Я бросился следом:
– У меня разойдется шов! Кишки выпадут! Да я и здоровым не подтягивался больше шести раз. Я не смогу десять! – обгонял и поднимал свитер – вот. – Я могу умереть.
– Сегодня последний день, – тихо и бесстрастно рассуждала сама с собою Света, – или – зачета нет, сессия не сдана.
– Светлана Михайловна, пожалейте, – бегал я вокруг, всплескивая руками. – Я вас очень прошу, ну, один-единственный, самый разъединственный разик, я просто… у-мо-ля-ю!!! – и вдруг заметив, что все бросили бегать и разминаться и – столько радостных лиц вокруг! – я вздохнул. Подошел к турнику. Примерился.
Подпрыгнул и повис.
И подтянулся – десять раз.
На!!! Получила?!
Света даже не подняла головы, так, мимоходом, что-то пометила в бумагах – жирной «галочкой».
…Я давно не бывал в тех местах, а в этом сентябре в три часа ночи ехал за «скорой», что везла в Морозовскую больницу маленькую дочку с женой, – три месяца не садился за руль, только прилетели с моря, ненавижу Морозовскую.
Прошелся вдоль платных боксов: имя, диагноз. Знакомых нет. Отовсюду раздавалось мяуканье детей, «тихо! не сопротивляйся врачам!», в коридор выглядывали голоногие мамы с опухшими лицами, в бесплатной палате, обхватившись руками, сам себя убаюкивал детдомовец.
Медсестра шла за мной по пятам:
– Вы останетесь ночевать?
– Это зависит от того, что у вас на завтрак.
Она искренне удивилась:
– А почему это?
Ночной дорогой меж больничных корпусов (и в каждом окне прижимала к себе младенца Богоматерь) я вышел за ворота мимо будки охраны – судя по телевизионным отблескам, в будке кто-то жил, вернее, был; не разобрался с поворотом и выехал на трамвайные пути, пришлось возвращаться по Шаболовке, а дальше, как по запаху, – путем двадцать шестого трамвая по гнутым переулкам, машину трясло на трамвайных плитах, пока не съехал наконец на Загородное; начали попадаться влюбленные пары, одна девушка несла на плечах доисторически наброшенный пиджак; вовремя свернул на Шверника и остановился напротив общежития – не смог почему-то выйти из машины, даже прямо взглянуть защипавшими (просто за дочку переволновался) глазами, так, косился на особенные окна, где что-то (так думает каждый) все-таки осталось от меня.
Общага парусом торчала в ночи, горели десятки окон, свободные от штор, и на каждом этаже целовались влюбленные пары, кому не повезло опуститься на свободные кровати работающих в ночь соседей.
Я почувствовал острейшую, обжигающую зависть.
Я твердо знал, что самое важное и лучшее на свете происходит сейчас за этими неспящими окнами. Конечно, это глупость и заблуждение, я получил всё, о чем мечтал и не мечтал. Но московская прописка и квартира в собственности ничего не могли изменить – мне невероятно сильно хотелось вон туда.
Идут годы, старшая дочь моя Алисс поступила в университет, где готовят будущих официанток со знанием испанского и каталонского языков, и бывают дни, когда после занятий Алисс дожидается старик отец, и тогда почтенная и величавая старость прогуливается об руку с наивностью первоцветения юности, и так уморительны, так смешны мне жалобы Алисс на физкультуру:
– Почему ты всё время смеешься? Ты не представляешь, как она непонятно объясняет: бежишь до штрафной, пас до диагонали, она возвращает, в кольцо, она снимает, спиной назад, пас, забивает, полный круг – поехали! Я не понимаю ни слова…
– Милая моя девочка, какая же ты у меня еще маленькая…
– А знаешь, как ругается? Говорит: сейчас как врежу! Китайцу сказала: ты что, мало каши рисовой ел? Прекрати немедленно смеяться!
