Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия (сборник) - Наталья Павлищева 31 стр.


– Ты когда приедешь? – спросила она дрогнувшим голосом.

– Заеду как-нибудь, – буркнул Василько.

– Как величать-то тебя? – спросил он у чернеца. – Вместе просидели полдня, а имя мне твое неведомо.

– Федором величают, а в миру звали Филиппом.

Глава 7

Обратно ехали по оврагу. Все бы ничего, но увязался за Васильком Петрила. С его возком намучились: не единожды застревал он во сугробах. Пока до села доехали, из сил выбились.

А ночь стояла тихая, морозная. Проказницы-звезды бойко водили хороводы, а забияка-месяц лукаво посмеивался над ними. Снега стлались внизу синими волнистыми коврами. Там, куда на них падал робкий лунный свет, серебрилась искристая тропа. Огни, которые держали Пургас и рыжеволосый холоп Петрилы, бросали на снега вихрастые багряные тени.

Как приехали в село, спать завалились; уснули вповалку, все четверо, прямо в горнице. Проснувшись, Василько долго не открывал очей; надеялся, что Петрила отъедет не простившись, желал подняться, когда гостя уже след простыл. Но только он приоткрыл один глаз, Петрила уже стоит над ним, мытый, чищеный, разодетый.

– Вставай, добрый молодец! На дворе уже светло, – ухмылялся Петрила…

Василько, вежества ради, показал Петриле свое подворье. В конюшне хлопал Петрила Буя по упругому крупу, смотрел зубы, упряжь руками мял.

– Мне твой Буй еще во Владимире по нраву пришелся, – признался Петрила и предложил продать ему коня.

Василько, с трудом скрыв возмущение, поведал, что скорее продаст село и всех холопов, но коня при себе оставит. Петрила на миг помрачнел, затем охотно вспомнил, какая у него была пригожая кобыла вороной масти и как он продал ту кобылу с большим прибытком.

«Видишь, я свою кобылу продал и хожу сытый, в багрянце, а ты за коня держишься и в овчине обретаешься», – говорил его лукавый и осуждающий взгляд.

В погребе Петрила хвалил битую птицу и просил в дорогу потрошеных гусей. Пробовал Петрила меды стоялые и тоже просил их в дорогу. Василько недовольства не выказал, повелел Пургасу уважить докучливого гостя. Петрила сам гусей и мед выбирал, да при этом чинил немалые капризы: «Не надобен мне мед из этого бочонка, дайте из другого!»

Насилу Василько вытащил Петрилу из погреба и повел в мыльню.

– Как я в мыльне париться люблю! – обрадовался Петрила. – Побьешь себя веничком, разгорячишься и – в снег… После ляжешь на лавку, и такая истома берет, будто все тело иглами покололи. Ты веников каких припас, березовых али дубовых?

В мыльне Петрила сидел раскрасневшийся и распаренный, пил из ковшика мутноватый квасок, жмурился и кряхтел от приятности, рассказывал, что живут на белом свете языцы, считающие мытье великим грехом.

– Уверовали они, что от омовения грозы случаются и сила у людей убывает, – пояснил Петрила.

– Поди, завшивели они, и дух от них тяжек, – заметил Василько. Он не чаял, когда это омовение кончится; и гость ему опротивел, и мытье было не любо (только третьего дня с Пургасом парились), и жаль пития, брашну, гусей и сена.

– Пообвыкли, – молвил Петрила. – Видел я по утру девку на крыльце. Кто такая? – поинтересовался он.

– Раба, Янкой величать, – буркнул насторожившийся Василько.

– Хороша девка!.. Как улыбнется, так на душе светлей становится. Откуда у тебя она?

– Поп продал.

– Сколько запросил?

– Пять гривен.

– То поп продешевил. Этой девке красная цена десять гривен. Ты с ней милуешься? – спросил докучливый гость.

– Много будет ей чести, костиста больно и собой невелика, – нахмурясь, ответил Василько.

– Ты бы мне продал эту девку за десять гривен, – предложил Петрила.

«Так ты меня совсем без портищ оставишь. Сначала коня запросил, потом естьбы и пития, теперь на рабу перекинулся, а затем, не ровен час, и все село запросишь. Может, ты за этим объявился?» – подумал в сердцах Василько. Ему было неприятно осознавать, что, пока он присматривается к рабе, Петрила пожелал нахрапом завладеть ею.

– Не могу я эту куплю сотворить! – заупрямился он.

– На что она тебе? Ты же сам только что сказывал, что не лежит к ней душа, – не унимался Петрила.

– Некому в поварне быть, и Пургасу женка нужна, – стоял на своем Василько.

– Я тебе за нее двенадцать гривен дам! – Петрила взмахнул растопыренными толстыми пальцами. – За эти куны ты себе любую девку купишь, да еще и Пургасу в придачу!

