Итальянка - Мердок Айрис 2 стр.


Теперь она была пусть и не вполне взрослой, но уж точно больше не маленькой девочкой. Ей, наверное, исполнилось лет шестнадцать, быть может, семнадцать. В конце концов, мне самому уже перевалило за сорок. Она стала красавицей. В детстве у нее была открытая, сияющая, умильная мордочка и очарование крохотного зверька. Теперь передо мной сидела восхитительная, яркая девушка с длинными рыжеватыми волосами, аккуратно заколотыми, и бледным мечтательным лицом, на котором памятное мне невинное свечение переливалось, будто дымка на поверхности более строгих черт взрослого. Ее лицо хранило то чистое и прозрачное выражение, которое мы вдруг замечаем на лицах юных дев, когда те перестают быть детьми. На ней была просторная, длинная полосатая юбка, тесный черный жакет и большая черная бархатная шляпа с широкими полями, сдвинутая на затылок. Флора не была похожа на мать, зато унаследовала частичку цыганского изящества юной Лидии.

Изабель рядом с ней казалась угрюмой и озабоченной. Она тоже изменилась, лицо ее неуловимо постарело, стало более желтоватым или сероватым, словно к нему приросла тонкая пленка неодобрения и беспокойства. Но копна ее спутанных каштановых волос была блестящей и яркой. Изабель была изящно, неброско одета и вполне могла сойти за умелую бизнес-леди, деловую женщину, хотя лицо ее скорее принадлежало вышедшей в тираж актрисе. Это лицо было каким-то старомодным: круглым, довольно задумчивым, с большими глазами и маленьким ртом, — такое лицо могло бы щуриться и жеманно улыбаться где-нибудь в начале века в заставленной мебелью французской гостиной. Подобный облик пикантно дополнялся отчетливым шотландским акцентом: Изабель родилась далеко на севере, на границе между Англией и Шотландией. Она поймала мой взгляд и почти улыбнулась. Улыбка у нее была хорошая — прямой лучик от одного человека к другому. Мне нравилась Изабель, хотя, разумеется, я почти не знал ее и часто гадал, почему она не ушла из этого мрачного дома, и котором испытывала так мало счастья. Конечно, ее связывала Флора. К тому же, полагаю, у несчастливых женщин всегда есть тьма причин терпеть известное зло, а не искать новое.

Отто я не мог видеть, он сидел с Лэвкиным где-то позади меня. Вот и вся наша компания, не считая Мэгги, конечно. В последние годы у Лидии было мало друзей. В машине я едва обменялся с Отто парой слов, поэтому решил быстро переговорить с ним о делах перед обедом. Разумеется, ничто не мешает мне уехать сразу после. Ничто меня не держит. Мне и в прошлом-то не доставляло удовольствия созерцать руины, в которые превратился брак брата, и вряд ли с тех пор это стало приятнее. И хотя я был привязан к Отто стальными узами, более сильными, чем узы любви, в наши редкие встречи мы почти не находили что сказать друг другу. Сейчас мне главным образом хотелось узнать, не отписала ли Лидия, единственная наследница отца, чего-нибудь мне в завещании. Маловероятно, конечно, поскольку после моего скандального отъезда наши отношения стали холодными, натянутыми и скудными. От Изабель я узнал, что мое имя никогда не упоминалось. Но кто знает, может, Лидия все-таки что-то мне оставила, а уж отказываться я не стану.

Я жил крайне просто и одиноко, впрочем, и зарабатывал совсем немного. Искусство гравера по дереву может быть велико, и все же оно ограниченно. Я проводил дни, довольствуясь двадцатью шестью буквами латинского алфавита, чью суровую власть меня научил любить отец, сочетая их непреклонные формы с прихотливыми завитками и создавая все на свете, от экслибрисов и фирменных знаков до банкнот и талонов на мыло. Отец не одобрял любые украшения самих букв, он сравнивал их классические линии с очертаниями человеческого тела, и как шрифтовик я тоже считался пуританином. Время от времени я делал книжные иллюстрации, а порой, повторяя как молитву имена Бьюика и Калверт,[6] для собственного удовольствия переносил на драгоценную поверхность доски множество сцен, фигур, предметов, подсмотренных или придуманных. Но я так и не стал модным или известным гравером и на этом успокоился. Я не был тщеславен. Ни одна шрифтовая гарнитура не носила моего имени. Возможно, мне просто недоставало таланта. Я не стремился к точной оценке собственных достоинств и еще меньше интереса проявлял к своему авторитету, если только это не касалось получения денег. Я был бы вполне счастлив в осознавать себя ремесленником и неспешно грудиться в недрах какой-нибудь типографии, и лишь любовь к свободе удерживала меня на месте. Тяги к роскоши я не испытывал ни сейчас, ни прежде, но не чтил нищету ради нищеты и не любил ее унижения и неудобства. Я жил одиноко. Правда, так было не всегда. Но мои отношения с женщинами обычно развивались по определенному злополучному и со временем ставшему привычным сценарию. Мне не нужен был психоаналитик для объяснения причин, да я бы никогда в жизни и не подумал искать помощи у одного из этих современных некромантов. Я предпочитал терпеть себя таким, какой я есть.