– Ох, не могу, ты просто еще не знаешь, каких действительно страшных испытаний может быть полна жизнь, какие страдания выпали твоему отцу…
– И с бретельками не разрешает. Это, говорит, не спортивная форма! Чуть что: закрой рот. Мне всё время кричит: подаешь безобразно, ноги не сгибаешь, больше не возьму в первый состав, – а как подам хорошо и все мне хлопают – упорно смотрит в журнал.
Глаза Алисс пылают возмущением, а я отворачиваюсь и прикусываю губу, чтобы не расхохотаться в голос: дети…
– Говорю ей: Светлана Михайловна…
– Надо же, Светлана Михайловна. И мою так звали – вот забавное совпадение. Моей, должно быть, лет девяносто, навряд ли жива…
– Сказала, что двадцать лет отработала на журфаке.
Я остановился, вернее – у меня отнялись обе ноги и язык, здания и деревья сдвинулись и поплыли вокруг, а я не мог шелохнуться, чуя стремительное падение температуры тела и примерзание языка к зубам:
– Ты, надеюсь, о, ради всех святых, Алисс, ты не…
– Я говорю: мой папа там учился.
– О боже!!! Ты ведь не называла фамилии?!
– Сказала. Она так пожала плечами: смутно помню.
– И она… Где-то рядом?!
– Ну, может, выйдет сейчас. Может, нет.
Я оглянулся: до Вернадки бежать далеко, и местность открытая – крикнет в спину; Ломоносовский скрывает забор, прутья частые, не протиснусь, даже если разуться и куртку скинуть; залезть под строительный вагончик и лечь мордой в снег? – но тут крутятся собаки, начнут лаять или подлезут понюхать или лизнуть; прыгнуть в траншею теплотрассы и пробежать по трубам? – да там глубина три метра – я не вылезу, времени нет. Я перебежал дорогу и присел за машину, запорошенную снегом: ладно, ладно, отобьемся; Алисс пришла за мной следом, у нее были испуганные глаза:
– Папа, что с тобой?
– Зачем было говорить про меня?! Сказала бы – сирота! Да сядь и не высовывайся! Тихо!
– Она же сказала, что смутно помнит…
– Света тебе еще и не то скажет! Знаю я все эти подходы… Ха! Но тут ей ничего не обломится, – я зачерпнул горстку снега и бросил в рот, вода есть, не пропадем.
– Прошло столько лет… Что она тебе может сделать?
– Светлана Михайловна может всё! Скажет: чего пузо наел? Даю месяц, чтобы десять кило сбросить. Чего сутулый? Небось не плаваешь и спина болит? А когда мне плавать? Карта в клуб есть, но, кажется, просроченная. А Света обязательно проверит! Никогда больше не подойду к «Университету», никогда больше не поеду по красной ветке! Во попал…
– Бедный папа, – Алисс с тревогой наклонилась ко мне и погладила мои волосы, – всё уже кончилось, всё уже прошло, ничего этого больше не будет…
– Нет! Будет! Ничего не кончается. Плавать я буду. Хотя бы на море – до буйков и назад. Велотренажер можно купить. Жрать поменьше… Я видел в интернете – шесть минут в день, и кубики накачать можно. Никаких тренажеров, только диван. Свете меня не взять! Тихо. Кажется, идет, – и мы замерли, склонившись головами друг к другу.
Цифры
Я ткнул кнопку-пуговицу на стене ювелирного магазина на Солянке, сказал незримой, сиплой и всевидящей «охране», куда я, и потопал по крутой лестнице вверх под крышу, огибая азиатов, стоявших очередью в «фотографию», разместившуюся в нише размером с обувную коробку.
За стойкой сидели две девушки. Мне уже пора таких дам называть девушками.
Одна – такая бледная, словно ее за ногу приковали цепью к отопительной батарее и не выпускают на улицу за долги. Вторая как-то переборщила с выщипыванием бровей – каждая ее бровь изгибалась дважды.
Я вынул из боевого товарища, из своего верного «е-девяносто» цвета «мокрый асфальт», треснувшего от встречи с сухим бетонным полом, сим-карту и опустил инвалида девушкам под нос – между одноразовых стаканов с кофе и долек шоколада, расчлененных на фольге.