– Некому в поварне быть, и хоромы убирать некому! – не сдавался Василько.

Он вспомнил, как пробегала раба сегодня через двор в одной сорочке – лишь рогожку на плечи накинула. Весела и игрива была Янка, встретившегося Пургаса подзадорила: «Ты чего приоделся, как ветхая старуха? Али одно место отморозить боишься?» Озорничала Янка и не ведала, как круто может измениться ее судьба.

– Как знаешь, – обиженно процедил Петрила.

Василько почерпнул ковшиком воды из кадки, испил и выплеснул остаток на камни. Камни зашипели и исторгли едва заметные кольца каленого пара.

– Любо мне, любо! – закричал как ужаленный Петрила и стал неистово хлестать себя веником.

Нахлеставшись, Петрила попросил оказать ему невеликую услугу:

– Ты бы велел рабе мне спинку потереть.

– Нечего тут засиживаться. Пошли обедать!

Обедали в горнице. Нажравшись и напившись, Петрила вытер усы и посмотрел на сидевшего через стол Василька продолжительно и строго, как бы призывая его к решительному разговору.

«Что зришь, как волк на ягня? Сказывай, зачем пожаловал? – Василько внутренне напрягся в ожидании речей гостя. – Не есть ли Петрила тот самый давно ожидаемый посланник великого князя? Если же он прибыл с худой вестью, то почему один, без приставов? Если явился с доброй, почему молчит другой день? Или потешиться надо мной захотел, либо прибыл с никчемной весточкой и молчит о ней, дабы поболее из меня себе приятности повыбить?» – терялся он в догадках.

– Худо живешь, Василько! – воскликнул значимо он и тут же брезгливо поморщился. – И это убогое селишко. Скажи кому во Владимире, не поверит. А отчего такое с тобой приключилось? Да великий князь твоего усердия не замечал, все норовил льстецам и прислужникам потакать, а добрых молодцев сторонился. Ему старая дружина милей. Потому во Владимире не осталось удалых да разумных мужей; разбежались они розно на все четыре стороны. Ну, это теперь великого князя забота, пусть сам о своей головушке мыслит. Нам же нужно крепко о себе попечалиться.

«Как повернул, князя поносит. Видно, наехал по своей воле. А если душою кривит? Если подослан моими недругами? Коли надеешься, что я буду потакать твоим крамольным речам, не дождешься!» – решил Василько.

– А есть на земле государи сильные, многовоевы и грозные, – вкрадчиво и с умилением рек далее Петрила. – Им нужны молодцы, охочие до крепкого боя.

Таких они примечают, кличут и в чести держат. Ходят те молодцы у них в аксамите, носят злато, владеют землями обширными, имеют челядь многочисленную. Такому государю и послужить не грех, а здесь, – Петрила пренебрежительно махнул рукой, – ты куны не обретешь, а только последнюю свободу потеряешь.

– Нужен я им больно. У тех государей своих молодцев как снега в поле.

– Был бы не нужен – не сидел бы я перед тобой, – Петрила лукаво ухмыльнулся. Василько был ошеломлен; он жил в своем селишке и не ведал, что о нем думают, что в его услугах нуждаются. Не с пустыми руками приехал Петрила. Василько пожалел, что не продал ему Янку. Ведь гость желает ему добра, а он скаредничает. Еще Василько ощущал нетерпение и бодрящее предвкушение, будто собирался в дальнюю, но сулящую небывалую удачу дорогу.

– Я пожаловал к тебе с зовом. Зовет тебя на службу сильный государь! – с надрывом возглаголил Петрила и далее зачастил доверительно: – Только уговор будет один: как станешь государю служить, обо мне не забудь. Где доброе слово о Петриле замолви, где портищами либо кунами одари; а пожалует тебе государь за службишку, так ты от того пожалования мне десятину. Помни, кто был о тебе печальник.

Петрила говорил так, будто не сомневался в согласии Василька послужить неведомому ему государю. У Василька же голова шла кругом, мысли роились, перебивая и заглушая друг друга: «Где тот государь сидит и как его величать? Когда нужно к нему на службу ехать? Если ехать, то как с селом быть: продавать или оставлять на Пургаса? И что же это за службишка такая?»

Хотя слова Петрилы открывали заманчивое и сытое будущее, он почувствовал нарастающее несогласие менять устоявшийся быт. Стало жаль и дворишко, и селишко, и именьице, а более всего себя: «Жил себе да поживал, и на тебе, бросай насиженное гнездо, скачи неведомо куда. Если бы из Владимира пришел зов, я бы и не сомневался; там друзья-сотоварищи, и княжьего слова не ослушаешься».

– А как того государя величать?

– Я тебе позднее поведаю. Все одно он тебе неведом, – слукавил Петрила.

