Синие скалы - Иван Подсвиров 2 стр.


- Что твой самолет? Вжик - и ты аж на другом конце опустился. Встаешь, голова кружится, мутит всего...

Где ты, в какой такой земле? Что на ней растет? Нет, брат, ничего ты не увидел. По земле на быках надо ездить, все разглядишь, А еще лучше ходить по ней пешком. Вот тогда ты жилец на этом свете.

Посчитай, сколько Федориха прожила! Поди, лет под девяносто.

Федориха доводилась отцу родной теткой. Муж у нее погиб еще в первую империалистическую, с той поры она была одна-одинешенька, удивляя людей своими чудачествами. Бывало, с вечера .навострит топорик и спать ложится с ним, чтоб и во сне помнить о деле, А оно у нее было простое: затемно схватиться с постели и бегом в лес за дровами. За день обернется раз пять или шесть, глядишь, на полвоза дров прибавилось во дворе. Скоро из-за них места не стало, так она и в огород носила, складывала там высокие черные штабеля, подолгу любовалась ими из-под ладони.

Потешной была эта Федориха... Иногда отец, завидев, как она бежит по улице с подоткнутым подолом и с неизменным топориком в руках, выскочит навстречу ей да и скажет от чистого сердца, без лукавства: "Хватит вам дров, тетя... Для кого стараетесь? Век будете топить - не потопите". А она взглянет с усмешкой на крестника, вскинет топорик за плечо и отмахнется: "Вам-то, мужикам, легко рассуждать, надсмехаться над вдовой... А мне без дров одни слезки, зима-то до-олгая!" И бежит мимо без оглядки, споро мельтеша босыми ногами по пыли...

Эх, непоседа! Раньше отец пытался предлагать ей свои услуги, но она наотрез отказывалась: "Сама не лыком шитая. Выдюжу".

Исходила Федориха босиком все окрестные леса. На каждом бугорке успела она посидеть, подумать о своей вдовьей доле... Резвясь с мальчишками в дальних лугах, я часто видел Федориху, худую, простоволосую, с тонкими загорелыми ногами. Она брела обычно вниз берегом реки, осторожно ступая по камням и слегка покачиваясь под тяжелой ношей. Казалось, вечно ходить ей вот так по земле, при любой погоде - в дождь, в вёдро ли, в туман...

И вдруг она умерла, погасла, как задутая кем-то свеча, - тихо, без содроганий, без лишних слов, не принеся никому особых хлопот. Незадолго до кончины Федориха велела отдать дрова своему крестному сыну, так как никого из близких родственников у нее не нашлось, затем сама сложила на животе сухие, бледные руки и спокойно, с ясной улыбкой на лице, с сознанием исполненного долга отошла в мир иной. Старухи завидовали ее легкой смерти.

Отец постеснялся взять вдовьи дрова. После похорон в одну ночь их растащили по подворьям хутора. А положили Федориху, в белом подвенечном платье, в дубовый гроб, сделанный по ее заказу еще года три назад. Этот гроб она хранила на потолке...

- А все почему долго она жила? - продолжал отец, задумчиво пуская клубы сизовато-бурого дыма. - Мало спала, много по земле да по воде ходила. Земля, она молодит человека. Да... И жить бы тетке еще много, кабы не тот гроб. Дело-то ясное. Начнешь думать о смерти, она тут как тут, с вострой косой подступит: "А ну ложись, пришла сечь голову!" Нет, живому надо думать о живом, так-то оно вернее... Цоб!

Косо отлегла на сторону от дороги еле приметная в росной траве стежка, потекла вверх по склону в образовавшийся просвет между деревьями. Если встать с брички и пойти по этой стежке, ни на шаг не уклоняясь от нее, она приведет на Иванов выгрев, в широкое, привольное буйство разнотравья. Летом звенят там косы вперемежку с бабьим смехом, с частым перестуком молотков, и в знойный полдень наплывает в низину запах разомлевших ягод, чабреца и морковника, темно-красной кровохлебки с фиолетово-белой душицей и еще неведомо каких трав и цветов. Стойкий запах дурманно кружит голову, пьянит. Но сейчас на выгреве непривычная стоит тишина:

откипели покосы там...

