Заколоченный дом - Курочкин Виктор Александрович 4 стр.


— Списали? Что же я им теперь скажу?

Управляющий протер очки и, помахивая ими, посочувствовал:

— Да, тяжело. Да ты не один в таком положении.

— Выдайте хоть остатки. Поймите, что вы отрубаете мне руки.

— Не могу, дисциплина.

Однако деньги Петру удалось вырвать с помощью секретаря райкома. Так, вместо обещанных пяти, колхозники получили на трудодень по два рубля и по килограмму пшеницы.

Незаметно пролетел месяц. Беспокойство, заботы изменили Петра. Он похудел, лицо его осунулось, и отцовский полушубок болтался на нем, как на гвозде. Все шли к нему: доярки требовали сена, свинарки — отрубей, конюхи — упряжи. Все было нужно, и ничего не было. Бригадиров колхозники не слушались, и Петр видел, что их надо заменять. Но кем? «Людей, людей! Ах, если бы мне еще десяток настоящих. Закрутилось бы, завертелось».

Ночами Петр забывался в мечтах. Он видел свой кирпичный завод. Горы красного кирпича. Кирпичные скотные дворы, кирпичные дома с белыми наличниками, клуб. По южному склону бывших барских полей тянется колхозный сад. До реки рядами спускаются яблони, усыпанные полосатыми анисами, золотистой китайкой; словно чернилами облитые, устало опустив тяжелые ветви, стоят сливы. В пойме реки зреют помидоры, на глазах разбухают кочны капусты… Деньги, деньги текут на счет. Управляющий торопливо подписывает чеки, а счет пухнет и пухнет. Уже два миллиона. Из города в колхоз едут лукашане. «Мы к вам, Петр Фаддеич, примите». — «А где вы были, почему не приезжали восстанавливать?» — «Нас никто не звал».

— «Никто не звал», — Петр приподнялся, нащупал под подушкой папиросы. — «Никто не звал», — вслух повторил он.

«Если написать, а? Написать письма…» Порою ему становилось обидно и горько до слез. «Как все-таки несправедливо, — рассуждал он, — кричат: «В деревне теперь техника». А в городе — на заводе, фабрике — разве ее мало? А людей там сколько — тысячи, а у нас… Ах, если бы мне еще десятка два. Закрутилось бы, завертелось».

Петр разведал адреса уехавших лукашан и послал им письма. Весь месяц с нетерпением ждал ответов. Но их не было.

В марте начали готовиться к севу. Дела шли плохо. Скот отощал. Кормили его одной соломой, да и то не вдоволь. Настроение людей падало. Начались прогулы, бригадиры жаловались на грубость и ругань колхозников. Нужно было что-то предпринимать. Петр продал колхозный лес. Продал тайком, на корню, ведомственному леспромхозу. Деньги получил, минуя банк, и выдал на трудодень по три рубля. Лукашане благословляли председателя, но были и недовольные.

— Не тот выход, Петр Фаддеич, не по-хозяйски. Лес нам нужен. Не умирать же мы собираемся, — упрекнул Матвей Кожин.

— Знаю, что делаю, — обрезал Петр.

— Ну, коль знаешь, так и делай, — обиделся Матвей и, не простившись, хлопнул дверью.

Петр был взбешен, хотя отлично видел, что Матвей прав, и это его еще больше злило.

Отношения с отцом оставались натянутыми. Не помирило их и председательство Петра. На председателей Фаддей смотрел так: вначале попрыгают, потом поважничают, а под конец проворуются или сопьются, как Абарин. Свое недовольство Фаддей проявлял косыми взглядами и упорным молчанием. Но продажа леса взорвала старика.

Перед тем как сесть ужинать, Фаддей долго и истово крестился, необыкновенно аккуратно резал хлеб, боясь уронить крошку. Петр, наблюдая, как отец старательно скоблит ногтем ложку, думал: «Что с ним сегодня?» Наконец Фаддей начал хлебать щи, сопя носом и шумно дуя на ложку. Поев, Фаддей отодвинул миску в сторону.

