Я думал: возраст меня опередил. Пора хоть кем-то становиться, отцом, что ли, укореняться и просто жить, готовясь к смерти, если нет счастья не думать о ней. Не видно чаек. А вот ласточки ныряли над головой.
Ночью почему-то проснулся. Безмолвный отель – ночное животное – открыл поры, расстегнулся, стал посвободней и задышал, освободившись от дневного служебного гнета, я слушал – шумят водопроводные течения, поскрипывают двери, булькающим полосканием горла будит телефон в подвале или на чердаке украинку-уборщицу, ветер скользит вдоль тросов по шахтам лифтов, застонала женщина, и я услышал, словно дошли сотрясениями, толчки тела в нее, потряхивающие кровать, раз, два… На «десять» всё стихло, я подумал: парень, видно, как и я, читал на ресепшен бесплатную газету для русских Пиренейского полуострова, где написали, что для достижения оргазма женщине вполне хватает сорока семи секунд, включая прелюдию и гигиенические процедуры, а одновременно достигаемый оргазм – это выдумки феминисток.
Встал и укрыл сбросившего одеяло сына – всё, что могу сделать для него. Еще – накормить. Я сидел во тьме на краю земли и перебирал: что еще могу? Чтобы не думать страшного: нужен ли я этому мальчику? Кроме денег, конечно. Да и то…
В Лиссабоне за три часа до матча в автобус вынужденно, как на плаху, проживая каждый шаг, поднялась коротко остриженная гид с внешностью многолетней бодрящейся вдовы из южноамериканского сериала, из тех женщин, что под натиском возраста уже теряют пол, оставляют его за ненадобностью дома в морозилке. Красные и синие бейсболки, бицепсы, золотые цепи и покрасневшие от солнца и водки серьезные лица людей, жаждавших порвать испанскую сборную, она оглядела с близорукой неуверенностью, словно сопровождала до этого только группы православных паломников, и поискала опоры в привычном:
– Добро пожаловать в Лиссабон!
Автобус промолчал. Потом кто-то объявил решение:
– Хорошая баба. Возьмем с собой на стадион.
Гид поспешно отвернулась и вгляделась за лобовое автобусное стекло, озираясь по сторонам, – сегодня что-то пугало ее в привычных картинах португальской столицы.
И наконец решилась:
– В данную минуту мы проезжаем площадь Фигейру!
– Офигейру!!!
Посреди злорадного, безумного хохота гид что-то пыталась еще говорить, то улыбалась (дескать, и ей смешно, непонятно, но смешно), то пыталась перекричать, но сдалась и долго молчала, выжидая следующего шанса – вот:
– Вот, обратите внимание! Проезжаем по мосту имени Двадцать пятого апреля над рекой Тежу, которая имеет – ГРАНДИОЗНУЮ – протяженность!
– Какую?
– Триста километров!
На задних сиденьях кто-то презрительно сплюнул на пол.
Сидевший перед нами лысый врач из Перми в очках с круглыми правдоискательскими или садистскими стеклышками приподнялся:
– А-а что за рыба здесь водится?
Гид коротко переговорила с суровым водителем, он прислушивался, переспрашивал, подымал седые брови, пожимал плечами, щупал мочку правого уха свободной от руления рукой, сам себе удивляясь, будто случайно обнаружил, что не может припомнить адреса или имени внука, который на самом-то деле назубок должен знать, и сообщила:
– Хек. Есть такая рыба? – И с некоторым сомнением добавила: – Ставрида.
– А подлещик?! – и убедившись, что ответа нет, врач победоносно опустился на свое место, ответив на пару поздравляющих рукопожатий.
– А вот, смотрите, на горе – памятник Христу. В мире таких всего два. Второй – в Бразилии.
– И в Анголе, – мрачно поправил ее пожилой усатый болельщик в рогатой шапке викинга с двумя толстыми девичьими косами.
– Правда? А вы там… Путешествовали?
– Я там воевал.
Гид поднесла микрофон ближе к высохшим губам:
– Чуть расскажу о городе. Так откуда взялся петух как символ Португалии? Сначала, в древности, эта птица, петух, стала символом только одного столичного района, где произошло чудо. Чудесный случай, – она торжествующе подняла указательный палец и предупредила: – Сейчас я вас посмешу! В этом районе к судье привели человека, приговоренного к смерти…
В автобусе скопилось гнетущее внимательное молчание.
– А судья, представьте себе, как раз прямо там, в зале суда, собрался позавтракать петушком, – говорила она людям, которые всё это себе очень хорошо представляли. – Приговоренный взмолился: отпустите меня на волю, к семье и детям. Я невиновен! Судья ответил: хорошо, хорошо, пойдешь сейчас на волю. Но только если эта жареная птица ВОСКРЕСНЕТ! Вдруг петушок вскочил и закукарекал! – гид подождала в ненарушаемой тишине и неуверенно хихикнула в микрофон.