Отец, глядя на тропку, потаенно вздыхает:

- Стожки бы проверить. Вдруг ветром верха заломило, тогда беда: затекут и взопреют. Ну ладно, в другой раз сбегаю посмотрю.

Там, на крутом взлобке, на нашей постоянной деляне высятся два островерхих стожка, для верности подпоясанные свитыми из травы веревками и снизу плотно подбитые граблями. Еще дед наш Иван, сгинувший в гражданскую, покашивал в этих местах, оттого и выгрев именуется Ивановым, в честь первого в ту пору косаря.

Что было, то сплыло, быльем поросло... А теперь вот косим мы на деляне, политой соленым потом предков. Какие, сказывают, были крепкие люди, какие богатыри.

А и нет уже никого из них.

Отец провожает стежку задумчивым взглядом, и я замечаю: теплится в его зрачках грусть. Какое-то давнее воспоминание тревожит его. Были, были и у отца минуты, навсегда оставшиеся в сердце! Не о том ли покосе вспомнил он, когда я невинно, но жестоко предал его?

Это случилось в середине июля, во второе послевоенное лето. Отец взял меня с собою на покос, усадил в бричку рядом с тетками, повязанными в белые косынки, а сам побежал на подводу к мужчинам. В слинялой гимнастерке со следами от медалей, с пышно взбитым вверх чубом, гладко выбритый, отец казался мне самым красивым и сильным, самым добрым среди мужчин. Он нагнал подводу, гикнул на пристяжного рысака, схватился за грядку и с маху закинул упругое тело на солому, успев обернуться назад и белозубо усмехнуться теткам...

- Н-но, вороные! - привстал он на коленях, оглашая дол смятенно-радостным криком. Кони взметнули гривы, понеслись, сверкая на солнце новыми подковками.

- Папань, возьми-и! - заполошно заныл я и протянул вслед убегающей подводе руки. - И я с тобой!

Тетки дружно засмеялись, заластились ко мне, кинулись наперебой уговаривать:

- Никуда он не денется, твой батька, не плачь.,.

- Нехай себе улетает, ты с нами будешь. Глянь-ка, сколько невест. Эй, Полюха, приголубь, успокой кавалера!

- Пустите! - не унимался я, остервенело отбиваясь от теток. - Я к папаньке пойду.

- Бабоньки, да он гордый, не то что Максим... С нами и знаться не желает. Ему небось невесту чистых кровей подавай.

- Ах-ха-ха-ха!

- Поля, нечистая сила! Да приголубь, утешь мальца-то! Мужиков усмиряешь, а его не могешь?! Застеснялась уж...

- Ах-ха-ха-ха!

От суматошных вскриков, визга и смеха наши кони поджали уши и устремились вслед за грохочущей подводой. Пыль застлала глаза, заныл ветер. Я заревел еще громче, с подвыванием. Кони - вскачь.

- Рятуй, Полюха! - то ли шутя, то ли уже всерьез всхлипнула толстая тетка, натягивая на себя вожжи.

А кони не слушались ее, мчались во весь опор, обрушивая на нас дробный грохот копыт.

С задка, поддерживаемая простертыми руками внезапно онемевших теток, пробралась ко мне Поля, присела на корточки, молча дотронулась до моих губ мягкой и теплой ладонью. Ее прикосновение как-то вмиг отрезвило, успокоило меня. Мне даже стало стыдно, и я затих.

Ее карие, большие и глубокие глаза, затемненные тенью длинных ресниц, с нежной кротостью смотрели на меня, рождая какую-то тихую и виноватую улыбку. И Поля улыбнулась. Вздрогнули уголки ее припухлых розовых губ, светло обозначились на щеках ямочки, тенькнули мониста на кипенно-белой шее. Она провела ладонью по моей щеке, затем сняла с себя платок, вытерла у меня слезы и сказала:

- Чего голосишь, соколик? Все тут свои, не бойсь...

От вдумчивого выражения глаз, певучего грудного голоса Поли, запаха ее надушенного лица и волос, красиво собранных в каштановый узел на затылке, веяло чем-то домашним, родным, почти материнским. Безотчетно волнуясь, радуясь Поле, я улыбнулся ей.