– Ну, оставляйте. Ну, через неделю… А чо, мы разве такие берем?
– Я же звонил! Час назад! Вы же сказали: запчасти в наличии! Диагностика – пятнадцать минут! Ремонт – в присутствии клиента!!!
Как всегда. Звонишь в одно место, приезжаешь в другое.
Бледная вздохнула, нехотя поднялась и унесла инвалида за медсанбатовскую ширму, «Тимур, ну посмотри…», вторая заполнила квитанцию: «трещ. корпуса, не раб. монитор».
– Фамилия. И контактный телефон.
Рука нелепо, сама по себе дернулась вернуть из кармана сим-карту. Какой-нибудь номер.
Какой?
Она взглянула на мой правый безымянный, откуда пускает безнадежные лучи поцарапанный золотой маяк, «черный ящик» сбитого свободно летательного аппарата: «Может быть, телефон жены?». Не знаю наизусть. На 09 кончается. Или на 089. Что на 9 – точно. «Или домашний?» Я бодро начал: 8499, с более-менее устойчивой 7 спустил ногу дальше, но последующие ступеньки не просто тонули во тьме… Их не существовало. «Хорошо, ну хоть чей-то номер!» Я почуял, как здесь жарко. Ничей. Всё, что помнил, – бывший домашний и телефон тетки в Белгородской области с кодом города, вместо 0 надо 4. «Может быть, номер своего мобильного?» Его-то помню. Но плохо помню. Путаю последние четыре цифры. Путаю между неправильным и тоже неправильным. Уже дал два газетных объявления с двумя по-разному неправильными номерами. Идиот.
Я растерянно молчал.
Девушка посоветовала:
– Глицинчику попейте. Для нервов. Я тоже пью. Чтоб не переживать, что резко вес набрала. После гормонального сбоя, – она показала свою беду: просунула ладони под огромные груди и трижды с усилием приподняла их и опустила, глядя мне прямо в глаза, – во какие стали.
Я растерянно молчал.
Девушка посоветовала:
– Глицинчику попейте. Для нервов. Я тоже пью. Чтоб не переживать, что резко вес набрала. После гормонального сбоя, – она показала свою беду: просунула ладони под огромные груди и трижды с усилием приподняла их и опустила, глядя мне прямо в глаза, – во какие стали.
Погуляйте. Двадцать минут. Я спустился на Солянку и свернул в первую же дверь направо за магазином «Модные иконы», в «Шашлычную» – в ней работали южные и восточные, такие мрачные, что мне показалось: общепит здесь – только прикрытие для школы шахидов. «Выбрали?» Да. Шашлык из бараньих языков.
Я смотрел за стеклянную дверь. За стеклом спешили, уворачиваясь друг от друга, блондинки, брюнетки, милицейские курсанты и офицеры МЧС в полушубках. Там задувал снежный ветер. В шашлычную никто не заходил. Кроме высокой раздраженной женщины «на три с минусом», удавленной шарфом. Она брезгливо покосилась на витрину с десертами и широкими, злыми шагами прошла прямо в туалет.
Возле туалета стояла, прижав к голове мобильник, черная печальная женщина в сиреневом фартуке, устало опустив голову к табличке «оператор по уборке», прицепленной на груди как пояснение преступления. Она что-то непонятно и беспрерывно говорила в телефон на своем языке, вдруг выронив посреди на чистом русском:
– …Внутренне дискомфортная ситуация… – словно лопнула земля, и обнажилось дымящееся, раскаленное нутро.
Так странно, оказывается, без телефона. Пустым. Первый раз за столько лет. Без увесистого присутствия в кармане. Без первой же заботы: где он? Взял? Посмотреть, кто звонил? Есть сообщения? Сколько время? Как я пойму, прошло или нет двадцать минут? Так непривычна недосягаемость для звонков и сообщений. Неожидание (а по правде – безмозглое ожидание: теперь-то откуда?!). Ничто не лежит поближе к правой руке, надежным присутствием домашнего животного, осмысленного тепла, лодочкой. Сиреневый всегда обнадеживающий свет пришедшего сообщения – вот он, конвертик. Всегда раздражающий звонок: ты не один.
