"Новое чудовищное злодеяние немцев. Госпитальный пароход "Португаль" потоплен торпедой с германской подводной лодки на траверзе Севастополя. Из всей команды и персонала не спасся ни один человек".
Я отбросил газету и обнял за плечи Лелю. Она плакала сейчас, как маленькая девочка,-- не стыдясь, не сдерживаясь, обильными слезами облегчения.
-- Господи!-- говорила она сквозь слезы.-- Что это я так плачу! Какая ерунда! Не подумайте, пожалуйста, что я так уж вас полюбила. Просто я испугалась.
-- Да я ничего и не думаю,-- ответил я и пригладил ее влажные волосы.
-- Правда?-- спросила Леля, подняла на меня глаза и улыбнулась.-- Дайте мне, пожалуйста, сумочку. Там у меня платок. А я бежала в город узнать... может быть, не все погибли.
По разбитым дорогам
Еще за месяц до рейса в Одессу мы с Романиным послали в Москву просьбу перевести нас с поезда в полевой санитарный отряд. Нам хотелось быть ближе к войне.
У Романина были для этого еще и свои основания. Он рассказал мне по секрету, что пишет очерки о войне для радикальной вятской газеты, поезд же дает ему мало материала для очерков.
Он показал мне несколько напечатанных очерков. Они понравились мне точностью и простотой языка.
Романин уговаривал меня написать для этой же газеты два-три очерка. Я написал только один. Это был мой первый очерк. Он назывался "Синие шинели" и был напечатан. В нем я писал о том, как был взят в плен весь многотысячный гарнизон австрийской крепости Перемышль. Мы видели этих пленных в Бресте.
В этом очерке я не мог написать об одном странном случае, поразившем не только меня, но и всех санитаров.
Пленных вели через Брест. Тяжело волоча на ногах разбитые бутсы, шли по улицам Бреста тысячи австрийских солдат и офицеров -- медленный поток синих тусклых шинелей.
Иногда поток останавливался, и небритые люди понуро ждали, глядя в землю. Потом они снова шагали, сгорбившись под тяжестью неизвестной судьбы.
Вдруг санитар Гуго Ляхман схватил меня за руку.
-- Смотрите!-- крикнул он.-- Вон там! Австрийский солдат! Смотрите!
Я взглянул и почувствовал, как озноб прошел по телу. Навстречу мне шел усталым, но мерным шагом я сам, но только я был в форме австрийского солдата. Я много слышал о двойниках, но еще ни разу не сталкивался с ними.
Навстречу мне шел мой двойник. У него все до мелочей было мое, даже родинка на правом виске.
-- Чертовщина!-- сказал Романин.-- Да это прямо страшно.
И тут произошло совсем уже странное обстоятельство. Конвоир взглянул на меня, потом посмотрел на австрийца, бросился к нему, дернул за рукав и показал ему на меня.
Австриец взглянул, как будто споткнулся и остановился. И сразу остановилась вся толпа пленных.
Мы смотрели в упор друг другу в глаза, должно быть, недолго, но мне показалось, что прошел целый час. Взволнованный говор прошел по рядам пленных.
В темных глазах австрийца я увидел удивление. Потом оно сменилось мгновенным страхом. Он быстро пересилил его и вдруг улыбнулся мне застенчиво и печально и приветственно помахал поднятой бледной рукой.
-- Марш!-- прокричал наконец конвоир. Синие шинели колыхнулись и двинулись дальше. Австриец несколько раз оборачивался и махал мне рукой. Я отвечал ему. Так мы встретились и разошлись, чтобы никогда больше не увидеть друг друга.
В поезде было много разговоров об этом случае. Все сошлись на том, что этот австрийский солдат был, конечно, украинец. А так как я отчасти был тоже украинцем, то наше поразительное сходство уже не казалось непонятным.