- Вот и умница, вот и ладно, - пела, улыбалась она, усаживаясь на грядке.

Между тем толстая тетка успела осадить коней, они сбавили шаг и перешли на мелкую рысь. Теперь все с любопытством и вниманием поглядывали на нас с Полей и тоже чему-то улыбались. Поля порылась в сумке, вынула оттуда прозрачное, как воск, яблоко с темными зернышками внутри и протянула мне:

- Ешь... Скоро в первый класс пойдешь?

- Ага, - умиротворенно мотнул я головой. - Папанька говорит, в этом году, - Умница, и все ты знаешь, - сказала Поля. - Такой славный мальчик! - И ласково потрепала мои волосы, запустив в них свои нежные пальцы. - Ты ешь, ешь, соколик.

Так мы и подружились с Полей. Она кухарничала на выгреве. У каждого своя деляна, но было решено, что стряпуху надо одну иметь, чтобы не отрываться от дела.

А смахнуть ее траву гужом, в тридцать кос, долго ли умеючи!

У Поли весною была свадьба, с быстрыми тройками, с колокольцами, с яркими бумажными цветами. Я бегал смотреть на Полю. Красивой она была, нарядной. А рядом с нею, обняв ее за талию и раскосо усмехаясь, сидел жених, колхозный объездчик Крым-Гирей, прозванный так за то, что видом своим и осанкой походил на татарина.

Мне было обидно, что Поля выбрала себе Крым-Бирея, смуглого и нелюдимого, с устрашающим блеском в темных глазах. Он всегда как оглашенный носился на своем гнедом жеребце, стрелял плеткой и отнимал у ребятишек гнилую картошку, которую они весной собирали по свежей пахоте на крахмал. Из крахмала вместо хлеба пекли лепешки, примешивая в них крапиву с лебедой. А Крым-Гирей гонялся за всеми, вопил:

- Я вам поворую! В милицию сволоку!

Страшновато было слышать посвист его плетки. И вот Поля, такая красивая, нежная, вышла за Крым-Гирея.

Он же ее замучит, прибьет, думал я. Но Крым-Гирей, на удивление мне, улыбался Поле, и она отвечала ему улыбкой. Странные эти женщины! Им что ни хуже, то лучше. Вот и Поля... Не могла подождать, пока я вырасту, и стать моей невестой. Я бы платки ей дарил цветастые, водил бы в клуб, чтобы она танцевала там с парубками...

В то лето, когда Поля кухарничала, Крым-Гирея не было на покосе: кто-то встретил его ночью в лесу, стащил с коня и сыграл с ним темную. Говорят, люди слышали, как в чаще эхом метались глухие крики: "Раскосый! Правду плетью не перешибешь. Получай!" - "Пусти, не буду я! - вопил, затухая, голос объездчика. - Христом-богом просю-у-у..." А потом все смолкло. Пока люди с вилами, с топорами подоспели со стана на крики, обидчика и след простыл. Крым-Гирей ерзал на животе в грязи, судорожно всхлипывал: "За што? Я ж о добре...

о колхозе пекусь. Я ж не самовольничаю, караулю по инструкции. Сволочь! Ну погодь, все одно узнаю кто!

Я те изменю голос! Сгною!"

Обидчика так и не опознали. Крым-Гирей хворал дома, грешил на Косорукого, а Поля стряпала на покосе.

Я привязался к Поле, ходил за нею по пятам, таскал для костра сухой валежник. Мне нравилось смотреть на подрагивающие на ее шее мониста и кофточку в мелкий голубой горошек, на то, как она быстро чистила картошку и бросала ее в котел, схваченный снаружи черным налетом копоти... Легкая и гибкая, решительная в движениях, она проворно бегала от котла к столу, белозубо улыбалась людям, солнцу и травам и все прижималась пахнущими земляникой губами к моим щекам, все нахваливала меня:

- Умница, помощничек мой славный!

Я млел от счастья, от невысказанной любви к Поле.

Мне не хотелось идти к отцу, который косил неподалеку от нас. Сквозь редкие кусты виднелась его бронзовая от загара спина, локти мелькали в мощном широком размахе.