Раздались шум движения, шарканье, тяжелая поступь. Когда мы все встали, я полуобернулся и увидел, как вносят маленький гроб, и меня внезапно опечалило, что рабочих, с легкостью несущих его, ровно столько же, сколько и родственников усопшей. Я задрожал и закрыл глаза, когда они шли мимо меня, а открыв их, увидел, что гроб покоится на чем-то вроде помоста перед синим бархатным занавесом. Музыка умолкла, но продолжала играть у меня в голове, делая тишину идиотской. Я посмотрел на гроб и задумался, что же я чувствую, но ощутил лишь, что мне холодно, очень холодно. Словно она ждала в последний раз, словно ее столь требовательный дух обернулся через порог и все мы выстроились перед ней, смущенное, ничтожное, скудоумное сборище, как обычно, пристыженное. По крайней мере, христианские похороны прикрыли бы древними образами и чувствами сей миг пустоты и придали бы жалобной слабости достоинство и печаль обшей смертности. Таков наш общий удел. Я пожалел, уже не впервые, что не был воспитан христианином. Во мне не было христианского духа, пусть я имитировал его иногда, и я знал, что потеря невосполнима. Это была еще одна вещь, которую я не мог простить родителям. Но я унял старую привычную обиду старым привычным смирением. Мой взгляд устремился на синий бархатный занавес. Тишина длилась и длилась.

И вдруг прямо за моей спиной раздался странный звук. Изабель резко обернулась, я тоже повернулся. Носильщики чопорно стояли в заднем ряду. Перед ними маячила громоздкая фигура моего брата, и я увидел, как он раскачивается, наклоняясь вперед и прижимая ладонь ко рту. На мгновение мне показалось, что он болен или еле сдерживает рыдания, но потом я понял, что он хохочет. Чудовищные смешки сотрясали огромное тело Отто с головы до ног, а его попытки сдержаться превращали их во влажное, брызжущее бульканье.

— О боже! — внятно произнес Отто.

У него перехватило дух. Оставив всякие попытки укрыться, он разразился приступом гаргантюанского веселья. Слезы смеха прочертили дорожки на его красных щеках. Он гоготал. Он ревел. Эхо металось по часовне. Наше общение с Лидией подошло к концу.

Ряд носильщиков пришел в возмущенный беспорядок. Изабель шагнула в проход и начала что-то мне говорить. Я повернулся к Отто. Но Дэвид Лэвкин уже схватил его за руку и повел, все еще задыхающегося и грохочущего, к двери. Двинувшись за ними, я увидел, что позади Изабель стоит Флора, совершенно недвижно, практически по стойке «смирно», и глядит прямо перед собой, будто ничего не произошло.

На улице Отто уселся на залитые солнцем каменные ступеньки, повторяя: «О боже, о боже мой!» — и вытирая рот грязным носовым платком. Он никак не мог перестать смеяться. Останавливался на мгновение, с веселым удовлетворением смотрел перед собой и, словно не в силах вынести исключительно комическую природу собственных мыслей, вновь взрывался ревом: «О боже мой!» Из глаз его текла вода, слюна пенилась на подбородке. Лэвкин сидел на ступеньку выше, упираясь коленом в плечо Отто. Он поглаживал его терпеливо и почти отрешенно. Когда я подошел к брату, от него сильно пахнуло спиртным.

Пьянство мне омерзительно. Помнится, Изабель писала какое-то время назад, что ей кажется, будто ее муж начал пить; я еще подумал тогда, что Отто, в лучшем случае неуправляемый, а порой и жестокий человек, станет страшным алкоголиком. Я с отвращением посмотрел на него.

— Хозяин, хозяин, тихо, спокойно…

Лэвкин говорил с Отто нараспев, лаская и утешая его. Я взглянул на парня с удивлением и не меньшей неприязнью.

— Давайте посадим его в машину, — сказал я, чувствуя, что мне претит это зрелище.

К счастью, поблизости никого не было. Две машины стояли всего в десяти ярдах от нас, а позади них виднелись зеленые деревья Сада воспоминаний, смолистые и сонные на солнце. Женщины еще не вышли из часовни, обслуживающего персонала тоже не было видно.

