Единственная, неповторимая… - Галина Щербакова 2 стр.


А боль возьми и пройди. Как пришла, так и ушла, и Тамара Федоровна даже уснула, крепко так, как давно не спала. И сон ей приснился, хороший сон. Будто она в каком-то очень красивом городе и что-то ищет. Какой-то магазин. И ее все посылают то туда, то сюда, а она выходит на одно и то же очень красивое место.

«Красивое не может сниться к плохому, – подумала она утром. – В конце концов, эти коновалы, современные медики, могли и напутать…»

Два месяца прошло спокойно. Ничего не было, ни болей, ни похудания, ни сочувствия; все шло своим чередом. И медики не приставали. Очень хотелось их спросить: «Вы что, ошиблись?» Но не сделала этого. И была горда.

За это время вползло в ухо много всякой информации про это. И были среди разного факты об отступившей болезни, о неожиданной консервации опухолей, почти безнадежных. Прочла Тамара Федоровна и популярный роман об экстрасенсе. Вывод сделала такой: она сама себе экстрасенс. Никаких ей полоумных стариков не надо. И эту знаменитую ассирийку тоже. Справится!

А однажды не смогла утром встать… В одно утро пришло все, чего так боялась. Осталась дома распростертой на кровати. Пришла сестра, сделала уколы и не ушла. Сидела в кухне, смотрела по телевизору аэробику. Тамара Федоровна задремала, а когда проснулась, рот, горло были забиты чем-то горьким, саднящим. Отпила воды – не прошло. И не могло пройти. Потому что это была ненависть. К шторам, которые останутся, к этой кровати с выстеганным шелковым изголовьем и говорящему вдалеке телевизору, к халату из жатого ситца, купленному в Венгрии, ко всему сущему – одушевленному и нет.

Тамара Федоровна была умна. Она читала, что ненависть – эмоция отрицательная. А ей остро нужна была положительная для сил, чтоб опереться на нее рукой, встать и самой дойти до туалета. Не звать же для этого сестру, черт возьми!

Надо было найти эту эмоцию, вытащить ее откуда-нибудь, наскоблить, настричь с нее энергии.

Тамара Федоровна обратилась к памяти. Что там такого в памяти – радостного, светлого?

Ей шестнадцать лет, и она выносит знамя на районной комсомольской конференции. Стоит у двери в зал, ждет слов: «Знамя районной комсомольской организации предоставляется вынести…» У нее дрожат колени, колотится сердце, перехватывает дыхание… Она и сейчас слышит стук барабанных палочек, которые ей тогда казались стуком сердца…

«Девочка, помоги мне встать!» – сказала Тамара Федоровна той себе, со знаменем. Ну да! Так та и бросит знамя, чтобы прибежать отвести в уборную какую-то старуху. Да сама Тамара Федоровна, вдруг остановись та она в сомнении, так бы толкнула себя в спину из нынешнего своего будущего, что та девочка птицей бы взлетела со знаменем в руках.

Нет, та девочка не придет. Тамара Федоровна знает это точно. Не помощница она ей. Та девочка считала, что жалость унижает человека. И стояла на этом твердо всю жизнь. Так твердо, что распластанная на кровати Тамара Федоровна готова была скорее сходить под себя, чем вызвать из кухни мурлыкающую себе под нос медсестру.

Но звать все-таки пришлось. И сестра ее сводила в туалет, и постояла под дверью, и перевела в ванную, и тут Тамара Федоровна увидела себя в зеркале. Надо было просто лечь на раковину грудью, чтобы вынести это зрелище. Потому что что там боль и слабость, если лицо говорило все. «Ничего, ничего, – сказала себе Тамара Федоровна. – Сегодня я больная… Кого это красит?»

Сестра поправила ей одеяло, но так неумело, так неловко, как будто у нее и понятия не было, как должно лежать на человеке одеяло вообще.

