Заколоченный дом - Курочкин Виктор Александрович 7 стр.


— Как дела, орлы? — крикнул Петр.

— Порядок, председатель, скоро кончим.

— Молодцы!

— Если мы не молодцы, тогда и свинья не красавица, — добавил Арсений и спрыгнул на землю.

— Ну что ж… показывай.

— Будьте любезны. — Журка ногой распахнул дверь в кормокухню.

Петр, согнувшись, шагнул через порог. В нос ударил запах кислого картофеля и тухлых бочек. Занимая половину кормокухни, стояла добротная плита. Она была гладко вымазана глиной и разрисована квадратами со звездами. Стояк от плиты до потолка тоже был заляпан звездами.

— Это совершенно ни к чему, — заметил Петр.

— Генька постарался. Он у нас десятилетку кончил.

Генька, очевидно, смутился: что-то пробормотал непонятное и плюнул в кадку с водой.

Петр осмотрел посадку котлов, заглянул в топку, потрогал там колосник, проверил дымоход, дверцы, вьюшки и остался доволен.

— Работа первый сорт, — похвастался Журка.

Петр мельком взглянул на потолок и удивился: темный от копоти потолок из тонких, кое-как поскобленных топором бревен прогнулся и горбом повис над плитой. Два бревна, выскочив из паза, уперлись в стену. Петр топнул — бревна закачались, из щелей посыпался мусор.

— Рухнет, а? Людей задавит, а?

Журка отвернулся и равнодушно пожал плечами. Петр выскочил в сенную пристройку, подставил к стене бочку, поднялся наверх… И все понял: громоздкий дымоход, боров, был сложен прямо на потолке и тяжестью своей продавил его.

— Журка?!

Тот, заложив руки в карманы парусиновых штанов, стоял в дверях.

— Ты почему так, а?.. Почему без стеллажа?

— О стеллаже у нас разговора не было.

— А-а-а… Разговора не было? — Петр так сжал челюсти, что они онемели, и вдруг крикнул неприятным, тонким голосом: — Идем со мной!

Арсений опять пожал плечами.

— Куда? Зачем?

— Идем!

Петр схватил Журку за рукав, выволок на улицу и, толкая в спину, повел к реке. Журка шел ровным широким шагом, втягивая голову в плечи при каждом толчке. Но когда их скрыли кусты, остановился и спокойно спросил:

— Бить будешь?

Петр подскочил к нему, но Арсений неожиданно мотнул головой, и кулак Петра скользнул по затылку. Удар был сильный и неловкий; Петру показалось, что не он ударил, а его хватили по руке выше кисти.

Ему было стыдно и гадко. Он отошел в сторону, сел на камень, вынул портсигар. Пальцы тряслись и не могли поймать папироску. Потом он, не глядя, швырнул Журке портсигар и коробку спичек.

Журка лежал на животе, глубокими затяжками хватал дым и выпускал его через ноздри в рукав куртки. Петр курил частыми, мелкими глотками и поглаживал ушибленную руку.

— Больно?.. — посочувствовал Журка.

Петр выругался.

— Не умеешь ты, председатель, драться. Кто же так бьет? Без руки можно остаться. Треснет она, как палка… Надо бить вот чем, — Журка, сжав кулак, показал костяшки согнутых пальцев. — Я одному фрею прошлый год врезал — метров двадцать летел по воздуху.

Петр пошевелил рукой — из глаз покатились золотые кольца.

— Черт… Все хуже и хуже…

Журка выплюнул окурок.

— Интересно, как ты будешь отвечать, когда спросят, что с рукой? Скажешь: дрова рубил, полено отскочило и — по руке. Так? — Журка вздохнул. — Фонарь под глазом или шишка на лбу — во всем всегда виноваты топор с поленом… Нечестные люди…

— Я знаю, что сказать, — оборвал его Петр.

— Правду не скажешь.

— Ты думаешь?

— По глазам вижу. Да и неудобно председателю воспитывать людей таким способом.