Русские болельщики не улыбались. Кто-то из специалистов с задних рядов пробасил:
– Немалых бабок стоило. Петушка-то усыпить.
На стадионе у меня сразу испортилось настроение. Сын писал в Москву. Что? О чем? Сидит и клюет, щиплет и щиплет, а я с семидесяти метров наблюдаю, как девушки в коротких юбках размахивают флагами шестнадцати государств и трясут круглую эмблему чемпионата, похожую на растягиваемый пожарными брезент – на него в комедиях приземляются старушки и влюбленные, спасаясь от пламени, – а он всё пишет. Никогда не думал, что так может выворачивать душу костяной, мелкий, дождливый перестук.
Тут еще испанская трибуна взревела и заискрила фотовспышками – испанская сборная в щеголеватых синих брючках и малиновых рубашках вышла попробовать травку, следом – наши в сиротских трусах – боязливо, издали похлопали родной трибуне, не улыбаясь, не подымая глаз, а испанцы всё прибывали, две трибуны – напротив и наискосок – краснели на глазах.
– Почему нас так мало? – с отчаянием спросил сын.
Почему же мы сидим посреди сбившегося в жалкую кучу разномастного сброда в буденовках, пилотках, утыканных значками ГТО, с выбритым на затылках «СССР»? Я сгонял в душный, как гладильная комната, туалет и обеспокоенно, перемахивая по две ступеньки, полез наверх, на последний ряд, и еще выше – за спину волонтерам с кульками попкорна: выглянуть наружу!
И дорога, нет – три! – извилисто подползающие меж голых холмов дороги были забиты впритык, заставлены автобусами с российскими и красными стягами, и вереницы автобусов спускались, выворачивали, втискивались и пятились еще, вон еще и оттуда – сюда, к стадиону, с тыла, меж конных полицейских с застекленными мордами, торопящимся, «сейчас-сейчас», шагом, едва не переходя на бег, спеша на работу, тянулся змеей бело-красно-синий, полуголый, мускулистый поток, пузырился, растекался и скапливался в многотысячную запруду у проходных, и оттуда вот как раз в нашу сторону повернул ветер, доносилось грозное: «Рос-си-я!», я замахал бейсболкой над головой: мы здесь! Сюда!
Бегом вернулся к сыну и прошептал перехваченным судорогой горлом:
– Сейчас-сейчас, – насмешливо щурясь на испанские трибуны и чувствуя, как сердце сладковато сжимает и разжимает нежная, гордая ладонь – мы! Страна!
Сейчас-сейчас, и русские затопили трибуны, и посреди вип-сектора испанцев, где пили шампанское и гуляли официанты, страшно и несвержимо повис плакат «Фанаты Бузулука», и по испанским рядам, по рукам и прямо по головам, ослепляя и утюжа, сполз огромный российский флаг с загадочной надписью “Smolensk” – нас больше! – и мы заревели гимн и потрясенно смолкли лишь однажды. Когда испанцы забили гол.
Всё кончилось, за стенами стадиона, оказывается, уже ночь и лукавые таксисты показывают большой палец, нестройно покричали уходящим затылкам: «Педерасты!», «Дармоеды!», а потом, словно что-то вспомнив: «Вперед! Россия! Мы с то-бой!»
И мальчики молча блуждали по грязному, неузнаваемому пустырю в поисках своего автобуса, бродяжно завернувшись во флаги, несли поникшие горны и буденовки павших героев, чуть не избили водителя: а чему он улыбается? А не надо шутить! – и поехали сквозь тьму в сторону океана.
– Вот бутерброды! Вы заметили? – шептал мне врач из Перми. – Ни разу середину поля не прошли на широком шаге. И как судья Володю Быстрова на свисток посадил… Не переживайте. Раз игры нет – переживать нечего. Я с девяносто третьего года не переживаю. Спокойной ночи!
Я грыз зуболомное миндальное печенье – да когда оно кончится?! – и разглядывал придорожные усадьбы, райские места в ночи – в точности как в кино и рекламе! – рай: белые стены, розовая черепица, под деревьями лежат апельсины, сквозь автобусные окна добивает банный эвкалиптовый дух, и всё цветет, всё здесь цветет…
Болельщик в рогатой шапке с косами смотрел туда же:
– Так и будут в нищете жить. Пока мы их не купим, – и буркнул: – И с Англией скоро разберемся. И язык не надо будет учить!
В такие минуты всегда хочется другого. Вступить в библейское общество. Выучиться играть в покер. Смотреть умные фильмы на ночь. А что? Или заняться испанским. Нанять худую или некрасивую репетиторшу-почасовика.
