутся от этого пустыми, «никакими», так это оттого, что не там ищут.

В романе не то что нет «политики» – она, несомненно, присутствует здесь в виде искаженного отражения, тени – «анаморфически», как череп в «Послах» Гольбейна. Политика в романе есть – но в другой плоскости.

Семейный роман может быть пострашнее «Молчания ягнят»; не верите в «Цену отсечения», так «Каренину» почитайте.

В случае Архангельского, более того, ярлык «семейный роман» вовсе не означает, что его текст посвящен исключительно sex & relations. Ну да, в общих чертах – хотел вытолкнуть сына – потерял жену. Но на самом деле этот роман, как ящик из притчи, наполнен несколько раз – камнями, песком, водой. Экономическими и культурными коллизиями. Рублевкой, сельской Россией, Швейцарией, Нижним, Сибирью. Попами, олигархами, рублевскими женами, переделкинскими писателями, шоферами, убоповцами, научными работниками и молдавскими гастарбайтерами.

Разумеется, эти «отношения» являются сложной проекцией «больших», внешних, политических раскладов: богатая умная любящая мужа дама вдруг уходит к провинциальному актеру; вот тебе, собственно, и социальные лифты, в гротескном искажении. «Стабильность» сказывается на «отношениях», отношения подтухают и хочется чего-то поострее. А уж дальше – жизнь корректирует.

Здесь вроде как есть центральный персонаж – предприниматель Мелькисаров, «лорд Байрон для среднего класса», «олигарх-лайт», upper-middle-class, человек с возможностями, биография лихая, семья, окружение («все на скорости, как в тумане; вышел из машины, нырнул в сияющий интерьер, по пути скользнул взглядом: это кто такой? А, современник, не задерживайся, братец, проходи»), и, теоретически, «Цену отсечения» можно принять за роман о герое нашего времени.

На самом деле нет; время – не байроническое, дно – уже нащупали, об потолок – уже тюкнулись, крайние оттенки событийного спектра встречаются реже, чем центральные; Герой – был да сплыл (буквально, если уж на то пошло: см. эпиграф из Пушкина «Все утопить» и финал романа; сюда же – «море» как метафора жизни: непрогнозируемой, зато никогда не дающей скучать).

Главное достоинство романа – предельно плотный слой персонажей второго плана: мелькисаровские партнеры, конкуренты, соседи; коллекционер-аптекарь, изобретатель-благотворитель, причудливо деформированные эпохой типы – эксцентрики, чудаки, оригиналы; галерея целая, – и у всех характеры, речь, психология, у каждого биография своя, комплекс воззрений; каждый – носитель определенной идеологии. Архангельский – чья осведомленность в самых разных сферах, от экономических махинаций до экспрессионистской музыки, вызывает искреннее уважение – не жалеет времени не только на подробное, с целыми архивами историй, портретирование каждого, но на целые сцены с ними. У Архангельского ценный вкус не только к эксцентричным персонажам, но и к типам; и свойственное историку эпохи желание схватить их – как раз потому, что типы сейчас важнее, чем уникумы; время уникумов уходит, их отсекают.

Чей-то еще роман мог бы и обойтись без этого занимательного человековедения – но не «Цена отсечения». Вообще-то, это роман про них, ушедших на второй план и налаживающих запущенные в бурные 90-е «горизонтальные» отношения. Собственно, это тоже неслучайно – время Главных Героев проходит, личности нивелируются, становятся второстепенными, годными лишь на эпизодические роли в каком-то романе. Это, собственно, тоже – отсечение; эпоха как бы отсекает кого-то, не дает за них больше какого-то максимума; социальный сепаратор своего рода.

Кто в «Цене отсечения» на самом деле главный – так это автор: умный, спокойный, очень хороший рассказчик, уравновешенный, широко информированный; с выдающимся языковым слухом (любитель словечек эпохи, часто выделяет их курсивом. «Ездить на англикосе» – и «на гитлере» – то есть на английском и немецком автомобиле соответственно) и чутьем (писатель из тех, кто умеет пользоваться точкой с запятой; это все равно что уметь подтормаживать коробкой передач – те, кто тормозят только ножным, многое теряют).

Автор умный не только «вообще», как публицист, – но и очень умно ведущий игру романиста, знающего цену традиции, «психологическому реализму»: равноудаленный от всех читательских ожиданий, но и равноприближенный. Не ностальгирующий по советскому; не пугающий апокалиптическими предчувствиями, не демонстрирующий «интеллигентский либерализм» и не дразнящий мажорными прогнозами о будущем величии; автор одержим соблюдением объективности – он очень настойчиво дает понять, что вся его деятельность сводится к тому, чтобы просто-описывать-то-что-есть. По выражению все того же персонажа, писателя Боржанинова, который зафиксировал ничью: «Не возвращайте прошлого! И будущего тоже не надо. Лишнее. Пусть буду я как есть».

В случае «Цены отсечения» вообще важно – кто автор. Дельный литературовед и компетентный историк, автор биографии Александра I, учебника литературы для 10 класса и нон-фикшна «1962» – но не Тынянов и не Жолковский, ни разу; экс-замглавного «Известий», телеведущий, колумнист, блогер – чья публицистика, в общем, никогда не претендовала на сногсшибательность и в стилистическом плане мало отличалась от чьей-либо еще; шлягеров в активе не имеющий, не Максим Соколов и не Дугин; ну да, еще один пробившийся на канал «Культура» интеллектуал с металлокерамической улыбкой, голодными глазами и хорошими шансами к 60 годам стать министром культуры, не бог весть что на здешнем безрыбье.

И не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы предположить, какого рода у него будет роман. Обычно беда окололитературных людей, подавшихся в романисты, состоит в том, что они знают, как надо, и принимаются конструировать тексты: здесь подпустить сравнение, здесь пошутить, здесь разбавить подслушанным в ресторане диалогом, здесь сюжетный финт; отдельные фразы получаются хуже или лучше, но запах дизайнерского ателье выветрить невозможно.

Назад Дальше