Журка все еще лежал на животе и исподлобья следил за председателем. Петр опять закурил.

— А почему не сопротивлялся? — спросил он.

— Не хотел.

— Странно…

— Срок не хотел получить.

Петр замялся.

— Я тоже ведь не очень любезен был…

— Тебе-то что. Сам прокурором был, законы знаешь… А за меня кто заступится?

Губы у Арсения слегка улыбались, а из-под густых, сросшихся у переносицы бровей тоскливо смотрели глаза. Петр не вынес этого взгляда и отвернулся. Никогда он не был в таком дурацком положении. Он пытался вызвать Журку на откровенный разговор. Но вопросы задавал совершенно не те, и они отскакивали от парня, как искры от кремня.

— Не пойму тебя, Арсений… Парень ты неглупый, а какую о себе славу пустил… Почему?

— Скучно мне.

— Я и то удивляюсь. Как ты не уехал из Лукашей? Все твои сверстники разбежались.

Журка грустно усмехнулся.

— От кого ехать? От матери-старухи? Уедешь — воды не подадут напиться.

Петр, совершенно непонятно для себя, каким-то деланно веселым голосом сказал:

— Вот чудак, женись… Девок у нас много. Тогда скучать некогда будет. Вот, к примеру, Ульяна Котова…

— Это мое дело, — грубо отрезал Журка, вскочил на ноги, потянулся и пошел, громко насвистывая.

«Что с ним? Ударил я его — не обиделся, а тут… Из-за чего?» — спросил себя председатель и погладил руку.

Ночью рука не дала ему спать, а к утру посинела и распухла. Петр, как бревно, повесил ее на платок. На вопросы любопытных отвечал, что упал с велосипеда. И все верили, кроме Геньки Шмырова; когда они с Арсением перекладывали боров на стеллаж, тот заметил, что дружок слишком часто потирал стриженый затылок.

Через несколько дней Журка взял топор и пошел строить завод. Петр же к этому времени опять вернул Копылова на скотный двор, на место Ульяны.

…Как ни хотелось председателю обойтись без наемной силы, а нанимать пришлось. На станции, в столовой, он встретил интересного, на редкость крепкого старика. Оказалось, что старик хорошо знал кирпичное производство. Петр обрадовался, поставил пол-литра и завел разговор о своем заводе. Старик повеселел, назвался Максимом Хмелевым и повел себя как тертый дипломат.

— Если оно так разобраться, то и поработать можно. А если посмотреть с другой стороны — рискованное дело, — рассуждал он.

А когда Петр добавил три бутылки пива, Максим выдвинул свои условия.

— Будем рядиться, хозяин, — сказал он и загнул палец. — Оклад восемьсот рублей. Новые штаны и рубаха по окончании работы — не в счет… На день: крынка молока, кило хлеба, а картофель и суп само собой… Теплый угол, потому как у меня ревматизм. И рукавицы тоже твои… Ну вот и все, — Максим с сожалением посмотрел на свои руки: на левой оставался незагнутым один мизинец.

Правленцы упорно не хотели утвердить договор: слишком уж дорогим показался мастер, да и в дело они не очень верили… Но Петр пошел напролом и заявил: или будет в колхозе завод, или он, Петр, уйдет из правления. Правленцы переглянулись, помолчали и сдались.

Мастер прибыл в Лукаши с топором за поясом, с пилой под мышкой, а в руках у него был окованный железом сундучок. Петр отвел его на квартиру к Корниловой Татьяне. Та пристально посмотрела на постояльца и тяжко вздохнула:

— Ты бы мне его насовсем подарил… Какой бравый молодец, и рожа красная.

Максим кругом, как башню, обошел Татьяну и сказал:

— Хороша! И спереди, и сзади… Вот только рябая, как решето.

— А что тебе моя морда?.. Нешто на ней будешь узоры наводить? — спросила Татьяна, хихикнула, схватила самовар и потащила в сени.