Спящий врач из Перми снял очки, вытер глаза и пробормотал:
– Вот бутерброды! Вы заметили? – шептал мне врач из Перми. – Ни разу середину поля не прошли на широком шаге. И как судья Володю Быстрова на свисток посадил… Не переживайте. Раз игры нет – переживать нечего. Я с девяносто третьего года не переживаю. Спокойной ночи!
Я грыз зуболомное миндальное печенье – да когда оно кончится?! – и разглядывал придорожные усадьбы, райские места в ночи – в точности как в кино и рекламе! – рай: белые стены, розовая черепица, под деревьями лежат апельсины, сквозь автобусные окна добивает банный эвкалиптовый дух, и всё цветет, всё здесь цветет…
Болельщик в рогатой шапке с косами смотрел туда же:
– Так и будут в нищете жить. Пока мы их не купим, – и буркнул: – И с Англией скоро разберемся. И язык не надо будет учить!
В такие минуты всегда хочется другого. Вступить в библейское общество. Выучиться играть в покер. Смотреть умные фильмы на ночь. А что? Или заняться испанским. Нанять худую или некрасивую репетиторшу-почасовика.
Спящий врач из Перми снял очки, вытер глаза и пробормотал:
– Как все-таки обидно…
Долго спали, и, пока спали, поднялся ветер, на пляже вывесили красный флажок, серые волны, подобравшись к берегу, сворачивались в ревущий, пропесоченный вал, по песку бродил один – бродил в юбке из полотенца толстый русский малый, знающий, по моим сорокавосьмичасовым наблюдениям, три слова – «Димон» и еще два матом. Он искал трусы, потерянные в прибое, хмуро посматривая на черных мохнатых крабов, карабкающихся из воды на заросшие смолистой зеленью каменные глыбы; а вечером, похожим на ночь, мы сидели на качелях детской площадки, сын ел вареную кукурузу, я хвалил советскую власть. Вдруг он сказал:
– Один мальчик из нашего класса спустился в метро на рельсы и пошел навстречу поезду, – он едва заметно кивнул мне: ну, давай, ты же типа всё можешь, всё измени, еще есть время, – похороны завтра.
– Наверное, он чем-то болел? Психическое расстройство?
– Его родители всё время ругались, – он повертел в руках обгрызенный початок: всё? – А как первый раз пробуют наркотики?
Дождался. Вот сейчас я. Мои давно готовые слова, засеянные в его память, вбитые, ободряющий пример моей жизни – опорой, ужасающие примеры других – угрозой, впитает сейчас и с этим пойдет в страну, где я уже не смогу быть с ним всё время рядом:
– Слушай!
Но – португальцы кому-то забили, на набережной что-то ярко полыхнуло и взорвалось, загудели автомобили и прогулочные паровозики, закричали дети на балконах, подпрыгивая и растягивая фанатские шарфы, по набережным очумело понеслись комнатные собачки в плащиках национальных расцветок, к экрану посреди набережной, где шла трансляция, бросился нечесаный люд, распевая безо всякого мотива краеведческие песни, в них угадывались названия ближайших рыбацких поселков, заметались зигзагами безумные велосипедисты, на пляже, где жарили на углях какую-то вонючую дрянь, напоминающую змеиные хвосты, все, у кого нашлись деньги на пол-литровый пластиковый стакан пива, прыгали, обнявшись и завывая:
– Пур! Ту! Гал! Пур! Ту! Гал!
И ударил салют!
Из Домодедово сына забирали, сам я везти не мог – люди, прописанные в моей бывшей квартире, не желали дарить мне лишние полтора часа. Дожидаясь прибытия конвоя, мы наменяли жетонов, отошли к игровым автоматам и в полнейшем немом взаимопонимании и взаимовыручке отбили захваченный бандитами банк, уложив по ошибке пару заложников из числа персонала, затем отстреливались на полном ходу, защищая почтовый тарантас от соединенных сил грабителей и индейцев – среди нападавших особенно выделялся жирный мексиканец в шляпе-поганке, пришлось бросить под ноги их лошадям мешок с динамитом, едва отдышавшись, мы ввязались в перестрелку в салуне, возникшую по какому-то совершенно плевому поводу, но переросшую в настоящую бойню. Особенно прицельно жарила по нам из пулемета какая-то симпатичная дама в красном платье. И тут ему позвонили.
– Ну, всё?
Такой возраст, что уже не обнимешь. Стесняется.
Рукопожатия.
– Знаешь, что я хочу, чтобы ты сделал? Забери меня к себе. Давай встречаться почаще. Не ругайся с мамой. Больше я с тобой никуда не полечу.
– Что?
– Научись выдувать пузыри из жвачки. Смотри: нажевываешь такой комок, плоский, вот так зажимаешь между зубами. И – в середину проталкиваешь немного язык, а потом язык убираешь и сразу начинаешь дуть, вот, – надулось и лопнуло, – понял?