— Лес продал?

— Ну продал, — нехотя ответил Петр.

— Су-кин ты сын! Старики сто лет пуще ребенка берегли лес, над каждым деревом тряслись. А ты, сопляк, как им распорядился?

— Да как ты не поймешь, папа! — воскликнул Петр. — Разве я от хорошего лес продал?

— Всем хорошо не сделаешь.

— Я хочу заинтересовать людей.

— «Заинтересовать»! — передразнил Фаддей. — Так разве надо интересовать? Нынче лес продал, а завтра чем будешь интересовать?.. Молчишь.

Петр не выдержал. Он схватил полотенце и уткнулся в него лицом… Фаддей убрал со стола и, кряхтя, забрался на печку. А Петр все сидел, не отрываясь от полотенца. Потом он поднялся, вымылся и стал снимать сапоги. Фаддей окликнул сына:

— Петька, подь сюда.

Петр подошел.

— Я вот что скажу: жениться тебе надо. Вот брал бы Ульяну Котову. Хорошая баба, обмоет и обиходит.

Хотя Фаддей и не смотрел на сына, Петр, нахмурясь, отвернулся.

— Об этом мне не было времени думать.

— Тебе и умереть времени не будет.

О продаже леса узнали в районе. Эта сделка заинтересовала прокурора, и благодаря ему лес остался стоять на месте. Петру на бюро райкома записали выговор.

Случалось, что у Петра опускались руки. Подкатывало желание бросить все и бежать. В эти минуты находилась тысяча причин, оправдывающих такое решение. Может быть, он и оставил бы Лукаши, если бы не памятная встреча у колхозного сарая.

Как известно, осенние ночи в наших краях очень длинные, очень темные и очень грязные. В одну из таких ночей Петр пешком возвращался из райцентра. Он сильно промок, усталость качала его из стороны в сторону, а в голове, как комар, ныла и ныла мысль: «Брось все и уйди. Уходи, уходи… Что тебе, больше всех надо?»

Около Лукашей Петр свернул с дороги и пошел к дому напрямик, усадьбами. Внезапно он услышал, как с глухим стуком к стене сарая привалилась дверь. Трофимов завернул за угол и увидел старуху с вязанкой сена.

— Ты что здесь? — крикнул Петр.

— Не погуби, кормилец! — заголосила старуха и бросилась в ноги.

— Ты что, с ума сошла, бабка?!

— По нужде, кормилец, — причитала старуха, — по нужде…

Петру было неприятно и стыдно, словно это его уличили в преступлении. Он поднял старуху и, стараясь говорить как можно мягче, спросил:

— Чья же ты будешь?

— Бобылка я, Аксютка Синицына, — всхлипнула старуха и вытерла концом платка глаза. — Одна у меня и есть коровушка. А сенца накосить нет мочи. В колхозе-то я все время работала. А теперь силушки не стало.

— Что же, ты так и живешь?

— Так, так, кормилец.

— Воруешь?.. — с горечью спросил Петр.

Аксютка вздохнула:

— Что же поделаешь?.. Бог смерти не дает, — и она опять завыла: — Помоги, кормилец! Положи мне содержание!

Этот вой больно ударил Петра.

Он крикнул:

— Не реви! Положу!

Он дал себе слово «положить ей содержание». Но, кроме Аксютки, были престарелые Иваны, Екимы, Афанасии, и все они нуждались в содержании…

Прошел год.

В середине февраля в Лукаши приехал Иван Копылов, по прозвищу Конь. В первый же день, под вечер, Конь пришел на дом к председателю и заявил:

— Давай, председатель, жилье и работу.

— Бери животноводство, — предложил ему Петр.

— Нате вам, боже, что нам негоже, — усмехнулся Конь. — А как с жильем?

— Будем тебе избу ставить, а пока расколачивай любой дом.

— А как хозяева?..

— Ну, это моя печаль.

— И тоже ладно, — сказал Иван. — Можно идти, товарищ начальник?