На этот раз Петр не ошибся. Мастер был хоть куда! Он, видимо, умел и любил работать. Не прошло и недели, как на Лому встали новые столбы сушильного сарая и уже начали наводить стропила. Надо было заботиться о кровле… Чем крыть?

Петр мучительно размышлял об этом. А Максим решил вопрос неожиданно просто и быстро. Он заметил в колхозе старую льномялку, у которой сохранился конный привод, и приспособил его для дранкодирного станка. Матвей в кузнице выковал щепальный нож по чертежу Максима, нарисованному прямо на земле. И когда Максим снял с еловой чурки гибкий, пахнущий смолой лист дранки и подал его председателю, тот подумал: «А работничка я все-таки недорого купил».

…Но кончилась передышка. Наступал сенокос.

Глава девятая. ПОКОС НА АЛЕШКАХ

Как-то Василию Ильичу взбрело в голову сходить на болото пострелять дупелей.

Возвращаясь с охоты, он еле волочил тяжелые кирзовые сапоги, в которых звучно чавкала портянка. Был тихий послеполуденный час июльского дня. Солнце, заваливаясь за край облака, разбросало по небу белые ровные полосы. Потянуло холодком. Стряхнув истому, природа оживилась. По макушкам тополей пробежал ветерок, трава, до этого серая, унылая, потемнела и закачалась. Неожиданно к монотонному пению полевых сверчков присоединился звонкий открывистый звук, как будто кто-то дергал струну и сразу же зажимал ее пальцем. Звук несся от дома Кожиных. Овсов прислушался, снял с плеча сетку, в которой болтался убитый дупель, повертел ее в раздумье, потом толкнул калитку и прошел во двор Кожиных. Под низким соломенным навесом Матвей отбивал косу. Василий Ильич поздоровался и присел на березовый чурбан. Матвей покосился на сетку.

— Птах стреляешь…

Кожин снял очки в железной оправе, протер их, надел и опять застучал молотком. Но, видно, зрение изменяло Матвею. Молоток чаще попадал по бабке, чем по косе.

— Дай-ка попробую, — предложил Овсов.

— Ишь ты, не забыл, — ухмыльнулся Матвей, когда молоток в руках соседа начал отбивать чистую отрывистую дробь.

— Что ж, Матвей Савельич, и косу не забываете при нынешней технике, — усмехнулся Овсов.

— Не забудешь. Покосы-то как заросли. Ты посчитай — пятнадцать лет их не чистили. А помнишь, какие покосы были на Алешках? Заросли, страх как заросли. Вот председатель посылает туда бригаду по кустам косить.

— И много едет?

— Сказывала невестка — человек двенадцать.

— Что ж, и вас посылают?

— Где уж мне, Клаву отправляем…

— А что, Матвей Савельич, у вас еще коса найдется?

Кожин, охая, поднялся и, поддерживая руками поясницу, поплелся в сарайчик. Вернулся он с широкой, круто загнутой косой; поднял клок сухой травы, стер с косы хлопья ржавчины и подал Овсову.

— А ну, попробуй, как она.

Василий Ильич отошел к тыну, где росла жирная крапива, и сплеча смахнул ее.

— Ничего.

— Огонь, а не коса. Я за нее в голодное время пуд муки дал. Правда, немного тяжеловата.

Овсову захотелось поехать на сенокос. Придя домой, он стал собираться — слазил на чердак, разыскал брусницу с бруском…