…Зимой детина в тулупе и шапке с опущенными ушами раздавал билеты и ваучеры болельщикам, сразу раздевшимся до маек с гербами, – знакомыми казались все: с вологодскими мы точно куда-то уже летали, и с вон тем косым, стеснительно смотревшим в сторону. Со вкусом домашней каши во рту я смотрел, как судьба рукой авиадевушки помещает нас двумя крестиками на неведомые места на борту и кричит в телефон в доносящиеся снежные задувания:
– У тебя сто сорок пять пассажиров и одна ляля. Сто сорок шесть по головам!
Пристегнувшись, сын спросил:
– А в этом Израиле нет сейчас туризма? То есть террора?
Над нашими головами летала перекличка – из первого салона во второй:
– Кто мужик и натурал – тот болеет за «Урал»!
– Кто болеет за «Торпедо» – тот родился от соседа!
Соседка лет семидесяти двух, сразу попросившая называть ее Надей, крашенная в цвет «морозный каштан» (я до дембеля считал, что такой цвет встречается в естественной природе, пока одна девушка не объяснила), оторвалась от газеты:
– Тут написано, что всё больше и больше пилотов управляют самолетом в пьяном виде.
Самолет неожиданно качнулся набок и завернул резко влево, дважды нехорошо вздрогнув.
Народ запил, мы с сыном яростно обсудили с впередисидящим интеллигентом Маратом величие нашей сборной. Виски, к которому время от времени припадал Марат, помогло ему сосредоточиться на единственном действительно важном вопросе:
– А кого Хиддинк поставит в полузащиту?
Я трижды перечислил всех наличествующих полузащитников, он соглашающеся кивал: да, все эти имена ему известны, но после тяжелого раздумчивого сопенья и еще одного глотка он вновь, просунув голову меж кресел, указывал, как впервые, теперь уже совершенно отчетливо, открывшуюся только ему слабину:
– Да. Но кого Хиддинк поставит в полузащиту? – Так и уснул, уронив нам на колени сперва цээсковский колпак с бубенчиками, а затем очки – мы их бережно хранили, азартно предвкушая ужас ослепленного пробуждения: где?!
Сын попросил:
– Расскажи какую-нибудь страшную историю.
– Однажды мы с мамой потеряли тебя на Воробьевых горах. Пошли гулять и – потеряли. Полчаса бегали искали.
Сын с ужасом вгляделся в меня:
– А потом? Нашли?
Тут пошуршало «кгм-кгм…» и раздалось:
– Говорит командир корабля. Предупреждаю, на высоте девять тысяч пятьсот метров сто грамм спиртного действуют как двести. Если не прекратится драка во втором салоне, мы садимся в Симферополе и вызываем милицию.
Да будьте же вы все прокляты, уроды!!! Я уже представлял себе разрастание побоища, экипаж, забаррикадировавшийся в кабине, и штурм ОМОНом в симферопольском аэропорту – стоило ради этого пропускать два учебных дня и репетитора по математике!
Все прислушивались, и чудился грохот битвы, но это стюардессы загрохотали своими кухонными тележками, шепотом всем сообщая: угомонились.
Марат проснулся и забрал свои очки с таким спокойствием, словно поручал нам их сохранить.
По прилете я искал разбитые носы и разорванные рубахи, но русские патриоты ступили на Святую землю в приличном виде и сонно потекли в громадные просторы Бен-Гуриона пехом или эскалатором, вниз, на паспортный контроль, покорно снимая картузы для опознания и обдавая пограничниц алкогольными дуновениями; только вологодцы выронили под ноги таможеннику пакет с десятью бутылками пива в самый разгар клятв, что везут только государственный флаг.
На свободе, после очередей и багажных разборов, какая-то молодежь с нажимом одаривала каждого белой шапкой «Израиль любит тебя». Я отправился искать урну: куда бы ее выбросить, а сын побежал в обменник превратить долларовую сотку в шекели и оттуда – в ближайший магазин, где ему жестоко пояснили: в аэропорту курс – самый невыгодный.
В осеннем море кто-то плавал среди упаковочных обрывков и студенистых, коченеющих рыбок, по удивительно белому песку носились собаки в ошейниках за летающими пластмассовыми тарелками, первая же красивая девка рассмеялась по-русски – она висла на пожилом пузане, тот сосал сигару и отхлебывал из горла какого-то дорогого сосуда. Грязный араб показал, как работает душ – надо дергать за проволоку.
Мы опустились на два незанятых белых стула, словно ждавших нас. Из-под земли вырос дед с седой грудью и показал пачку квитанций. Двенадцать шекелей это стоит. Пока не зайдет солнце.
Я подозрительно следил за солнцем – путеводитель обещал его посадить в половине пятого, и я предупреждал об этом попутчиков – нет смысла раздеваться и лезть в море! После половины пятого на меня смотрели, как на идиота.