Итальянка - Мердок Айрис 13 стр.


Часть третья

18 Кольца Эльзы

— Он еще там?

Да.

Отто открыл очередную бутылку шампанского. Нас уже довольно давно закрыли в этой маленькой белой больничной комнате ожидания. Пробка ударила в потолок и присоединилась к своим товаркам на полу. Горлышко бутылки позвякивало о край бокала. Белая дымящаяся пена залила перевязанную руку Отто. Он поспешно выпил и вновь принялся расхаживать, то и дело поворачивая в замкнутом пространстве. На стене образовалась отметина в том месте, о которое он каждый раз терся плечом. Эльза умерла.

— Ее платье сгорело так быстро, — пожаловался Отто. — Я, конечно, тут же схватил ее и попытался потушить. Но она пылала, как факел.

Он сказал это мне десять раз, двадцать раз.

— Если бы я остался…

Я сказал это ему десять раз, двадцать раз.

— Она крутилась как дервиш. Ничего бы не изменилось.

Кто знает? Почему Флора именно в тот миг увлекла меня прочь, подобно демонице? Если бы я по-другому вел себя с Флорой, возможно, Эльза не умерла бы. Мне казалось, что я убил ее, что мы все убили ее, и я знал, что Отто чувствует то же самое.

— Вряд ли она очень страдала, правда? После первых секунд. Конечно, она не страдала. Она не понимала.

Это он тоже уже говорил.

— Она не понимала. Была без сознания, когда я вернулся. И больше не приходила в себя. Доктор сказал…

Мы нараспев повторяли одно и то же снова и снова.

— И все же это было так долго, — продолжал Отто тихим, хныкающим, страдальческим голосом, совсем непохожим на его обычный рык. — Она, наверное, понимала. Когда они думали, что она без сознания, она могла думать. Она могла думать обо мне, о том, как я с ней обошелся…

— Отто, прекрати. И хватит пить.

Отто беспрерывно пил шампанское. Он был чудовищно оторван от реальности, уверенный, что это единственный напиток, который можно пить и пить. Мне был противен вид бутылок.

— Сейчас мне кажется невероятным, что я мог так поступить, — сказал он. — Бросить ее вот так. Надо было что-то придумать. Я должен был просто любить ее и найти способ любить ее и дальше.

Ее смерть сделала его любовь совершенной. Теперь он видел только бесконечные требования, которые люди могут выдвигать друг к другу. Теперь он считал, что мог попытаться намного полнее заплатить по всем своим обязательствам. И с ужасающей ясностью, дарованной ее смертью, ему представлялось теперь, что он мог в этом преуспеть.

Я сел на стол. Мы были точно двое заключенных в темнице. Казалось, больше нет никаких возможностей, есть только здесь и сейчас и именно так. Мы находились в маленькой комнатке во время долгого жуткого срока, пока она была без сознания. Настало время уйти, но мы не могли. Я видел, что Отто больше не осознает себя. Как я потащу его отсюда?

— Ты уверен, что он еще там?

— Да. Я видел его через стеклянную дверь. Хочешь с ним поговорить?

— Нет, — ответил Отто.

Его лицо продолжало хранить гримасу, которую я увидел, прибежав из леса. Маска лишь чуть-чуть обмякла. Он неуклюже протопал мимо меня к стене.

— Поговори с ним, Эд. Узнай, что он хочет сделать с… О боже!

Мы все переместились на какую-то иную грань бытия. Отто жил теперь в муках, которые казались ему, а может, и были подлинной сутью его отношений с Эльзой. Нечто чрезмерное, некая истина, слишком отвратительная, чтобы ее обдумывать, и все же поразительно очевидная, чудовищным горбом пробилась на поверхности наших жизней. Одним из результатов этого стало то, что мы все были изолированы друг от друга, словно нас заперли в одиночные камеры. После катастрофы Отто и Дэвид обращались друг с другом с мягкостью, даже с нежностью, которая казалась чудом внимания, если учитывать, какое беспредельное горе оба испытывали. Эта почтительность напоминала любовь, но не общение. У каждого из нас была своя Эльза. С трепетным уважением Отто признал право Дэвида, право, которое трогательно напоминало право собственности, первым побыть с Эльзой. Были сделаны распоряжения, установлено дежурство, и теперь…

— Я с ним поговорю, — пообещал я. — Мне попросить его вернуться… домой?

Это звучало нелепо.

— Да, — сказал Отто. — Но он не придет.

Он поднял голову, и на мгновение маска боли растаяла и сквозь нее проглянул новый Отто, сбитый с толку, безропотный, обездоленный.

— Мы должны позаботиться о нем.

Отто покачал головой. Прежняя гримаса вернулась.

— Мы не можем. Мы не можем. Мы когда-нибудь станем прежними, Эд? — спросил он.