На третий день покоса, ввечеру, Поля кинулась в балаган, за картошкой, и обмерла: забредшие по недосмотру быки разворошили его, поели и перетолкли картошку. Поля - в слезы, в крик. Сбежались люди, посмотрели на безобразие, удрученно повздыхали, стали успокаивать Полю:

- Ладно, чего не бывает... Отдохни нонче, Полюха.

И разошлись, разбрелись по делянам. У пустого котла задержался отец утешить, ободрить Полю. Солнышко красное закатилось за гору, смутные тени рябью пробегали по траве, все гуще залегая по закраинам леса.

- А не горюй, Полюха, - сказал отец. - Аида в балку, малины пощиплем.

- Ой, Максим! - обрадовалась она, зардевшись. - Стыдно на людях... И Федорку на кого оставим?

- Я с вами! - закричал я с предчувствием чего-то необыкновенного, праздничного. - Я тоже хочу малины!

Они переглянулись и рассмеялись. Отец бросил окурок, каблуком вдавил его в землю и взял меня за руку:

- Пойдем!

- Тетя! - жалостливо оглянулся я на Полю, ополаскивающую в ведре ноги. - А вы остаетесь?

- Ступайте. Я догоню вас.

Мы спустились с отцом вниз по выгреву, к глубокой балке. Оттуда вместе с ветерком пахнуло в лицо приторно-сладким, душным запахом малины. Накапливались в балке, растекались по кустам фиолетово-дымные сумерки. Словно в вату, погружались в них лесные шорохи.

Мы сидели под грушей, поджидая Полю. Хотя мы оба ждали ее с нетерпением, но почему-то не заметили ее прихода. А она бесшумно кинулась сзади на отца, закрыла ему ладонями лицо и, не выдержав, захохотала звонким русалочьим хохотом. Отец встал, молча схватил ее на руки и закружил вокруг себя. Полино платье бело трепетало на ветру, облепляя ее красиво поджатые ноги.

- Ой, Максим! - с изнеможении шептала она. - Чумной... Пусти!

- И меня покружи, папань! - в восторге закричал я, бегая вокруг них.

Отец покружил и меня.

И опять, уже втроем, мы сидели под грушей, смотрели, как поднимается луна, медленно истекая над землей белым светом. Отец держал в своих руках Полину ладонь.

- А он все болеет?

- Не надо о нем, - зашептала Поля. - Надоел он хуже горькой редьки... Сверху, как яичко, гладенький, а в середке - болтыш. Уйду я.

Молчание. Но скоро отец опять спрашивает:

- Интересно, кто его так отметелил? Не Косорукий?

- Может, и Косорукий... Он же сестру его обидел.

За кочан кукурузы! Не сердце у него - камень. А я-то, дуреха, куда раньше глядела! Где мои глаза были, не знаю... - Поля вдруг припала щекою к плечу отца, горячо, со слезами произнесла: - Муж! Хворает, жалуется, а мне его ничуть не жалко! Ну нисколечко! Даже страшно подумать.

- А малину собирать? - спросил я.

- Ой, и правда! - вскинулась Поля.

- Сынок, посиди тут, - сказал отец, - а мы с тетей пойдем. А то в кустах обдерешься. Темно.

Меня не устраивало оставаться одному у балки, пугающей настороженной тьмой, причудливыми очертаниями кустов, внезапным всплеском крыльев каких-то ночных птиц. Но Поля наклонилась надо мной, поцеловала меня в лоб горячими, влажными губами, и опять повеяло от нее чем-то родным, материнским.

- Умница! Храбрый какой... Вылитый отец! Слышь, стучат? Это косари. Они косы отбивают. Ты слухай их, сиди и слухай. Тут кругом - люди!

- А я посвистывать буду, - сказал отец.

Они ушли.

С печалью и тревогой я смотрел им вслед, пока они не растаяли в кустах, облитых призрачным лунным светом. Вдали дымились леса, а на выгреве я различал мигающие огоньки - то косари запалили на своих делянах костры. Однако я испытывал непреодолимое чувство страха, в голову лезли всякие мысли - о волках, которые при луне рыскают по балкам, о медведях, бредущих полакомиться малиной, Треснет ветка, почудится тонкий мышиный писк, а я уж думаю: зверь... Вздрогну, сожмусь в комок и сижу не дыша, ни жив ни мертв.