— Действуй, товарищ Копылов, — в тон ему ответил Петр. И они крепко пожали друг другу руки.

Приезд Овсова в Лукаши совпал с посевной горячкой. Петр измотался, как говорят, и физически, и душевно, дни и ночи проводя в бригадах. Он, как хозяин, рассчитывал делать одно, а районные руководители тянули на другое. Петр стремился увеличить посевы льна, создать кормовую базу за счет яровых, клевера и вики. Райком настаивал на кукурузе. Петр доказывал, что опасно новую, неосвоенную культуру засевать на больших площадях.

— Сорок гектаров, не меньше, — требовал уполномоченный.

Но не это больше всего смущало Петра. Безлюдье — вот что было страшно. Народу выходило на работу так мало, что нередко Петра брала оторопь… Появление в Лукашах Копылова, а следом за ним Овсовых подняло дух председателя.

— Видимо, и моя слеза до неба дошла, — шутил он.

Глава пятая. ЗАКОЛОЧЕННЫЙ ДОМ

По скрипучим ступенькам Овсов взошел на крыльцо своего дома. Глухо стукнул замок, тяжело заскрипели ворота. Василий Ильич вошел в сени. Повсюду густо висела паутина, пахло сыростью, с шумом сорвалась летучая мышь и, поднимая пыль, ошалело заметалась, ударяясь о стены. Дверь в избу Овсов открыл с трудом.

— Давно я здесь не был, — прошептал Василий Ильич.

Он увидел посудный шкаф с одной дверцей, оклеенный внутри газетой. У стены сгорбилась громоздкая железная кровать. На стене висел зеленый от плесени полушубок, под ним стояли большие головастые валенки. Овсов подошел к комоду и выдернул ящик. Там хранились мячик с помятым боком и зачитанный до дыр «Конек-Горбунок». С волнением трогал Василий Ильич давно забытые предметы, и все отчетливее всплывали перед ним далекие годы детства. Над комодом висело зеркало в тусклой бронзовой рамке. Василий Ильич ладонью провел по стеклу. Под толстым слоем пыли обозначилась кривая трещина.

— Вот она…

Венецианское зеркало, привезенное отцом из Петербурга, было единственной роскошью в доме.

Илья Овсов двадцать лет проработал котельщиком на Балтийском заводе. Степанида, жена, жила в Лукашах, надрываясь тянула хозяйство и растила малолетнего сына Васю. Илья не помогал. Наоборот, изредка навещая семью, он увозил с собой в город продукты на полгода. Сын подрастал. Жена со слезами умоляла взять его в город и обучить какому-нибудь ремеслу. Илья наотрез отказался.

— Пусть помогает по хозяйству; терпите, скоро все вместе будем.

— Да когда же это будет? Сколько же терпеть?.. Все жилы понадрывали. Ты посмотри, на что я похожа стала, — жаловалась Степанида.

Илье не хотелось смотреть на жену. Высокая смуглая Степанида до того высохла, что походила на старую почерневшую доску.

Не легче жил и Илья. Он терпел еще больше. Тяжелый труд котельщика измотал даже его железный организм. Ютился он у старухи в углу. Зарабатывал по тем временам большие деньги — семьдесят-восемьдесят рублей в месяц, а тратил на себя в день по пять-десять копеек. Хлеб, селедка и говяжий студень — таков был его стол. Рубашки носил домотканые, сшитые Степанидой; подметки его сапог были сплошь утыканы гвоздями и громыхали, как чугунные. Илья имел выходной костюм, но надевал его редко, когда это было крайне необходимо. Необходимо же было посещать один немецкий банк, где он хранил свой капитал. Русским банкам Илья не доверял, а кроме того, немцы платили три процента, а свои — два.

Овсова считали богачом, а о жадности его рассказывали анекдоты. Но он не был жаден, и не жажда богатства руководила им. Илья мечтал облагородить свой род и копил деньги, чтобы купить мельницу у помещика Михеева. Мельница находилась недалеко от Лукашей, на берегу речонки, окруженной со всех сторон высокими елями.