Я знал, что он имеет в виду. Дело не только в том, что мы видели и слышали в те минуты: пылающая комната, визжащие женщины, прикосновение к обгорелой плоти. Мы внезапно поняли слишком многое, слишком многое о смертности и случайности, слишком многое о последствиях своих действий, слишком многое о подлинной природе мира.

— К несчастью, да, — ответил я.

За стеклянной панелью двери промелькнула фигура, и я вскочил.

— С тобой все будет нормально, Отто? Я скоро вернусь.

— Да, иди, иди.

Дэвид уже исчез. Я пошел по белому проходу, спустился по нескольким каменным ступеням к шахте лифта. Услышал топот бегущих ног впереди. И тоже побежал.

Передо мной открылся длинный коридор с аркой в конце. Юноша мчался далеко впереди, точно олень. Он повернул к главному входу и скрылся. Я еще быстрее побежал по пустому, чистому, белому коридору. Пронесся между колоннами и очутился на улице, оживленной в этот дождливый летний вечер. Дэвид уже переходил дорогу. Я заметил у него в руках чемоданчик.

После столь долгого одиночества, столь долгой жизни в заточении меня смутило такое обилие лиц. Моросил тихий дождик, кротко и недоверчиво гладил меня по лбу и волосам. Желтоватый солнечный свет делал здания яркими и близкими на фоне свинцового неба. Я погнался за Дэвидом через дорогу.

Он снова побежал. Он не оглядывался, но все равно казался преследуемой жертвой. Меня остановил поток машин на боковой улочке, и юноша скрылся из виду. Я видел только его голову вдалеке среди множества других, и мысль, что он может теперь просто исчезнуть и никогда не дать о себе знать, наполнила меня внезапной болью. Я рванул вперед, чуть не угодив под грузовик, и побежал по краю тротуара, продираясь сквозь медлительную густую толпу людей, идущих мне навстречу.

— Дэвид!

Я почти поймал его, но туг он резко повернул в дворик, окруженный зданиями красного кирпича, и я увидел, что мы пришли на железнодорожную станцию. Людей поубавилось. Я поднажал и схватил его за плечо.

— А, это вы. Я думал, Отто.

Какое-то мгновение он выглядел разочарованным. Затем повернулся, и мы уже медленнее пошли вместе в станционный зал.

— Зря ты так бежал. Ты же не уезжаешь?

— Уезжаю.

Дэвид сверился с расписанием на стене и направился к окошечку билетной кассы. Я беспомощно, почти робко стоял за ним. Его лицо тоже стало новым.

Он повернулся ко мне, немного успокоившись и, похоже, ожидая, что я составлю ему компанию.

— Платформа номер три. Двадцать минут до отправления.

Мы молча прошли по мосту. Дэвид столько плакал, что весь его профиль изменился, щеки и нос распухли и блестели. Выражение лица тоже стало другим. Черты лица сместились и распались, как будто лопнула внутренняя пружина, которая стягивала улыбчивые морщинки к его узким глазам. Он не выглядел старше, но напоминал несчастного ребенка. У меня заныло сердце. Но, как и Отто, я чувствовал его привилегированную обособленность.

— Дэвид, мне неловко тебя беспокоить, но я должен. Отто спрашивал… что ты хочешь, чтобы было сделано. Или ты уже что-нибудь устроил?

— Нет. Пожалуйста, позвольте Отто все устроить. Простите, что оставляю это на вас. Сами понимаете, я не мог…

— Конечно, конечно. Все в порядке. У тебя есть какие-то особые пожелания? Еврейские похороны…

— Да, — произнес он слегка удивленно. — Разумеется. Если вы найдете главу еврейской общины, он все устроит, все.

Дэвид выглядел сбитым с толку и каким-то отстраненным. Я увидел, что слезы возвращаются, и опустил глаза, не в силах вынести таинства его боли.

— С тобой все будет нормально? Мы хотели, чтобы ты вернулся домой.

Он поставил чемоданчик на землю и закрыл лицо обеими руками, словно чтобы остудить его. Погладил пальцами распухшие бесформенные щеки.

— Мило. Но мне надо идти. Со мной все будет хорошо.

— Не горюй.

На редкость идиотская реплика. Я сам был готов вот-вот заплакать. Он тяжело вздохнул.

— Я знал, что она обреченное дитя. Я знал, что мне придется оставить ее.

Торжественность его слов заставила меня воспринимать его самого как ребенка.

— Куда ты едешь, Дэвид? Возвращаешься на юг, к своим людям? Не оставайся один.

— На юг? — На мгновение он замешкался, — Нет-нет. Я еду домой. На настоящий север.

— Куда ты едешь, Дэвид? Возвращаешься на юг, к своим людям? Не оставайся один.