Из этого оцепенения меня выводит ободряющий свист отца. Он раздается через равные промежутки времени, удаляясь куда-то в глубь балки. С каждым разом он все глуше, слабее. А вот и совсем смолк. Сижу в ожидании свиста, вобрав голову в плечи, притаившись, страшась оглянуться назад. Проходит полчаса, может быть, час - отец не откликается. Луна за облака зашла, стемнело гуще...

- Папа-ань! Тетя-а! Где вы-и-и! - вскакивая на ноги, вне себя кричу я.

И-и-ы-ы!.. - эхо отдается со всех сторон, волнами перекатывается по туманным балкам, гудит в нелюдимых верхушках деревьев, возвращая ко мне мой голос, странно изменившийся. Как будто много людей пробудились от тяжкого сна и, подражая мне, глухо и недовольно кричат из тьмы. Мне становится жутко, я весь дрожу и, напрягая голос, изо всех сил тяну:

- Па-апа-а-ань! Те-етя-а-а!

Я кричу и кричу, пока не добиваюсь ответного свиста.

Великая радость охватывает меня, в груди гулко колотится сердце: они живы, на них не напал медведь!.. Они щиплют для меня малину. Я смахиваю рукавом слезы со щек, смело сажусь на землю. Свист повторяется, и все во мне ликует. Идут! Они уже набрали малины. Из балки вскоре долетает сердитый голос отца:

- Чего кричишь? Тут мы!.. Эх, всю обедню испортил.

Всем расколоколил про нас.

- А, ладно! - тихо посмеивается Поля. - Шила в мешке не утаишь. Пошел по малину - не бойсь руки наколоть.

Раздвигаются кусты, отец с Полей выходят на чистое, отряхиваются от приставших к одежде листьев. Поля одной рукой поправляет растрепавшиеся волосы, другой - протягивает мне пучок веточек с рясными крупными ягодами:

- Ешь, соколик...

Луна краешком выглядывает из-за темного облака, в ее свете глаза Поли искрятся смятенно-тихим счастьем.

Она ведет меня за руку, задумчиво покусывая травинку, - кроткая, присмиревшая,,. Отец попыхивает сзади нас самокруткой и знай себе молча бухает сапогами по захолодавшей земле.

На другой день тетки только и говорили про нашу прогулку за малиной. Шушукались между собой, похихикивали в платки, пряча глаза от Поли, которая похаживала мимо них гордой, независимой походкой, и все допытывались у меня:

- Много малинки-то набрали?

- Не-е! - чистосердечно отвечал я. - Мы вот еще пойдем, больше насобираем...

Сороки на хвосте донесли весть и до Крым-Гирея:

Поля с Максимом за малиной ходили. Но мать моя сплетням не верила. "Подумаешь, за малиной! - говорила она. - Максим у меня серьезный".

- Цоб-цабэ! - погоняет быков отец, бодро помахивая кнутом... Скоро караулка, пошли, пошагали!

Позади остается пологая горушка, дорога круто заворачивает к деревянному мостку с разбитым, измочаленным настилом, с покосившимися перилами. Мосток дрожит, пьяно пошатывается под нами. Кажется, вот-вот он не выдержит и рухнет в белые буруны горной речки, стиснутой с обеих сторон крепкими ладонями берегов.

Однако ничего страшного не происходит. Мы благополучно перебираемся на тот берег. Вот и кончилась наша тихая, безмятежная езда! Теперь надо быть настороже, держать ухо востро. Отсюда начинается подъем к Синим скалам. Дорога, петляя серпантином, уходит все выше и выше, в глубину молчаливых гор. Ползет она по рыжим осыпям, теряется надолго в лиственном лесу, взявшемся осенним пожаром, вновь появляется, но уже на голых припечках. Издалека накатывается в низину нелюдимый торжественный гул сосен. Они растут у Синих скал, стройные, с желтыми литыми стволами, устремленными вверх, как гигантские свечи.

Назад Дальше