Пьянство мне омерзительно. Помнится, Изабель писала какое-то время назад, что ей кажется, будто ее муж начал пить; я еще подумал тогда, что Отто, в лучшем случае неуправляемый, а порой и жестокий человек, станет страшным алкоголиком. Я с отвращением посмотрел на него.

— Хозяин, хозяин, тихо, спокойно…

Лэвкин говорил с Отто нараспев, лаская и утешая его. Я взглянул на парня с удивлением и не меньшей неприязнью.

— Давайте посадим его в машину, — сказал я, чувствуя, что мне претит это зрелище.

К счастью, поблизости никого не было. Две машины стояли всего в десяти ярдах от нас, а позади них виднелись зеленые деревья Сада воспоминаний, смолистые и сонные на солнце. Женщины еще не вышли из часовни, обслуживающего персонала тоже не было видно.

— Поднимайся, — велел я Отто.

Лэвкин подхватил его под одну руку, я — под другую, и Отто встал между нами, подобно гигантскому бревну, поднятому со дна морского. Лицо его безмятежно сияло, он задумчиво рыгал и икал, пока мы, шатаясь и виляя, шли к машине. Лэвкин открыл дверь, и Отто упал внутрь. От него воняло, точно в старом кабаке, — затхлой выпивкой и куревом. Мне не хотелось видеть брата в подобном состоянии, и, похоже, с него тоже было достаточно переживаний.

— Увезите его.

Немного помедлив, Лэвкин сел в машину и стал заводить ее. На ступенях часовни показались три женщины. Когда я шел к ним, то видел лицо Изабель, обращенное ко мне с извинением и мольбой. Что-то в ее глазах говорило: подобные вещи случаются часто, так что не стоит слишком переживать. Мимо пронеслась Флора, срывая с головы шляпу.

— Я иду домой, — бесцеремонно сообщила она всем и никому.

Я глядел ей вслед — она выдернула шпильки из рыжих волос, и те свободно разметались по плечам.

— Пойдем, Эдмунд, — взмолилась Изабель.

На мгновение мне захотелось просто стряхнуть их, как насекомых с рукава. Смех Отто, запах спиртного, грязная, мутная, интимная вонь всего этого внезапно воплотила все, что я ненавидел. В их жизни нет достоинства, нет простоты. Через несколько часов, слава богу, я оставлю их навсегда.

— Нет, спасибо. Побуду пока здесь. Обратно идти недалеко. Не ждите.

Я проводил взглядом вторую машину и медленно вернулся в прохладную часовню. Внутри не было темно — простые окна без витражей и блеклый дуб, — но глаза мои ослепли от перемены освещения и никак не могли сфокусироваться. А затем я увидел, что часовня пуста. Лидии больше нет. Гроб, должно быть, уехал сквозь занавес или медленно опустился под пол после обычного странного и унылого ритуала часовни при крематории. Лидия уже в печи.

Я сел и заставил себя собраться с мыслями. Старался думать о ней, вспоминать ее доброту и прочие хорошие качества, вспоминать, как она любила меня и страдала из-за меня. Сейчас не время размышлять о ее пороках или оценивать причиненные ею разрушения. Мои мелочные придирки утратили смысл в присутствии ее тайны. Настало время учиться милосердию, давно пора было, с самого начала. Я попытался ощутить какое-то раскаяние, разумное сожаление о том, что был плохим сыном, плохим человеком. Мне необходимо было оценить в полной мере свою несостоятельность. Nondum considerasti, quantum pondus sit peccatum.[7]

Вот о чем я пытался думать, глядя на синий занавес, за которым исчезла некогда любимая мать. Но у меня ничего не получалось. Образ Флоры не шел из головы. Какой редкостной красоткой она стала! Интересно, сколько ей лет?

3 Изабель подкармливает огонь

— Ты приехал не на машине? — спросила Изабель.

— Нет. Терпеть не могу ездить на север.

— Хочешь выпить? Может, виски?

Из проигрывателя Изабель, приглушенного до почти неразличимого шепота, доносился Сибелиус.

— Нет, спасибо. Я мало пью.

На самом деле я вообще не пил, но всегда считал, что подобные заявления звучат самодовольно и агрессивно.

— Не то что твой драгоценный братец!

— И давно он пьет?

— Довольно давно, но особенно с тех пор, как Лидия серьезно заболела. Только Лидия умела управлять Отто. Спасибо, Мэгги, довольно. Просто поставь бутерброды на стол.

Мэгги поставила поднос и удалилась. В своих аккуратных черных туфлях она напоминала ослика.

Настало время обеда. Отто так и не появился, а Флора просила передать, что у нее болит голова, и Изабель предложила перекусить бутербродами у нее в комнате. Она сказала, что хочет поговорить со мной наедине.