— На юг? — На мгновение он замешкался, — Нет-нет. Я еду домой. На настоящий север.

Он натянуто улыбнулся и потер глаза. Его слова озадачили меня.

— Куда?

— Я возвращаюсь в Ленинград.

— Возвращаешься?.. — Я уставился на него. — Но я думал…

— Вы думали, я родился в Голдерс-Грин, а мой отец был… я уж и забыл кем… торговцем мехами? Нет. Это ложь. Мы приехали из Ленинграда, как она и сказала, совсем как она сказала.

— То есть вся эта история правдива?

— Ночной лес, и прожекторы, и рука отца — все правда, каждое слово правда, совсем как она сказала.

Я уставился на его пылающее, в потеках слез лицо.

— Но почему?..

— Почему я солгал? А почему я должен говорить правду, такую правду, всякому, кто спросит? Почему я вечно должен таскать, как ярмо, такую историю и быть для мира такой фигурой? К тому же были вещи и хуже, хуже, чем она сказала. Я не хотел быть трагическим, страдающим. Я хотел быть легким, новым, свободным…

Он говорил нетерпеливо, жестикулируя, словно ловил темные фантазии, которые стекались к нему.

Невозможно было теперь сомневаться в нем. И когда я понял, что он, конечно же, не избежал своей трагической судьбы, до меня дошла важность его предыдущих слов.

— Ленинград? Но, Дэвид, подумай…

— Я хочу вновь увидеть Неву, — перебил он меня, — Хочу коснуться гранитных набережных, увидеть Шпиль Адмиралтейства на солнце…

— Дэвид, не будь идиотом. Ты не можешь туда вернуться. А вдруг тебя посадят в тюрьму? С тобой что угодно может случиться.

Он развел руками и сделал это таким образом, что мне сразу стало ясно: он действительно еврей.

— Кто знает? Я верю, что со мной все будет в порядке, я верю, что меня оставят в покое. Почему бы им не оставить меня в покое? Но я готов к тому, что все может оказаться наоборот. А даже если все и будет наоборот? Это мое место, а каждый должен страдать на своем месте.

— Глупый дурачок! — сказал я. Мне хотелось встряхнуть его, вытащить из этого мгновения фантазии. — Да ты рехнулся, совсем из ума выжил! Хочешь тоже умереть? Не нужно сейчас принимать окончательное решение. Нужно подождать.

Дэвид покачал головой.

— Сейчас время, самое время решать. Разве вы не понимаете, что сейчас мы знаем правду о себе? Правду, которая потом поблекнет.

Именно это я только что говорил себе в ответ на вопрос Отто. Она поблекнет. Но я попросил Левкина:

— Пожалуйста, не уезжай.

— Это единственное место, где я настоящий. Там говорят на языке моего сердца.

— Там могут разбить твое сердце. Не будь романтиком.

— Мне теперь открылась истина. Настало время последовать за истиной, в какое бы безумие она ни вела.

— Это безумие будет очень долгим, Дэвид.

— Пусть так. Но здесь я бесполезен. Возможно, вы не понимаете, но для меня ничто не имеет смысла вне России. Ваш язык сухой, сухой у меня во рту. Здесь я не человек, я должен стать клоуном, ничем, игрушкой чужих людей, как стал бы игрушкой вашего брата, если бы он захотел. Я лучше умру, чем буду бессмысленным.

— Не сходи с ума. Возможно, таковы твои чувства. Но подумай о свободе. Ты сказал, что хотел быть свободным, легким, новым. Свобода — вот что действительно необходимо. А там, что бы ты ни обрел, свободы у тебя не будет.

Я посмотрел на часы. У меня было десять минут на то, чтобы развить всю теорию вопроса, десять минут на то, чтобы убедить его.

Он — вроде как улыбнулся, растянув пухлый рот на страдальческом лице.

— Что толку спорить с сердцем! Кому-то свобода дается, только чтобы погубить. Это просто такой Способ жизни…

— Идиот! Думай, думай! Что ты будешь делать в Ленинграде? Представь, представь! Как насчет твоей живописи? Ты говорил мне о ней…

— Я сжег те картины. И рад, что ты их не видел. У меня нет таланта. Есть вещи более важные.

— Возможно. Но для тебя?.. Вопрос не в том, какая жизнь лучше, а в том, какой жизнью лучше жить тебе. Ты должен принять во внимание свои нужды, и не только ради собственного блага.

Как объяснить ему это за десять минут?

— У меня нет таких нужд. Только те, о которых я говорил. Вернуться туда. Как сказал поэт: «А в сердце светит Русь».[34] Я не хотел уезжать. Нельзя спастись от страдания мира.

— Не накликай беду. Помнишь, что ты говорил мне насчет двух видов евреев?

— Я никогда по-настоящему не верил в это, во всяком случае в том, что касается меня. Я знал, что рано или поздно меня схватят, из-за нее…

— У тебя есть там семья?