«Она что, из дикой Сванетии?» – подумала Тамара Федоровна. Это ее определение было оценкой крайней тупости, хотя никакой Сванетии, тем более дикой, Тамара Федоровна не видела, но слова эти у нее были. И они были известны всему городу. Начальники друг другу говорили: «Я, знаешь, в этом ни бум-бум… Вчера только из дикой Сванетии…»

Когда сестра вышла, пришлось самой все поправить как следует. Но вернулась горечь во рту. Эта неумеха, эта идиотка, которая не знает, как укрыть одеялом, тоже останется… Невыносимая мысль заставила Тамару Федоровну позвать сестру.

– Посмотрите на постель, – сказала она тихо.

Глаза у сестры глупо округлились.

– Вы видите разницу, как сделали и как надо?

– Что сделала? – тупо спросила сестра.

– Укрыли меня одеялом…

– Ну? – не понимала та. – А что, не надо было?

– Но как вы это сделали? Вы помните?

– Ну, вы ж так и лежите, – совсем уж по-идиотски ответила сестра. – Я вас укрыла, а вы лежите… Чего не так?

Неужели же ей объяснять, что одеяло лежит не так, и подушка не так, если эта кретинка ничего не видит?

– Идите, – сухо сказала Тамара Федоровна.

– Нет, ну все-таки? – взъерепенилась вдруг сестра. – Я не поняла, я что-то сделала лишнее или не сделала? Я в общем-то не обязана с вами тут сидеть, но я, как человек, согласилась… Так чего вы придираетесь? В конце концов, я тут бесплатно…

Можно рухнуть в себя? Можно, и довольно глубоко. Тамара Федоровна рухнула. Что, ей никто никогда не перечил? Да сколько угодно… Поперечников всяких – пруд пруди… Но всегда – всегда! – всякое несогласие, всякое возражение существовали хоть и в одном времени и пространстве, но несколько ниже. Такая физика. Это же… Это же заявление сестры было заявлением какой-то неведомой свободной силы. Неразвитой, грубой, но воли, с которой Тамара Федоровна никогда не сталкивалась. Кто бы смел ей сказать про это «бесплатно»? Тамара Федоровна, конечно, знала про рубчики санитаркам в больницах, про вымаливаемые за любые деньги уколы на дому, за разные неконтролируемые презенты специалистам. Говорила себе так: доберусь до этого. Пока руки не доходят, но обязательно доберусь. У нее даже была своя личная пятилетка, так вот медицина и просвещение были там на четвертом году. Она была убеждена: с такой малостью справится.

Заводы открывает, реки вспять поворачивает, а уж ударить по рукам санитарок… Ну, дорогие мои…

И тут, в ее доме, ей в лицо… Неужели она так слаба в глазах этой неумехи, что та может себе позволить такое?

Надо было срочно, тут же все поставить на свои места. Надо было найти слова. И они бы нашлись, не будь Тамара Федоровна в постели. Проклятое лежачее положение кардинально меняло ситуацию. С подушки не говорилось то, что естественно звучало бы из-за стола или там из стоячей позиции.

– Уйдите, – сказала Тамара Федоровна.

– Сделаю укол и уйду, – дерзко ответила сестра. – А там пусть кого хотят присылают…

И она вышла из спальни.

В конце концов оказалось, что можно опереться не обязательно на положительную эмоцию. Можно опереться и на гнев…

Сестра ушла, а Тамара Федоровна неожиданно легко села, взяла в руки зеркальце и дотянулась до «косметички».

Во всяком случае, когда через час прибежала Ольга, Тамара Федоровна внешне была почти в порядке. А тут еще со шприцем в руке на отлете вошла сестра, нагло посмотрела на больную и сказала:

– Более тяжелые сами в процедурный ходят, а вам одеяло поправляй… Давайте сюда ягодицу!

Воистину, или сестра не ведала, кто перед ней, или была безразмерная нахалка, или… Или это была все-таки свободная воля? Неведомое свойство неведомых людей? Откуда же оно взялось? Это срочно хотелось продумать, но мешала Ольга.