Ваське шел восьмой год, когда он с батькой ходил к барину покупать эту мельницу. Барин был плешивый, в очках. Большой, как подушка, живот мешал ему глядеть вниз и нагибаться. Барин тянул шею, тыкал тростью в Васькины ноги и спрашивал:

— Больно?

Ноги у Васьки были покрыты крупными цыпками.

— Не-а, — морщась, отвечал Васька.

— Не больно?! А теперь? — барин нажимал трость.

Ваське было ужасно больно, но отец смотрел так, как будто собирался пороть его, и Васька говорил:

— А мне и ничуть-то не больно.

Потом барин постучал по Васькиной макушке пальцем и спросил:

— Глуп?

— Глуп. Не знаю, в кого такой дурак уродился, — подтвердил Илья.

Купить мельницу не удалось, не хватило денег. Придя домой, Илья крепко выругался, а на следующий день уехал в город, как он выразился, «добывать последнюю тыщу».

Шел тысяча девятьсот четырнадцатый год. Илья был близок к цели. И вдруг Германия объявила войну; прямо с завода Илья бросился в банк и встретил только одного швейцара.

— Все уехали, а куда — не сказали. Надо полагать, в неметчину сбежали… Вот так-то, брат, — объявил швейцар. — Много народу прибегало, одну барыньку замертво увезли, — и, подозрительно оглядев костюм Ильи, спросил: — У тебя тоже деньги? Деньгам теперь, брат, крышка. Ай да немец, ловкач, сукин сын. — Покачав головой, швейцар громко высморкался и захлопнул дверь.

Илья вернулся в Лукаши. Привез он с собою злобу, кожаный бандаж — подтягивать килу — и зеркало, купленное за бесценок на толкучке.

С год Илья пил. На огороде все лето шипел самогонный аппарат. В вине Илья не знал меры и был дурным во хмелю. Пьяный, рвал ворот рубахи и, стуча в свою волосатую грудь кулаком, кричал:

— У меня в голове ума палата! А вы все — дураки. И царь — дурак. Безмозглый Николашка войну про…

Илье затыкали полотенцем рот, связывали вожжами и клали в холодные сени.

Отрезвление пришло неожиданно. Как-то мужики пили самогон в бане хромого сапожника Степана Корнилова. Пили до одурения и завели спор про запоры в амбарах. Илья кричал и ругался громче всех:

— Да разве у вас, дураков, замки? Где вам взять их? У меня замок из Петербурга — в жисть никому не открыть.

В компании находился первый в Лукашах скандалист и озорник, одноглазый Афанас Журкин. Афанас встал, покачался, как маятник, перед носом Овсова и, заикаясь, проговорил:

— С-с-порим на в-ведро само-гг-гонки…

— Поди прочь, дурак, — прогнал его Илья.

Афанас ушел, а через полчаса вернулся с мешком муки.

— Узнаешь?

Илья тупо уставился на мешок, ощупал его и сжал кулаки.

— Ты это как?!

Афанас захохотал и бросил Овсову связку ключей.

Придя домой, Илья долго смотрел на киот с Николаем Чудотворцем, потом зажег лампаду и встал перед иконой на колени. Всю ночь он молился, каялся, причитал, и жутко становилось Ваське от батькиного воя. Утром, кончив молиться, Илья выпил ковш кваса, еще раз перекрестился и сказал:

— Шабаш, Степанида. Погневил бога, и хватит.

Он сдержал слово: хмельного не брал в рот до самой смерти, даже по престольным праздникам.

В революцию Илья получил две десятины земли и засеял их льном. Прошла гражданская война. Овсовы постепенно разживались. Илья занимался скупкой льна и кое-что нажил на этом. Появились две коровы, лошади, льномялка. «Неплохо и работничка иметь, и сеялку с молотилкой купить», — частенько подумывал Овсов. Коллективизацию он встретил как божье наказание, хотя и вступил в колхоз первым.