Пустошь Алешки издавна славилась своими заливными лугами. Километра на три протянулась она вдоль левого берега реки Шумы. Правый берег — высокий и лесистый, молодой ельник подступает к воде. Но недолго выстаивают здесь деревья. Песок не выдерживает их тяжести, и они сползают или с маху опрокидываются в Шуму; посмотришь — то здесь, то там торчит над водой спутанный почерневший клубок корней. Когда-то этими покосами совместно владели алешкинские и лукашевские мужики. Обычно перед Ивановым днем сюда сходились с обеих деревень. Лукашане, как дальние, приезжали на лошадях и располагались лагерем. Луг разбивали на полосы, потом делили по жребию. После коллективизации пустошь отошла к алешкинцам. Сена здесь накашивали столько, что с избытком хватало и себе, и на продажу. Во время войны Алешки сгорели дотла. Жители разбрелись по соседним деревням, а на месте Алешек теперь растет высокий бурьян. Луг сплошь затянуло кривоногим ольшаником. В иных местах он так густ, что не проберешься. Среди кустов встречаются небольшие поляны, поросшие сивым мятликом, мышиным горошком и диким клевером. Трава здесь лопушистая, с густым подсадом.

К удивлению Василия Ильича, бригадиром косцов председатель назначил Клаву Кожину. Бригаду она разбила по звеньям. В одно звено с Овсовым попали Конь, Сашок и Еким Шилов — слезливый набожный старичок, мастер навивать стога.

Построив шалаш, мужики сидели, изредка перебрасываясь словами. Вечерело. Набожный Еким, щурясь на низкое солнце, вздыхал:

— Эка благодать, господи.

Его рябое, как вафля, лицо, притягивая лучи заходящего солнца, светилось от умиления. И правда, было удивительно хорошо в вечерний час на Алешкинской пустоши. По плоским макушкам ольх и осин солнце стелило мягкий розовый свет, и они пылали, как осенью. В траве, где лежали длинные оранжевые тени, уже искрились первые капли росы. А под кустами сгущались сумерки: гасли лиловые колокольчики, ромашка сворачивала свои нарядные шляпки, и уже совсем потемнели глянцевитые листья конского щавеля. От реки, клубясь и цепляясь за сучья, наползал туман.

Крикливые дрозды внезапно смолкли. В небе еще звенел жаворонок; он долго висел на одном месте, как будто провожал на ночлег солнце, и едва солнце вобрало свой последний луч, жаворонок камнем упал в густую траву… На минуту все замерло. И вдруг с пронзительным писком поднялся чибис, описал над лугом круг и с криком «иви-иви», скользя по макушкам кустов, пронесся и скрылся за рекой. Опять стало тихо. А потом все зазвенело. Кузнечики, полевые стрекачи, завели ночной концерт. К ним присоединился дергач и затянул свое бесконечное «дра-дра».

Ваня Конь докурил цигарку, сплюнул крошки самосада и спросил, обращаясь не то к Сашку, не то к Овсову:

— Не слыхал, скоро ли народ из города в деревню двинут?

— Что, говоришь, вынут? — замигал Еким и подставил к уху ладонь.

— Я спрашиваю, когда народ из города в деревню погонят? — мрачно пояснил Конь.

Еким погладил плешь и захихикал:

— Ты, Ваня, чего это? Разве человека можно гнать? Человек сам по себе живет, как птица, по-божьи. Вот ты не захотел в городе жить — приехал в деревню и живи.

— Ты, божий человек, не ставь меня в пример. Я сам уехал. Надоело мне там по общежитиям болтаться.

— Вряд ли сами-то поедут. Вот если правительство поднажмет, тогда — да, — проговорил Сашок.

— Правительство само собой… Оно знает, что делает… А вот дай в колхозе на трудодень рублей по пятнадцать — сам народ побежит. Проситься будут.

— Ясно дело, побежит, — согласился Сашок. — Вот всех бы вернуть, кто уехал… Сколько в Лукашах народу было…

— Всех не вернуть. Половину бы хотя, — отозвался Конь.

Василия Ильича так и подмывало сказать, что вот он тоже сам приехал в колхоз, никто его не гнал, но, взглянув на мрачное лицо Коня, промолчал.

После ужина Конь, натянув на голову фуфайку от комаров, лег и сразу захрапел. Овсову спать не хотелось. Собираясь на сенокос, он думал о задушевных разговорах у огня, о песнях. Нет, нет, не так представлял все это Овсов… Он долго лежал, привалясь к шалашу. Далеко за лесом поднималась луна — белая, холодная, как ком снега.