Укол сестра сделала плохо, отчего Тамара Федоровна испытала удовлетворение. И ушла та, хлопнув дверью так, что звонок брякнул.

– Выглядишь ты неплохо, – сказала Ольга. – Умница. Ты, видимо, очень устала, был конец года… Полежи немножко… Пусть вокруг тебя другие покрутятся.

– Вот уж не надо, – ответила Тамара Федоровна. – Во всяком случае, эту чтоб я больше не видела.

– Привереда, – засмеялась Ольга. – Можешь себе позволить. Эту… Ту…

– Могу, – жестко сказала Тамара Федоровна. – И ты можешь. Мы все вправе требовать чуткости и внимания от медработников, а не потакать им, не заискивать перед ними. Они обязаны…

Что-то в лице Ольги начиналось… Болотная кикимора… Но она овладела собой, перевела на другое:

– Что тебе приготовить? Я купила кусок парной телятины… Хочешь, поджарю?

– Хочу, – сказала Тамара Федоровна, хотя есть не хотелось. Надо было, чтобы ушла дочь. А та и обрадовалась, рванула на кухню, загремела сковородкой.

Тамара Федоровна дочь не любила. То есть не то чтобы совсем, все для нее делала, помогала, но так, чтобы при виде ее растапливалось что-то в сердце… Этого не было… Никогда… Даже в младенчестве… С полутора месяцев Ольга в общественных учреждениях. Такое было время… Тамара Федоровна из инструкторских командировок не вылезала. Как начала сразу после института в пятьдесят пятом, так и неслась… Молоденькой ей достался и пятьдесят шестой. Две веры – вчерашняя и сегодняшняя – бились в ней насмерть. Хотела даже уйти работать в школу, так неуверена стала в себе. Но ее уговорили, был серьезный такой разговор с секретарем, которому она звонко сказала: «Он не виноват… Он слишком верил людям…» На этом она стояла, стоит и будет стоять… Правда, сейчас это уже чисто умственное, а тогда у нее сердце на самом деле болело, когда была эта жуткая история с мавзолеем… Это же надо было пережить… Вот тогда и родилась Ольга… Не до нее было…

Выросла дочь самостоятельной, гордой и неласковой. Все в жизни сама. Ни к выбору профессии – химик она, ни к выбору мужа, ни к выбору места работы родителей не подпустила. Спроси она мать – все было бы у нее лучше. Но никогда! И внука родила так, что Тамара Федоровна узнала, что дочь беременная, когда та ушла в декрет… В первый свой свободный день она встала в очередь за зеленым горошком, и ей не хватило денег. Зашла к матери.

– Ты почему не на работе?

Ольга развела полы пальто.

Тамара Федоровна просто ахнула.

Квартиру молодые сначала снимали, а потом получили от завода. И не знала Тамара Федоровна, что они на очереди, что за них коллектив хлопочет… И все тут было чисто, потому что у дочери фамилия мужа и она про мать никогда никому… Сейчас уже, конечно, все знают, и сейчас уже зависят от Тамары Федоровны. Дело в том, что у них подошла очередь на двухкомнатную, своим чередом подошла, по закону. Вот тут их и вызвал директор завода.

Сказал, что ему до смерти нужен один специалист, что он его долго искал, наконец нашел, но без квартиры тот не поедет. Поставить его впереди очереди ему сложно – не то время, свой директорский фонд он давно растратил. Поэтому, в принципе, директор уже готов пойти на ссору с общественниками и «даже с вами, дорогие мои, очень уж человек нужен!». Готов, но по-человечески не хочет. И предложил ход: пусть специалисту даст квартиру город. Короче, она, Тамара Федоровна. Тогда все будут довольны, а ей что стоит?

Тамара Федоровна была потрясена не наглостью директора – наглости она, что ли, не видела? – а тем, что Ольга первый раз в жизни ее о чем-то попросила.