Да, но я сильно отвлекся. Тогда в Одессе, через несколько дней после гибели "Португаля", мы с Романиным получили телеграмму из Москвы о том, что оба мы переводимся в один и тот же полевой санитарный отряд и нам надлежит немедленно выехать в Москву, а оттуда -- в расположение отряда.
После недавней передряги с "Португалем" я с радостью остался на поезде, и теперь это новое назначение совсем не осчастливило меня. Но отступать было нельзя. Меня утешало лишь то, что я буду работать вместе с Романиным. Х
Нас провожали на вокзале в Одессе очень шумно. Кто-то решил пошутить и нанял с помощью Липогона маленький еврейский оркестр. Старые, видавшие виды евреи в пыльных пальто невозмутимо наигрывали на перроне матчиш и кек-уок, а после третьего звонка заиграли марш "Тоска по родине".
Сотни пассажиров, так же как и сотни провожающих, шумно выражали свой восторг этими пышными проводами.
Напоследок Леля крепко обняла меня, поцеловала, взяла с меня слово писать и шепнула мне, что она тоже хочет перевестись в полевой отряд или госпиталь и мы, наверное, встретимся где-нибудь в Польше.
Поезд тронулся. Липогон высоко приподнял над головой каскетку и держал ее так, пока поезд не скрылся за поворотом. Скрипки безудержно рыдали, выпевая знакомый мотив.
Я высунулся из окна и долго видел белую косынку Лели, она махала ею вслед поезду.
И как всегда, когда у меня кончалась одна полоса жизни и подходила другая, в сердце начала забираться тоска. Тоска и сожаление о пережитом, о покинутых людях.
Я лег на верхнюю полку и, глядя на потолок, вспоминал день за днем весь этот тревожный и длинный год.
Одно только я знал твердо, что следует жить именно так, как я прожил этот год,-- в смене мест и людей. Следует жить именно так, если ты хочешь отдать свою жизнь писательству
В Москве было все то же -- квартира с прочно въевшимся в стены кухонным чадом, вечно о чем-то беспокоящаяся Галя и молчаливая мама со сжатыми губами.
В Москве мне выдали форму, шинель с какими-то странными -- серебряными с одной звездочкой -- погонами, и я пошел представляться уполномоченному по полевым санитарным отрядам Чемоданову.
Романин уехал раньше и оставил мне записку. В ней он писал, что Чемоданов -- милый человек, знаток музыки, автор многие статей по музыкальным вопросам. Я вспомнил слова капитана Баяра о том, что никто не занимается своим прямым делом в этой непонятной стране. Я подумал, что у этого капитана было довольно странное представление о прямом деле. Сейчас, во время войны, прямым делом каждого была защита России. Это я знал твердо.
Чемоданов -- высокий, черноволосый и изысканно вежливый человек во френче -- встретил меня мягко, но с некоторым оттенком недоверия.
-- Боюсь,-- сказал он,-- что вам будет трудно в отряде.
-- Почему?
-- Вы застенчивый человек. А в данной ситуации это недостаток,
Я ничего не мог ему возразить.
Отряд стоял где-то под Люблином. Точно узнать о расположении отряда я мог только в Бресте. Я выехал в Брест.
Я ехал в мягком вагоне, переполненном офицерами. Меня очень стесняла моя форма, погоны с одной звездочкой и шашка с блестящим эфесом.
Прокуренный капитан, мой сосед по купе, заметил это, расспросил, кто я и что я, и дал дельный совет.
-- Сынок,-- сказал он,-- почаще козыряйте и говорите только два слова: "разрешите" по отношению к старшим и "пожалуйста" по отношению к младшим. Это спасет вас от всяких казусов.
Но он оказался не прав, этот ворчливый капитан. На следующий день я пошел пообедать в вагон-ресторан.
Все столики были заняты. Я заметил свободное место только за столиком, где сидел толстый седоусый генерал. Я подошел, слегка поклонился и сказал:
-- Разрешите?
Генерал пережевывал ростбиф. Он что-то промычал в ответ. Рот у него был набит мясом, и потому я не мог разобрать, что он сказал. Мне послышалось, что он сказал "пожалуйста".