Пришел Сашок, сел рядом, поежился, постучал каблуком о каблук.

— Не спишь, Ильич? — потом зевнул и на корточках заполз в шалаш.

Забылся Василий Ильич под утро, когда на бледном небе терялись звезды.

Овсова разбудили крики людей и лязг кос. Висел плотный сизый туман. Река словно кипела — над водой кривыми столбами поднимался пар, и сквозь него тускло светилось плоское солнце. Копылов уже запрягал лошадей в лобогрейку.

— Тпру, стой, но, но, не балуй… Дай ногу! Ногу дай, дура! — ругал он молодую кобылицу.

В синем берете, из-под которого торчали влажные завитки волос, появилась Клава Кожина.

— Собирайся, мужики, начинать пора! — весело крикнула она и опять пропала в тумане.

Сашок туго затянул ремень на пиджаке и принялся точить косу. Василий Ильич переобулся, прикрепил к поясу брусницу. Ему досталось косить в паре с Сашком.

Коса нырнула с легким свистом, и, словно сбритая, легла трава, а пятка косы отбросила ее в сторону. Еще взмах, еще взмах, еще, еще. Василий Ильич оглянулся — за ним вытягивался ровный желтоватый прокос. Овсов глубоко вздохнул и почувствовал, как легко дышится и как что-то давно забытое, волнующее просыпается в нем… Косилось спорко. Роса лежала обильная, и коса без усилий срезала высокую, подернутую редеющим туманом траву. Впереди, размеренно махая косой, шел Сашок. И Василий Ильич с завистью отметил, что хотя он и не отставал от Сашка, но прокос у того был шире и чище. «Взи, взи», — пела под металлом трава и, обнажив желто-зеленые стебли, ложилась ровными рядами.

Пройдя метров тридцать, Сашок остановился и четырьмя взмахами узкого бруска поправил лезвие; потом оглянулся, сбросил с плеч пиджак, стянул рубашку и, голый по пояс, быстро обошел Овсова. Василий Ильич тоже разделся и стал нажимать. Волнение охватило его, когда плоская, как доска, спина маленького Сашка стала приближаться.

— Ага, ага, — радовался он, глядя на двигающиеся из стороны в сторону лопатки Сашка. — Ничего, ничего, — подбодрял он себя.

А Сашок шел и шел. Уже тяжело дышал Василий Ильич, рубашка взмокла, прилипла к плечам, глаза заволокло зеленью, и он напрягал зрение, чтобы не потерять из виду квадратную фигуру Сашка на толстых коротких ногах.

«Не могу, не могу, — стучало в голове, — брошу, брошу, вот, вот».

Но Сашок остановился и стал вытирать потное лицо. Минутная передышка — и опять впереди качающиеся лопатки Сашка, а в трех шагах от него — Овсов, с одной мыслью, как бы не отстать. Пройдя поляну туда и обратно четыре раза, Сашок воткнул черенок косы в землю и присел на кочку. Овсов опустился рядом. Стучало в висках, пот заливал глаза. Налетевший ветерок сдернул туман…

Перед ними открылся Алешкинский луг, яркий и свежий; сверху он серебрился от лугового мятлика; но особенно выделялось два цвета: желтый и фиолетовый, так сильно луг порос золотистой медяницей и веселым цветком иван-да-марья. Солнце начинало припекать, косить становилось все тяжелее.

Кто-то им несколько раз кричал, но голос казался очень далеким, и Василий Ильич никак не мог понять, кто кричит и что кричит. Но вот Сашок резко остановился, вскинул на плечо косу и, не оглядываясь, пошел к реке. За ним машинально двинулся и Овсов и почувствовал, как легко понесли его ноги, словно тело стало невесомым. На берегу реки стояла Клава. Она, по-видимому, только что выкупалась: по ее здоровому, румяному лицу катились светлые капли воды, а сама она, расчесывая мокрые волосы, смеялась.

Назад Дальше