Как было к этому отнестись? Обрадоваться, что все-таки нужна, понадобилась, или запрезирать дочь за то, что просит, в сущности, даже унижается? Выбрала середину – и обрадовалась чуть, и запрезирала чуть.

– Помогу, – сказала сухо.

Именно сейчас вопрос решался. Поэтому болезнь матери для Ольги очень некстати. Хотя есть телефон, протяни руку, напомни кому надо… Но Тамара Федоровна понимала, как трудно Ольге попросить ее еще и об этом… Попросит или нет? Жарит дочь телятину и думает: а помнит ли мать о квартире? Помнит мать, помнит… Но погодит звонить, погодит…

У нее долг и перед Виктором. Но тут она может быть спокойна, сын и придет, и напомнит, и поднесет телефон, и будет стоять, слушать, как мать извивается. Витя без комплексов такого рода.

Боже, какой это был обожаемый ребенок! Он родился уже, в сущности, в другую эпоху. Все устоялось, все было спокойно, стабильно, и это ценилось. Не было бездумных командировок, раздирающих душу противоречий, все образовалось. Мальчик же, в отличие от Ольги, был слабенький, хотя собой хорош необыкновенно. И эта его красота и слабость так щемили Тамару Федоровну, так ее сентименталили, что она сама себя не узнавала. Виктор и вырос таким, красивым баловнем. С первого класса все ему твердили, что он прирожденный артист. И действительно! Что-то в нем было… Он так проникновенно, искренне читал стихи на торжественных праздниках, что даже учителя, знавшие эти стихи уже по двадцать-тридцать лет, удивленно открывали рты, слушая забубенно-затасканные слова. Умел мальчик, умел… И отправила бы Тамара Федоровна Виктора в Москву, если б он не так плохо учился. Ни один предмет в него не входил. Просто какие-то наглухо замкнутые двери. Поэтому ни о какой Москве не могло быть и речи, если все тройки поставлены ему были исключительно из уважения к матери. Тамара Федоровна не могла понять корней такой неспособности. Сама, муж, дочь – все учились хорошо. В общении мальчик был абсолютно нормален, контактен, развит вполне… Но с какой же мукой давалась ему и грамота, и арифметика, и география, ну все, одним словом. Поэтому взяла сына за ручку и отвела в пединститут на исторический факультет. Проследила за всем.

Сейчас Виктор уже окончил институт, работал в райкоме комсомола инструктором, было это ему противопоказано, потому что говорить с людьми о том, о чем нужно, а не про что ему интересно, не умел. Надо было его куда-то переустраивать. Пока суд да дело, Тамара Федоровна заставила его сдавать кандидатский минимум. Тяжелейшее было мероприятие, но, как говорится, с Божьей помощью… Сдал Виктор два экзамена, остался основной – история. И тут случилась неприятность. Пришел к ней на работу завкафедрой истории, бывший однокурсник, очень трудный человек, и сказал ей с порога:

– Знай! Через мой труп! Я твоего необразованного оболтуса близко к науке не пущу. Я терпел, пока он учился… Ладно, думаю… Не впервой учим неизвестно кого. Тут же – хоть известно кого… Но ты что намыслила? Защиту! Это при его-то знаниях? Вот тут я и лягу на рельсы…

Тамара Федоровна засмеялась.

– Ты, Саня, сядь… Кричишь на меня через весь кабинет… В нем знаешь, сколько метров? Сорок восемь… Охрипнешь…

– Сяду, – сказал однокурсник. – Сроду в таких хоромах не сидел.

– Ну-ну, – снова засмеялась Тамара Федоровна. – У вашего ректора не менее.

– Я ж не про пространство, Тома… Пространство я всякое видел – от камеры до безбрежной тайги…

– Забудь! – великодушно сказала Тамара Федоровна. – Забудь, Саня, сразу жизнь легче станет.

– А зачем мне легче? Мне не надо… Мне как раз нужен груз, весь без остатка, мой… Кто я без него?