– Даниил Галицкий или Ярослав? – все допытывался Василько.

– А как того государя величать?

– Я тебе позднее поведаю. Все одно он тебе неведом, – слукавил Петрила.

– Даниил Галицкий или Ярослав? – все допытывался Василько.

– Стал бы я ради Ярослава и Даниила тебя с места срывать. То князья не князья, а так, один шум да писк. Нашего Юрия ничем не лучше.

– Не к Михаилу ли Черниговскому зовешь?

– Нет сейчас на Руси государя, достойного тебя и меня! – высокомерно и уверенно рек Петрила. – С нашими князьями большой свободы не обретешь. А грозу и силу государя, к которому ты зван, скоро многие познают.

Василько призадумался. Исчез первый будоражащий порыв, слова Петрилы стали вызывать обеспокоенность, в них чувствовалось что-то недосказанное, заманивающе-коварное.

– Не мучься понапрасну. Отъедем к государю завтра же. Весь свой век меня возносить будешь! – продолжал искушать Петрила.

– На кого я село оставлю?

– Село лучше продай, все одно пропадет.

– Отчего?

– Оттого! – раздраженно сказал Петрила. – Сидишь в своем медвежьем углу и не ведаешь, что творится на белом свете.

– Зачем пугаешь? Меня аж потрясло от твоих слов, – полушутя-полусерьезно признался Василько.

– Я тебя не пугаю, а наставляю на путь к славе и богатству.

– В какую сторонушку ехать надобно?

– За Оку…

– А сколько ден ехать?

– Дней… – призадумался Петрила – Да за двадцать ден доедем.

«Какой сильный государь сидит за Окой? – усиленно помышлял Василько. – Двадцать ден… Рязань?.. Нет, мы до Рязани ранее бы поспели. Болгары? Далече они, да и попленены. Тогда мордва, или половцы, или татары?! – пораженный этим внезапным открытием Василько едва не вскочил с места. – Кому еще за Окой в силе быть? Не половцам же; они меж собой никак не поладят, да и биты-перебиты. Неужто знают обо мне татары?»

– Не татары ли? – с трудом произнес Василько. Уже от одной мысли, что неведомые и страшные татары ведают о нем, становилось не по себе. Обнажались оскорбляющие, в дрожь бросающие чувства собственного ничтожества и уязвимости. На огромном снежном сонном и лесном пространстве, среди тысяч и тысяч суздальцев татары из своего далекого далека разглядели именно его.

– Может, и татары. Да тебе не все едино, у кого в злате купаться? А помыслы у них великие, – облизнулся Петрила. – Они хотят полонить и Рязань, и Киев, и Новгород, и Галич, и иные земли до самого последнего моря. А нам что с того: пусть полонят, лишь бы в наших сумах позванивало.

– И Суздальскую землю хотят полонить?

Молчание Петрилы показалось Васильку зловещим. Он почувствовал, как нервный озноб пробежал по спине.

– О Суздальской земле не ведаю, а Рязанской точно пусту быть! Скучать тебе на службишке не придется, но и милость познаешь великую, – заверил Петрила.

Василько поднялся из-за стола и, скрестив руки на груди, зашагал по горнице. Петрила не сводил с него настороженно-вопросительного взгляда.

– А если не совладают татары с рязанцами?

– Такого быть не должно. Стоят татары подле рязанских рубежей и ратным духом злопыхают. Им уже вся степь покорилась.

Василько опять сел за стол, взял с блюда пирог и стал есть. Он был не голоден, но желал хоть на миг отвлечься от соблазнительных и тревожных речей Петрилы.

Его звали служить люди, которых он никогда не видывал, норов которых был загадочен, но о которых он так наслышан, что одно упоминание о них невольно заставляло настораживаться.

– Сидение твое добром не кончится! Покажи же удаль молодецкую, разомни резвы ноженьки. Соглашайся же! – продолжал настаивать Петрила.

– Негоже родную землю забывать! – веско рек Василько. Он не столько хотел донести до сознания Петрилы эту истину, сколько сам желал окончательно утвердиться в ней.

Петрила засмеялся дребезжащим и недобрым смехом.

– Что дала тебе твоя земля? На твоей земле куны не растут. Ты за нее с кем только ни бился и получил за свои труды бесчестие. Сидишь в сельце и дрожишь как осиновый лист. Помысли же о себе: один раз на белом свете живешь. Я зову тебя к великому и сильному государю, который даст тебе сотню, а может, и тысячу ратников. Будут у тебя честь и слава; тот же великий князь владимирский будет ползать у твоих ног! А ты такие речи глаголешь, о земле печалишься, как смерд вонючий. Я так мыслю, где в силе мы, там и земля наша.

– А отцов и дедов обычаи забыть? Что тогда обо мне люди скажут? Верно, нелестное скажут, осудят.