Я сел. Генерал, дожевав ростбиф, долго смотрел на меня круглыми яростными глазами. Потом он спросил:
-- Что это на вас за одеяние, молодой человек? Что за форма?
-- Такую выдали, ваше превосходительство,-- ответил я.
-- Кто выдал? -- страшным голосом прокричал генерал. В вагоне сразу стало тихо.
-- Союз городов, ваше превосходительство.
-- Мать пресвятая богородица! -- прогремел генерал.-- Я имею честь состоять при ставке главнокомандующего, но ничего подобного не подозревал. Анархия в русской армии! Анархия, развал и разврат!
Он встал и, шумно фыркая, вышел из вагона. Только тогда я заметил его аксельбанты и императорские вензеля на погонах.
Сразу же ко мне обернулись десятки смеющихся офицерских лиц.
-- Ну и подвезло вам! -- сказал из-за соседнего столика высокий ротмистр.-- Вы знаете, кто это был?
-- Нет.
-- Генерал Янушкевич, состоящий при главнокомандующем великом князе Николае Николаевиче. Его правая рука. Советую вам идти в вагон и не высовывать носа до самого Бреста. Второй раз это может вам не пройти.
Маленький рыцарь
В Бресте я разыскал так называемую "Базу санитарных отрядов" -маленький дом, увитый диким виноградом.
На базе было пусто. Там томилась одинокая старушка сестра, дожидавшаяся начальника отрядов Гронского.
Оказалось, что мне тоже нужно ждать Гронского,-- только он один знает, где сейчас стоит мой отряд.
Сестра была полька, говорила с акцентом и все вздыхала:
Сестра была полька, говорила с акцентом и все вздыхала:
-- Это такой ветрогон, пан Гронский. Прилетит, нашумит, расцелует рончки и улетит. Не успеешь и пикнуть. Ох, матка боска! Я здесь зачахну без пользы из-за этого вертопраха.
Я уже слышал о Гронском от Чемоданова. Гронский -- актер "Комедии польской" из Варшавы -- был человек галантный и отважный, со многими достоинствами, но в высшей степени легкомысленный. Звали его за все эти качества и за низенький рост "маленьким рыцарем".
-- Сами увидите,-- сказал мне Чемоданов,-- Он как будто выскочил из исторических романов Сенкевича.
Я умылся с дороги, напился кофе со старушкой сестрой панной Ядвигой и лег на походную койку. Спать не хотелось. Я нашел на подоконнике растрепанную книгу Сарсэ "Осада Парижа" и начал ее читать. За окном ветер качал листья винограда.
Неожиданно около дома, оглушительно стреляя мотором, с ходу остановилась машина, кто-то промчался, звеня шпорами, по лестнице, дверь распахнулась, и я увидел маленького военного с ликующими серыми глазами, огромным носом, как у Сирано де Бержерака, и пушистыми русыми усами.
-- Дитя мое! -- крикнул он высоким голосом и бросился к моей походной койке. Я едва успел вскочить.
-- Дитя мое! Я бесконечно рад! Мы вас ждем как манну небесную. Романин совсем стосковался.
Он крепко обнял меня и троекратно поцеловал. От усов Гронского разлетался тончайший запах фиалок.
-- Погодите! -- крикнул он мне, бросился к окну, высунулся и крикнул вниз: -- Панна Ядвига! День добрый! Хорошие новости. Я подобрал наконец для вас самый подходящий отряд. Сплошь из заик и тихонь. Что?! Я вас обманываю?
Гронский поднял руки к небу.
-- Как перед паном богом и его единственным наияснейшим сыном Иисусом! Завтра утром я домчу вас туда на этом колченогом форде! Мы поедем втроем.
Он оторвался от окна и закричал:
-- Артеменко! Сюда!
В комнату вскочил, гремя сапогами, санитар, служитель при базе.