Из ее спальни с эркером, выступающим на фасаде дома, открывался вид через лужайку на камелии. Наш дом, купленный отцом после свадьбы, был большим уродливым викторианским жилищем приходского священника, его кирпич потемнел от резкого ветра, дувшего с соседних угольных шахт, чьи горы шлака скрывались за деревьями. В дни социалистической юности отец, родившийся неподалеку, выбрал этот северный городок в надежде установить плодотворное сотрудничество с рабочим людом. Но молчаливые подозрительные шахтеры не поняли его благородную душу, и, когда мы с Отто начали воспринимать окружающий мир, отец уже стал потерпевшим поражение затворником. Мы росли точно в изгнании.

Сад был обширным и являлся частью земель вокруг намного более просторного дома, уничтоженного огнем. Небольшой горный ручей с прозрачной коричневатой водой спускался с дальней границы длинным каскадом, повинуясь воле некоего давно забытого ландшафтного дизайнера. Примерно с четверть мили он извивался меж высоких склонов, покрытых камелиями и густыми зарослями бамбука, после чего мимоходом касался лужайки и поворачивал под железные мосты, в город. Кусты камелий (большинство их уже превратилось в деревья), заброшенные и бурно разросшиеся, образовали практически непроницаемую путаницу переплетенной растительности. Русло ручья было отмечено более зеленым бамбуком, а высоко вверху уходила в луга березовая роща. Для нас, детей, все это стало обширной страной романтики. Я вздохнул. Не помню, чтобы был счастлив в детстве, но теперь лес словно сохранил эти воспоминания для меня.

— Нет, Изабель, спасибо, я не курю. Давненько не слышал о Флоре. Что она поделывает? Надо же, как она выросла!

— Учится в техническом колледже на дизайнера по тканям. Но способностей у нее к этому не много. Думаю, она рано выйдет замуж. Ей хочется уехать на юг.

Я снова вздохнул. Немалый талант отца мельчал, растекаясь по разным руслам.

— Спасибо, Изабель, одного бутерброда хватит. А чего-нибудь безалкогольного у тебя нет, например имбирного напитка? Да, томатный сок подойдет. Что у тебя с рукой?

На правой руке пальцы Изабель пересекал длинный бледный шрам.

— Ерунда. Обожглась о каминную решетку.

— Ты бы поаккуратнее с этим камином. Настоящая домна. Да и зачем топить его летом?

— Он мой друг. Вроде собаки. Мне нравится его кормить.

Лидия всегда болезненно боялась огня и держала в доме не меньше шести огнетушителей. Отчасти чтобы досадить ей, Изабель всегда разводила в своей комнате мощное открытое пламя, наваливая в него груды дерева и угля. Оно и сейчас неумолчно ревело, ослепительная конструкция из багрянца и золота, хотя снаружи вовсю сияло солнце. Изабель вынула из вазы поникший букет и бросила цветы в огонь. Раздалось шипение, и по комнате разлился едкий сладковатый запах.

Комната Изабель всегда была в своем роде вызовом, ее хобби, ее несомненным утешением. В то время как остальной дом по-прежнему был обставлен в исключительно причудливом стиле, любимом отцом, — разновидности аскетического ар-нуво, — Изабель соорудила себе шикарный и эклектичный будуар. Комната была забита мебелью, а мебель сплошь заставлена разными безделушками, и от моих тяжелых шагов все эти вещицы стали звякать, точно маленькие колокольчики. Это была эдвардианская[8] комната с мечтами о восемнадцатом веке. Я отступил от огня и прислонился к каминной полке, осторожно отодвинув несколько буйволов из слоновой кости подальше от локтя.

— Эдмунд, садись. А то разобьешь что-нибудь, если и дальше будешь расхаживать. И вообще ты слишком велик для этой комнаты. Слава богу, Отто сюда больше не заходит.

Через мгновение она добавила:

— Ты был совершенно прав, что сбежал от Лидии.

Ее шотландский акцент от волнения усилился. Она сидела сейчас в бархатном кресле для шитья, которое наступало на пятки георгианскому[9] игорному столику и нескольким сомнительным образцам китайского стиля. После нашего возвращения она успела переодеться в то, что я поначалу принял за очередное платье, но теперь разглядел, что это летний пеньюар в цветочек. Ноги она засунула в пушистые шлепанцы. После моего последнего приезда она обрезала свои длинные волосы, но искусно уложенные кудри не слишком изменили ее прежний облик. Под пышными волосами ее лицо казалось маленьким, с крохотным нерешительным ртом и милым коротеньким носиком. Она была густо напудрена, брови излишне подчеркнуты, над большими круглыми карими глазами — грубые зеленоватые пятна теней. Чуть ниже, в вырезе открытого одеяния, шея, не тронутая косметикой, выглядела худой и увядшей. Мне стало жаль Изабель.

Назад Дальше