– Ты, Саня, всё! Доктор наук, завкафедрой, книжки печешь, как пироги, даже заграница тебя чтит. А ты говоришь – кто? Что тебе еще не так?

– Все! – дерзко сказал он. – Все! Потому что я делаю пятую часть того, что должен и что могу… Ты ведь мне все время в горло палки вставляешь, чтоб я лишнего не сделал.

– Я? – возмутилась Тамара Федоровна.

– Конечно, ты! Ты для меня, Тома, олицетворение… Помнишь по литературе, что это такое? Ты, Тома, всюду. Ты как Бог… И нет тебя, и всюду ты есть… Была б моя воля, я б тебя снял…

– Мне б понять, за что ты меня так, – устало сказала Тамара Федоровна. – Я тебе, кроме хорошего…

– Разное у нас хорошее. Знаешь… Что русскому здорово, то немцу смерть…

– Это я немец?

– Пусть я… Это все равно… Помнишь, как меня с третьего курса выгнали за то, что я выпустил газету, не согласованную с начальством?..

– Но ведь ты там такое натворил…

– А чего я натворил? Сейчас все газеты про это – про самостоятельность мыслей и поступков. Про то, что революция – это только начало, роды… А если не растить дитя правильно, он же скотиной может вырасти… Что, я был не прав? И мы правильно растили дитя? По совести, по нравственности?.. Что, мы учили его языку и культуре во всем объеме, а не при помощи разнообразных цитатников?

– Это дитя, между прочим, выиграло войну, – гордо сказала Тамара Федоровна.

– Дитя могло до нее не дойти, до войны, Тома… Могло…

– Ну да, конечно, фашизма не было…

– И его могло не быть, Тома…

– Фу! – возмутилась она. – Совершенно некорректный разговор. Могло – не могло… Было же!..

– Это верно… Но я был молод, запальчив, почему я не мог вслух поговорить о том, что рвало мне сердце? Почему надо было мне крутить руки?

– Неужели ты не понимаешь, что если двести пятьдесят миллионов начнут вслух кричать каждый о своем, мы тут же погибнем?..

– Неговоримое, Тома, но думаемое разрушает еще больше… Изнутри… Это я изучал специально… Хочешь, принесу тебе выкладки? Свобода слова, Тома, это не просто демократическое завоевание, это условие человеческого здоровья, условие выживания вида…

– Кого теперь чем сдержишь? Говорят что хотят.

– Тома! Слава богу! А посему я твоего Виктора буду блокировать всеми возможными средствами.

– С логикой у тебя плохо… Где поп, где приход, но спасибо, что предупредил…

– Будешь искать другую кафедру?

– Буду, Саня, буду! Он у меня один…

– Вас-то больно много на душу населения…

Вот так, нахамил и ушел. Ей же пришлось связываться с соседним городом, с тамошним институтом. Договорилась, что кандидатский экзамен по истории Виктор сдаст там. И вот сейчас, именно в эти дни, вопрос уточняется в деталях, чтобы не случилось непредвиденного. Саню же, однокурсника, отправили в круиз вокруг Европы. Надо обязательно успеть с экзаменом, пока он ошалело пялится на адриатические земли и покупает джинсы своим бабам. Тут каждый день в счет…

Пришла Ольга с подносом.

– Я пойду к столу! К столу! – сказала Тамара Федоровна, опуская с кровати ноги. Она уже хотела встать на них, но вся покрылась испариной, не поддалась, все-таки встала и рухнула. Ольга кинулась к ней, бросив поднос на пол, сквозь ватную густую пелену слышала Тамара Федоровна, как он звякнул, как разбилась тарелка, как запричитала Ольга. Потом все исчезло…

Очнулась, лежит на кровати, вокруг много народу, даже Никоненко. Рядом носилки. Видимо, только что хотели ее переложить, а она очнулась.

– Отставить, – сказала она странное слово. Просто других не вспомнилось.

– Тамара Федоровна! Голубушка! – Это Никоненко заегозился, выступая вперед.

Назад Дальше