-- Дай мне посмотреть на твое честное открытое лицо,-- сказал Гронский.
Артеменко стыдливо отвел глаза.
-- Где пять банок сгущенного молока? Те, что стояли под койкой?
-- Не могу знать! -- прокричал Артеменко.
-- Сукин ты сын! -- сказал Гронский.-- Чтобы это было в последний раз. Иначе -- суд, дисциплинарный батальон, рыдающая жена и навек несчастные дети. Марш с моих глаз!
Артеменко рванулся к двери.
-- Постой! -- заорал во весь голос Гронский.-- Принеси мне из машины ящик. Да не разбей, маруда! Артеменко выскочил из комнаты.
-- Дитя мое, сын мой! -- сказал Гронский, взял меня за плечи, встряхнул и проникновенно посмотрел в глаза.-- Если бы вы знали, как мне жаль каждого юношу, который попадает в этот сумасшедший дом, в этот бедлам, этот кабак во время пожара, в эту вошебойку, в эту чертову мясорубку, в эту свистопляску, что зовется войной. Надейтесь на меня. Я вас не дам в обиду.
Артеменко втащил в комнату фанерный ящик. Гронский ударил с размаху снизу по крышке ящика носком лакированного сапога. Крышка отлетела, но отлетела и подметка на сапоге.
-- Покорнейше прошу! -- учтиво, но печально сказал Гронский и показал на ящик. Там под пергаментной бумагой были тесно уложены плитки шоколада.
Гронский сел на койку, стащил сапог и долго, нахмурившись, рассматривал оторванную подметку.
-- Удивительно! -- сказал он с невыразимой грустью и покачал головой.-И сакраментально! Третий раз за неделю отрываю подметку. Артеменко! Где ты там прячешься?
-- Есть! -- крикнул Артеменко, стоявший тут же, рядом.
-- Тащи сапог к этому конопатому жулику, к этому сапожному мастеру Якову Куру. Чтобы через час все было готово. Иначе я приду в одном сапоге и буду рубать его гнилую халупу шашкой. А он будет у меня танцевать и бить в бубен.
Артеменко схватил сапог и выскочил из комнаты.
-- Ну как? -- спросил Гронский.-- Вам еще не прогрызла голову эта старая индюшка, эта панна Ядвига, чтобы бог дал ей сто пинков в зад! Куда я ее дену, если она закатывает глаза и квохчет в обмороке от каждого крепкого слова. Тоже прислали мне папу! Давайте выпьем чаю с коньяком. А? А вечером пойдем в Офицерское собрание. Там будет концерт. Завтра на рассвете мы выедем. Если, конечно, ясновельможный пан Звоиковой, мой шофер, починит мотор.
-- А что с ним?
-- Прострелили. У Любартова, на железнодорожном переезде. И откуда только взялась эта пуля! А-а-а! Вы читаете Сарсэ? Замечательная книга. Но я предпочитаю "Западню" Золя. Я предпочитаю писателей-аналитиков. Например, Бальзака. Но я люблю и поэзию.
Гронский вытащил из кармана френча маленький томик, потряс им в воздухе и воскликнул с неподдельным пафосом:
-- "Евгений Онегин"! Я не расстаюсь с ним! Никогда! Пусть рушатся миры, но эти строфы будут жить в своей бессмертной славе!
У меня от пана Гронского уже кружилась голова. Он внимательно посмотрел мне в лицо и заволновался.
-- Сын мой! Ложитесь и поспите до концерта. Я вас разбужу.
Я охотно лег. Гронский умчался вниз. Я слышал, как он умывался над тазом, фыркая и насвистывая марсельезу. Потом он сказал кому-то, очевидно Артеменко:
-- Ты знаешь, что такое "кузькина мать"? Нет! Могу тебе показать в натуре. Очень интересно.
Панна Ядвига охнула и вспомнила "матку боску", а Гронский сказал:
-- Хоть я червяк в сравненьи с ним, в сравненьи с ним, с лицом таким, но морда у этого адъютанта будет битая. Я дойду до расстрела. Решено и подписано!
