Пока они разговаривали, подъехали сани, которые шли позади; Кокосинский, Раницкий, Кульвец-Гиппоцентаврус, Углик, Рекуц и Зенд соскочили в снег и окружили Кмицица и Сороку.
— Откуда сыр-бор загорелся? — спрашивал Кмициц.
— Мещане не хотели давать ни припасу людям, ни корма лошадям, ассигновок будто бы не было; ну солдаты и стали брать силком. Мы в рынке осадили бурмистра да тех мещан, что заперлись с ним. Стрельба началась, ну мы два дома и подожгли; гвалт теперь страшный, и в набат бьют…
Глаза Кмицица загорелись гневом.
— Надо и нам идти на помощь! — крикнул Кокосинский.
— Потопчем сиволапое войско! — кричал Раницкий, у которого все лицо пошло красными, белыми и темными пятнами. — Шах, шах, ясновельможные!
Зенд захохотал совершенно так, как хохочет филин, даже лошади испугались, а Рекуц поднял глаза и пропищал:
— Бей, кто в бога верует! Петуха пустить сиволапым!
— Молчать! — взревел Кмициц, так что эхо отдалось в лесу, а стоявший ближе всех Зенд покачнулся, как пьяный. — Вам там нечего делать! Никакой резни! Всем сесть в двое саней, мне оставить одни и ехать в Любич. Ждать там, может, пришлю за подмогой.
— Как же так? — стал было возражать Раницкий.
Но пан Анджей ткнул его кулаком в зубы и только глазами сверкнул еще страшней.
— Ни пикни у меня! — грозно сказал он.
Все примолкли; видно, боялись его, хотя обычно держались с ним запанибрата.
— Возвращайся, Оленька, в Водокты, — сказал Кмициц, — или поезжай за теткой в Митруны. Вот и не удалось нам покататься. Я знал, что они не усидят там спокойно. Но сейчас ничего, поуспокоятся, только несколько голов слетит с плеч. Будь здорова, Оленька, и не тревожься, я буду к тебе поспешать…
С этими словами он поцеловал ей руки и закутал ее волчьей полостью, потом сел в другие сани и крикнул кучеру:
— В Упиту!
ГЛАВА IV
Прошло несколько дней, а Кмициц все не возвращался, зато в Водокты к панне Александре приехали на разведку трое лауданцев. Явился Пакош Гаштовт из Пацунелей, тот самый, у которого гостил пан Володыёвский, патриарх застянка, он знаменит был своим достатком и шестью дочерьми, из которых три были за Бутрымами и в приданое, кроме всего прочего, получили по сотне серебряных талеров. Приехал и Касьян Бутрым, самый старый старик на Лауде, хорошо помнивший Батория, а с ним зять Пакоша, Юзва Бутрым. Хоть Юзва и был в цвете сил — ему едва ли минуло пятьдесят, — однако в Россиены с ополчением он не пошел, так как на войне с казаками у него пушечным ядром оторвало ступню. По этой причине его прозвали Хромцом, или Юзвой Безногим. Страшный это был шляхтич, медвежьей силы и большого ума, ворчун и судья решительный и строгий. За это шляхта в округе побаивалась его, не умел он прощать ни себе, ни другим. Когда ему случалось подвыпить, он становился опасен, но бывало это редко.
Эти-то лауданцы и приехали к панне Александре, которая приняла их ласково, хотя сразу догадалась, что явились они на разведку и хотят что-то выведать у нее о пане Кмицице.
— Мы хотим ехать к нему на поклон, а он, сдается, еще из Упиты не воротился, — говорил Пакош. — Вот мы и приехали к тебе, голубка, поспрошать, когда можно съездить к нему.
— Думаю, пан Анджей вот-вот приедет, — ответила им панна Александра. — Рад он вам будет, опекуны мои, всей душой, много слышал он про вас и когда-то от дедушки, и теперь от меня.
— Только бы не принял он нас так, как Домашевичей, когда те приехали к нему с вестью про смерть полковника! — угрюмо проворчал Юзва.
Но панна Александра услышала и тотчас ответила с живостью:
— Вы за это сердца на него не держите. Может, он и не совсем учтив был с ними, но вину свою признал. И то надо помнить, что он с войны шел, где столько принял трудов! Не диво, коль солдат и погорячится, нрав-то у них, что сабля острая.
Пакош Гаштовт, который хотел жить в мире со всем светом, махнул рукой и сказал:
— Да мы и не дивились! Кабан на кабана и то рыкнет, когда вдруг повстречает, отчего же человеку на человека не рыкнуть! Мы, по старому обычаю, поедем в Любич на поклон к пану Кмицицу, чтобы жил он тут с нами, в походы с нами ходил да в пущу на охоту, как хаживал покойный пан подкоморий.
— Ты уж скажи нам, дитятко, пришелся ли он тебе по сердцу? — спросил Касьян Бутрым. — Наш это долг тебя спрашивать!