Я не мог отправиться в инет. Сфотографировать и выслать кому-то свою внешность на фоне барной стойки, над которой стеклянными плодами висели перевернутые фужеры. Позвонить: я там-то, жду. Меня закрыли. Я сумасшедший. Некуда записать телефон, если «на три с минусом» выйдет из туалета, присядет за соседний столик и мы познакомимся. Ну что я продиктую, какой «мой номер»?!
Вот это да. Как, выходит, глубоко вросла железная эта… Доля мозга. Часть души. Часть всего. И эту важнейшую часть отрезали.
Я не знал, что делать. Думать? Полистал рекламную газету, но застрял на стихотворной строке с первой предпраздничной полосы – «России красный триколор…». Повторял: «России красный триколор… России красный триколор». Да нет, меня не существует.
Ваш шашлычок, три язычка. Я согнулся над тарелкой, совестясь смотреть в глаза баранам-диссидентам с вырванными языками, укоряюще вставшими передо мной.
Как же так! Хоть бы один номер. Так ведь и «скорая» с мобильника не 03, как-то иначе. А если я по итогам сложной дорожной обстановки и собственного скудоумия лягу на окровавленном асфальте у перевернутой, дымящейся машины? Что я прохриплю подбегающим, взволнованным людям? Звякнуть по какому номеру? Кому передать последние нелепости? Не скажешь же: возьмите мой мобильник, снимите блокировку, найдите в «меню» «контакты» – глупо как-то. Хотя еще глупей верить, что кто-то должен спасать – подбегать, кричать, дорожить мгновениями, что завоет скорая на уступаемой всеми дороге, забьет лопастями санитарная авиация, загодя развернут лучшую операционную люди в масках и лучший хирург, поднятый из-за юбилейного или свадебного стола (еще лучше – поднятый среди ночи!), полетит по улицам (иногда – на красный!), а вот и пристроился впереди всепонимающий гаишник – цито!
Жизнь каждого! Позорное наследие советского детства! Что жизнь – незыблема, что человек – нужен, что – что бы ни случилось! – ты очнешься, увидишь удивительные синие глаза, вздрогнет от неожиданности медсестра, крики в коридоре: радость-то какая! пришел в себя! – и останется лишь задать вопрос: какое сегодня число? – чтобы скорей понять, сколько тебя не было, что успели сделать без тебя на укладке бетона в плотину, поторопиться вернуться к победам – какая, на хрен, реклама страховой компании это может заменить?!
Кому нужна вся твоя жизнь? Да кто тебя должен спасать? Ты сам кого-нибудь спасал, терпя, через силу, за свои средства? Нет? Так что, если не повезет, – или рассовывай по карманам ближних деньги, или ложись и тихо подыхай, косясь на бумажную иконку.
Даже дозировка, по сколько и когда глотать, отгораживаясь от гриппа, – и та в мобильнике, в «черновиках»!
А сколько буханка черного? Рублей двадцать? А бензин? Плачу за бак больше тыщи, делим на емкость бака… А какая емкость бака? Бесполезно.
Не помню. Ничего. День свадьбы? Нет. Первую зарплату? То же самое. Не помню, сколько троек в дипломе, вес новорожденных – нормальный какой-то вес. Только взятки – кому и сколько. На сколько договаривались. И сколько пришлось платить.
Возможно, цифры хранят только нужное, то, что нужно по-настоящему. То есть главное. То есть почти ничего.
Я прислушался. Всмотрелся. Ощупал. Телевизора нет, не положишь щеку на подушку. А, вон оно что случилось – я попал в самого себя. И огляделся после длительного отсутствия. Как-то пустовато здесь. Да и не скажешь, что простор. Ну-ка… Да нет, и эти ходы никуда не ведут. Вот только это, это и всё. И мало следов пребывания. Не скажешь, что обжитое место. Давно поклеенные обои и немного мусора посреди. Съестным не пахнет. Мыслей нет. Не то что лишних, а… Жизнь как-то выстроилась, что нет поводов думать и запоминать. Пропали цифры. Но ведь были.