— Сестра.

— А, еще одна сестра. Чем она занимается?

Он снова натянул болезненную улыбку.

— Она успешный человек, инженер.

— Понятно. Возможно, она спаслась от своей еврейской судьбы.

— Возможно, я — ее еврейская судьба.

— Ты попадешь из огня да в полымя.

— Так уж заведено в нашей семье.

Эта мрачная шутка потрясла меня ужасным ощущением его серьезности. Его переполняло отчаяние ранней юности, прекрасная бескомпромиссность, которая может привести к крушению длиной в жизнь.

— Не уезжай, Дэвид. Пожалуйста, хотя бы подумай немного. Подожди месяц или два, ничего не решай. Позволь мне вновь с тобой увидеться и поговорить. Езжай ко мне, поживи у меня дома, отдохни, обдумай все как следует. Пожалуйста, позволь мне позаботиться о тебе.

Он уставился на меня широко раскрытыми, воспаленными глазами.

— И к какому выводу я, по-вашему, должен прийти? Нет-нет. Лучше поступить неверно по верным причинам, чем верно по неверным причинам. Ах, вы не понимаете…

Однако я прекрасно его понимал. Оставалось только ломать руки над ужасной неразберихой человеческой судьбы: о эти непостижимые указания добра и зла, что ведут нас по сумрачным дорогам туда, откуда нет возврата!

— Тебе нечем заплатить за проезд, — резко сказал я.

Дэвид улыбнулся, на этот раз более свободно, и это напомнило мне лицо Отто, когда с него как будто спала маска.

— Да. Но у меня есть это.

Он порылся в кармане и вынул сжатый кулак. Повернул его и открыл ладонь. На ней лежали четыре бриллиантовых кольца.

Охваченный смесью ужаса и боли, я узнал их.

— Значит, та часть истории тоже была правдой.

— Я же сказал вам, что все было правдой. Мой отец был предусмотрительным человеком. А ей… ей было бы все равно.

— Но не твоему отцу. Он взял эти кольца, чтобы помочь тебе выбраться, а не вернуться.

Дэвид пожал плечами.

— Он взял их ради нашего будущего.

Подъехал поезд. Дэвид поднял сумку. Последним усилием воли я выхватил записную книжку и нацарапал на странице адрес. И сунул сложенный листок ему в нагрудный карман.

— Здесь я живу. Еще раз подумай. Дай мне знать.

Он повернулся, чтобы открыть дверь вагона.

— Дэвид, ты ничего не хочешь передать… им?

Он замер.

— Нет. Лучшее, на что я могу надеяться, — это поскорее стать для них таким же нереальным, какими они станут для меня.

— Это не лучшее, как ты знаешь.

— Лучшего достичь невозможно, как вы знаете.

Сложенный листок бумаги, порхая, опустился на землю между нами.

Раздался свисток. Дэвид поставил ногу на подножку поезда. Неторопливо обнял меня за плечи и поцеловал в обе щеки.

— Прощайте, хозяин Эдмунд.

19 Самшит

— Прошлой ночью мне снилось, — сказал Отто, — будто в доме гигантская птица. Кажется, коршун…

— Стервятник, — устало произнес я.

— Что? В общем, она таскалась за мной по комнатам, волоча за собой крылья, точно поезд, и я все время слышал за собой такой тяжелый скребущий шорох. Я бросился к телефону, чтобы вызвать помощь, но диск был сделан из ирисок, и я не позвонил, а потом эта птица…

— Отто, нам надо что-то решить насчет памятника Лидии.

Мы были в мастерской. Отто сидел на рабочей скамье, расчистив местечко среди инструментов, и обедал. Он только что запихнул в рот увесистый кусок сырой морковки. За ним немедленно последовала горсть петрушки, и крошки пережеванной моркови выпали на голую грудь Отто, застряв в свалявшейся курчавой поросли. Я сидел на глыбе черного ирландского известняка. Пол вокруг был усыпан черной пыльцой. Отто работал.

Он потер большой небритый подбородок — словно по наждаку провел.

— Да. Я уже думал. Давай просто напишем «Возлюбленная жена такого-то» и «Возлюбленная мать таких-то». Обычную ерунду. Как по-твоему? В конце концов, она была нашей матерью и женой нашего отца. Почему бы нам теперь не смириться с этим?

— Согласен. Я пришел к такому же выводу. И, Отто…

— Мм?

— Ты правда согласен принять предложение Мэгги? Не разозлишься потом?

— Что дом останется мне, а остальное мы поделим на троих? Нет, я ничуть не против. Это кажется разумным. Страховка от пожара нас здорово выручила, слава богу. И огнетушители Лидии пригодились. Погибла только комната Изабель.

Назад Дальше