Василий Ильич на всю жизнь запомнил общее собрание в Лукашах. Уполномоченный — молодой парень в черной гимнастерке, туго перехваченной новым широким ремнем, — до полуночи убеждал народ идти в колхоз. Лукашане выжидали.

В десятый раз поднялся уполномоченный:

— Сейчас, товарищи, во какие ворота в колхоз, — и он до отказа развел руки. — Но помните, — процедил он сквозь зубы и постучал рукояткой нагана, — будет время, тогда вот… — и, сведя ладони, уполномоченный показал лукашанам узкую щель.

Никто не шевельнулся. И вдруг поднялся Илья. Наступая людям на ноги, он пробрался к столу.

— Пиши.

— Илья, опомнись! — истошно закричала Степанида.

— Молчать, дура, — цыкнул на нее Илья.

— Пиши: Овсовы.

— Кулака не принимать!

Голос прозвучал резко и неожиданно. Василий заметил, как дернулась у отца голова и как вытянулись у мужиков шеи.

— Это Аксютки Писарихиной Никифор. Его в детстве из-за плетня пыльным мешком хватили, так он с тех пор опомниться не может, — спокойно пояснил уполномоченному Илья. И все захохотали.

— Раскулачить его, — снова закричал Никифор.

Илья выждал, когда успокоятся, и, повернувшись к народу, сказал:

— Отдаю в колхоз двух лошадей, корову, два сарая, ригу с шатром и льномялку. А ты что дашь, Никифор? Портки драные?.. Ну и все. — Илья нахлобучил до ушей шапку и вышел на улицу.

Дома Илья за весь день не сказал ни слова. А когда Степанида осторожно спросила его: «Что же теперь будет-то?» — Илья вплотную придвинулся к жене:

— Так надо, Степанида. Всякая власть — сила. Не пойдешь добровольно — сломают, на Соловки упекут. Слыхала, что Писарихин кричал?.. Нам теперь с тобой не много надо… Ваську в город спровадим. С нас, стариков, много не спросят.

Так Овсовы стали колхозниками.

Из Лукашей мужики один за другим потекли в город.

— Ну а ты как смотришь, Василий? — нередко спрашивал Илья сына.

— А что смотреть? Пока мне и здесь неплохо, — отвечал сын.

Василию было уже двадцать лет. В тот памятный вечер он брился, спешил на гулянку в соседнее село. Десятилинейная лампа стояла на комоде, касаясь зеркала высоким стеклом. У окна сидел отец и читал вслух газету. Намыливая щеки, Василий махнул помазком, и в тот же миг раздался треск, громкий, как выстрел из пистолета. Старинное зеркало лопнуло. Отец медленно приблизился к сыну. Был он на голову ниже, но зато шире в плечах и коренастее. Заскорузлые пальцы его сжались; неожиданно Илья подпрыгнул и вцепился сыну в волосы, тот охнул, упал и на коленях пополз за отцом. Илья пинком ноги распахнул дверь и вышвырнул сына за порог. Всю ночь провалялся Василий в сарае на сене. Прибегала мать, плакала, звала в избу. Наутро он заявил, что уезжает в город. Его не отговаривали и молча проводили. Пока Василий собирался, мать, не двигаясь, сидела на табуретке и беззвучно глотала слезы. Илья топтался у стола, вздыхал, разводя руками…

— Вот как получилось… — задумчиво прошептал Василий Ильич и царапнул ногтем трещину.

В сенях громко заскрипели половицы. Пришел Михаил с топором и клещами. Старый овсовский дом затрещал, заухал; визг отдираемых досок звучно отозвался в пустых углах нежилой избы.

В первые дни Василий Ильич наводил порядок. Смастерил вешалки для одежды, сколотил расшатавшийся стол, починил табуретки, укрепил дощатые перегородки. Неделя пролетела незаметно. А когда за обедом Василий Ильич заявил, что собирается перебрать крыльцо, Марья Антоновна равнодушно сказала:

Назад Дальше