Я (нет здесь паутины?) двинулся в угол, туда, где прыщавое первоначальное время, где инет назывался Большой советской энциклопедией и я помнил группу крови, номера десяти в/ч, номер паспорта, номер военного билета (любимое многочасовое чтение, глубочайшая, неоднозначная книга!), три почтовых индекса и один подъездный код – уедут же ее родители когда-нибудь на дачу. Невыносимо глупо иметь дачу и не выезжать на каждые выходные!!!
Первый гонорар (6 р. 40 коп., приходили такие бумажные жизнерадостные квитки с хорошо различимой чернильной цифрой), футбольные счета (греки с нашими, 1–0, последние в жизни не кладбищенские слезы), расписания телепрограмм (21:45, кино «по четвертому», где посреди польской исторической драмы можно было увидеть голую женщину в бане), мороженое (по шесть, девять, пятнадцать, восемнадцать и двадцать две!), стакан семечек с железного подноса у горбатого деда (десять, это он потом поднял до пятнадцати!), мяч «кубышками» (ну, самый минимум – двадцать два рубля!) и номера телефонов – людей и мест, еще как! – я их знал!
Эти телефоны-автоматы… Они располагались либо под пластмассовыми скорлупками на салатовых стенах учреждений, исписанных и исцарапанных диктуемыми номерами, либо в уличных будках, спасающих от дождя; встретить посреди ночной, панельной, страшной пустыни эту заледеневшую будку, поднять трубку и услышать густой, громкий гудок, подтверждающий силу цивилизации и общую надежность жизнеустройства – заботятся о тебе…
Они (толстые, серые, с металлическими пластинками на брюхе с выгравированной «информацией», провод обмотан стальной проволокой) кормились двумя копейками – «двушкой» или «одна плюс одна», поиск «двушек» стоил порой немалых трудов и требовал удачливости, и в трагический момент, когда мольбой обретенная у единственного прохожего «двушка» проваливалась, а нужный, даже еще не опознанный, голос обрывали частые воспаленные гудки, аппарат получал страшный и бесполезный удар кулаком. В более ранний период, когда еще жили мамонты, в уличных телефонах встречались обнадеживающие пещерки для возврата денег, и первым делом палец проктологически отправлялся туда, и приятные неожиданности случались!
Если номер оказывался занят или равнодушные твари цедили «перезвоните позже», приходилось откатываться волной и совершать акульи нетерпеливые движения по кругу, и сколько раз я победно вешал трубку на рычаг: да. Да! И сколько раз распахивал дверь автомата и выходил на свет, пряча от очереди (к телефонам еще и очереди нарастали…) потную, раздавленную морду: нет. Нет.
Но (вдруг заметил) – началось не с цифр. Первыми пропали птицы. Лет двадцать не видел снегирей. Может, живут только в лесу, экология? Не, точно помню: прыгали по изрубленной мясницкой колоде у подъезда родной хрущевки в двенадцати кэмэ от крупнейшего химкомбината Европы. И синиц не видно. Синицы, желтая грудь, криво прилипавшие к подоконникам поближе к ломтикам сала, – точно были. И сороки. Хотя реже. Да где теперь они?!
Ни разу не видел аистов, жаворонков, соловьев, зябликов, куликов, журавлей, малиновок, клестов, стрижей, дроздов, цапель, каких-нибудь удодов, да и чижей! И голосов не слышал. Какая птица как поет? Ведь каждая птица как-то по-своему поет, так? Да, еще исчезли деревья. Клен, липа, дуб, тополь, береза, елка пока тут. Но осина? Ясень? Пихта, кедр или платан? Ольха, ракита? И мн. др.? И это уже не нужно для выживания? Достигнув трех лет, барышня Екатерина дала мне понять, что я не знаю цветов. Растений. Ноль. Розу, ромашку знаю. Ну, а всё многомиллионноликое остальное? Какая-то трава с цветами. Может, есть уже японский определитель с кнопочкой?