– Да отцы нашей славе радоваться будут! Какой родитель не возрадуется от удачи своего чада? А о том, что смерды о нас скажут, я знать не хочу. Как буду я в силе, приумолкнут злые языки.

– Как же мы уживемся среди татар? – не унимался Василько. – У них и повадки, и обычаи, и вера другая. Без людишек наших, без веры, без окоема, лесов и рек как прожить можно?

– Будет тебе много сел! – в сердцах вскричал Петрила. – И леса будут, и веру твою никто не отнимет (они к иноверцам терпимы), все будет, только служи честно и грозно.

– Кем же я буду тогда: суздальцем или татарином?

– Какая тебе охота суздальцем быть? Через месяц от того Суздаля, может быть, одни головешки останутся, – проговорился Петрила. – Ты же разумен, Василько! Потому и боялись тебя во Владимире. Боятся не столько сильного, сколько умного. Потому и подвели тебя под княжий гнев. Ты думаешь в селе отсидеться? Как бы не так. Подзабудут тебя твои владимирские доброхоты – встречай незваных гостей. Перед тобой сейчас две дороги: одна – по своей воле к татарам, другая – в изгнание либо соседи сожрут с потрохами и не подавятся. А ты все о земле печалишься, обычаи тебе дороги, холопы да смерды любы… Да те же смерды, видя твою слабость, будут изгаляться над тобой, тот же Савелий не только на порог, но и за версту тебя к своему починку не подпустит!

Петрила говорил увлеченно, словно думал о том не один раз и, найдя истину, крепко в ней утвердился; иногда повышал голос, придавая своим словам настойчивость и убежденность.

Будто гладко глаголил он, но чем более убеждал, тем сильнее Василько чувствовал несогласие и возмущение. Было в речах гостя что-то ненужное, мелочное, уже слышанное и отвергаемое. Думалось, что покусился Петрила на стержень, на котором родная земля держится; казалось, что поносит он не только князей и матушку-землю, но и Христа, Богородицу, предков, всех христиан и добро, что с таким трудом приживалось в мире.

Васильку было нелегко осилить пытливый взгляд Петрилы, так и тянуло отвести глаза. Но он сдержался. В очах Петрилы плясали желтоватые блестки; то ли от свечей такое играние учинилось, то ли сидел в них хитрый и наглый бес.

– Не нужны мне твои посулы! Не поеду я к твоему поганому государю! А тебе, Петрила, путь чист! – молвил Василько, чеканя каждое слово. Он облегченно вздохнул, оттого что осилил казавшееся дьявольским искушение. Петрила же был ненавистен ему; и обычаи его мнились похабными, и лик его казался мерзостным, и дух он источал донельзя тяжкий.

Петрила сидел как болван. Ни один мускул не дрогнул на его лице, только потух в очах бесовский свет. Наконец он не выдержал, покачал головой и рассмеялся. Смех его показался Васильку зловещим.

– Еще увидимся, – пригрозил он напоследок.

Уже давно отъехал донельзя беспокойный гость – Василько, как ни старался, не мог обрести душевного равновесия. Он спустился во двор. Тявкнул лежавший у ворот пес. Над головой закружилось в редком хороводе каркающее воронье. Либо вещали скорую перемену, либо кликали неслыханную беду. Кто его знает? Только неуютно и одиноко почувствовал себя Василько на белом свете.

Глава 8

Который день Карп пребывал на господском подворье. По воле Василька крестьяне валили лес, возили его на господский холм, метали покосившийся тын, тынили новый.

Карп просыпался затемно, поеживался, почесывался, творил зевоту, пил квас, ел хлеб, облачался в драный на локте овчинный кожух, нахлобучивал на голову шапку и вон со двора.

На востоке уже серел небосвод. Тускнеющие звезды молча расставались друг с другом до следующей ночи. Снег зло и назойливо поскрипывал под ногами. Редкие звуки, будь то воротный скрип, людской говор, хриплое петушиное пение, отчетливы и навязчивы. Дорога взбирается на гору, впереди растет и надвигается двор Василька. Казался он Карпу великаном, еще не пробудившимся от глубокой спячки, источал силу, грозу и достаток.

У господских ворот уже толпились крестьяне. Ждали старосту Дрона; переминались с ноги на ногу, размахивали руками и били себя по бедрам – ветрено и студено на горе, – чинили промеж себя гожие и иные речи. Сегодня крестьяне говорили о смерти ключника Анфима. Преставился старец третьего дня, ночью: вечером лег на бочок, а утром нашли его уже холодным. Дивились крестьяне, что как-то наспех, без должного почтения, снесли со двора ключника: даже кости его земле не предали – покоятся они в дубовой колоде на церковном дворе, ждут красной весны; вполголоса осуждали Василька, не пожелавшего проститься с Анфимом.

Назад Дальше