Тут я уснул.
Проснулся я от звука, будто в комнате лопнул туго натянутый канат. Стояли уже поздние сумерки, и высокое темно-зеленое небо простиралось за открытым окном.
Я лежал и прислушивался. Громко молилась панна Ядвига, потом опять звонко лопнула перетянутая струна. В небе вспыхнул красноватый блеск, и я услышал спокойный рокот моторов, долетавший из вечерней глубины.
-- Вставайте! -- крикнул мне Гронский.-- Цеппелин над Брестом!
Я вскочил и вышел на балкон. Там уже стояли, глядя в небо, Гронский и Артеменко.
-- Вот он! -- показал мне Гронский.-- Не видите? На ладонь левее Большой Медведицы.
Я всмотрелся и увидел темную длинную тень, легко и быстро скользившую по небу. Вблизи беспорядочно трещали винтовочные выстрелы. Желтым пламенем лопнула над нашим домом шрапнель.
-- Недурно! -- сказал Гронский.-- Если так пойдет дальше, то свои же просверлят нам головы. Немец бросил две бомбы и уходит. Спектакль окончен. Пойдемте. Чай, кстати, готов.
После чая мы пошли с Гронским в Офицерское собрание. Это был длинный деревянный сарай. Окна его выходили в сад. Из сада лился свежий воздух.
Мне смертельно хотелось спать. Сквозь дремоту я слышал рокочущий бас:
В двенадцать часов по ночам
Из гроба встает барабанщик...
Я открыл глаза. Пел высокий бритый офицер с прямым пробором.
-- Это известный певец,-- сказал мне Гронский и назвал фамилию, но я опять уснул и не расслышал ее. Так я проспал весь концерт.
Наутро мы выехали. Ясновельможный пан Звонковой оказался курносым и добродушным слесарем из Пензы. Прислушиваясь к разговорам Гронского, он только ухмылялся и крутил от восхищения головой: "Ну и ну!"
Я помню сыпучие пески, разбитые широкие дороги, перепуганных насмерть жителей местечек. Навстречу нам, увязая по ступицы в песках, ползли беженские обозы.
В одном из местечек мы оставили панну Ядвигу.
К вечеру мы добрались наконец до местечка Вышницы, где стоял отряд Романина. Желто-черный флаг этапного коменданта висел над дощатым домом. Пыль, поднятая обозами и стадами, висела сухим туманом и медленно оседала на землю.
Старые евреи с повязками на рукавах -- временная военная милиция -бегали по домам и сгоняли население рыть окопы за околицей. Вдалеке глухо и часто гремело. Там шла артиллерийская дуэль.
Было тревожно, душно, беспорядочно. Десятки костров горели на местечковой площади. Около костров, у распряженных фурманок, сидели и лежали вповалку беженцы -- польские крестьяне. Заходились, синея, на руках у намученных простоволосых женщин грудные дети. Лаяли собаки, ругались обозные, прокладывая путь через эту человеческую мешанину. Они стегали людей плетками, задевали колесами за груды наваленного крестьянского скарба, и за обозными фурами тянулись, зацепившись, шитые рушники, шали, рубахи. Женщины, плача, вырывали их из-под колес и уносили к кострам. Но вещи были уже измазаны дегтем, изорваны и вываляны в пыли.
Из тощих домов еврейки-старухи в рыжих париках вытаскивали зажитую рухлядь -- перины, посуду, старые швейные машины, позеленевшие медные тазы,-- связывали все это в простыни и одеяла. Но я не заметил ни одной фуры и ни одной телеги, на которых можно было бы увезти этот скарб.
Отряд Романина стоял на выезде из местечка, в старой корчме. Земля вокруг корчмы была вытоптана, и на ней на таганах кипели четыре огромных чугунных котла.
У котлов возились солдаты. Романин стоял тут же и что-то хрипло кричал запыленному до седины офицеру.