— Бог вознаградит вас за доброту. Достойный кавалер пан Кмициц, а когда б и не пришелся мне по сердцу, не пристало мне говорить об этом.
— А ты ничего за ним не заприметила, душенька?
— Ничего! Да и никто тут не имеет права судить его или, упаси бог, не верить ему! Возблагодарим лучше господа бога!
— Что тут до времени господа бога благодарить?! Будет за что, так поблагодарим, а не за что будет, так и благодарить не станем, — возразил мрачный Юзва, который, как истый жмудин, был очень осторожен и предусмотрителен.
— А про свадьбу был у вас разговор? — снова спросил Касьян.
Оленька потупилась.
— Пан Кмициц хочет поскорее…
— Ну, еще бы ему не хотеть, — проворчал Юзва, — дурак он, что ли! Где тот медведь, которому не хочется меду из борти? Только к чему спешить? Не лучше ли поглядеть, что он за человек? Отец Касьян, вы уж скажите, что держите на уме, не дремлите, будто заяц в полдень в борозде!
— Не дремлю я, только думу думаю, как бы сказать об этом, — ответил старичок. — Господь Иисус Христос так сказал: как Куба богу, так бог Кубе! Мы тоже пану Кмицицу зла не желаем, пусть же и он нам не желает. Дай нам того, боже, аминь!
— Был бы он только нам по душе! — прибавил Юзва.
Панна Биллевич нахмурила свои соболиные брови и сказала с некоторой надменностью:
— Помните, почтенные, нам не слугу принимать. Он тут будет господином, не наша, его воля тут будет. Он и в опеке вас сменит.
— Стало быть, чтобы нам больше не мешаться? — спросил Юзва.
— Стало быть, чтобы вам быть ему друзьями, как и он хочет быть вам другом. Он ведь тут об своем добре печется, а своим добром всяк волен распорядиться, как ему вздумается. Разве не правду я говорю, отец Пакош?
— Святую правду, — ответил пацунельский старичок.
А Юзва снова обратился к старому Бутрыму:
— Не дремлите, отец Касьян!
— Я не дремлю, только думу думаю.
— Так говорите, что думаете.
— Что я думаю? Вот что я думаю: знатен пан Кмициц, благородной крови, а мы люди худородные! К тому же солдат он славный: сам один пошел против врага, когда у всех руки опустились. Дай-то бог нам таких побольше. Но товарищи у него отпетый народ! Пан сосед Пакош, вы от Домашевичей это слыхали? Подлые это люди, суд их чести лишил, в войске сыск их ждет и кара. Изверги они! Доставалось от них недругу, но не легче было и обывателю. Жгли, грабили, насильничали, вот что! Добро бы, они зарубили кого, наезд учинили, это и с достойными людьми бывает, а ведь они, как татары, промышляли разбоем, и давно бы уж им по тюрьмам гнить, когда бы пан Кмициц им не покровительствовал, а он — сила! Он любит их и покрывает, а они вьются около него, как слепни летом около лошади. А теперь вот сюда приехали, и все уже знают, что это за люди. Ведь они в первый же день из пистолетов палили, и по кому же? По портретам покойных Биллевичей, чего пан Кмициц не должен был позволять, потому что они его благодетели.
Оленька заткнула уши руками.
— Не может быть! Не может быть!
— Как не может быть, коли так оно и было! Благодетелей своих позволил им перестрелять, с которыми породниться хотел! А потом затащил в дом дворовых девок для разврата! Тьфу! Грех один! Такого у нас не бывало! Первый же день со стрельбы начали и разврата! Первый же день!
Тут старый Касьян разгневался и стал стучать палкой об пол; лицо Оленьки залилось темным румянцем.
— А войско пана Кмицица, — вмешался в разговор Юзва, — которое осталось в Упите, оно что, лучше? Каковы офицеры, таково и войско! У пана Соллогуба скотину свели, — говорят, люди пана Кмицица; мейшагольских мужиков, которые везли смолу, на дороге избили. Кто? Они же. Пан Соллогуб поехал к пану Глебовичу бить челом об управе на них, а теперь вот в Упите шум! Богопротивное дело! Спокойно тут было, как нигде в другом месте, а теперь хоть ружье на ночь заряжай и дом стереги, а все почему? Потому что приехал пан Кмициц со своею ватагой!
— Отец Юзва, не говорите этого, не говорите! — воскликнула Оленька.
— А что же мне говорить! Ежели пан Кмициц ни в чем не повинен, тогда зачем он держит таких людей, зачем живет с такими? Скажи ему, вельможная панна, чтобы он прогнал их или отдал в руки заплечному мастеру, не то не знать нам покоя. А слыханное ли это дело стрелять по портретам и открыто распутничать с девками? Ведь вся округа только о том и говорит!
— Что же мне делать? — спрашивала Оленька. — Может, они и злые люди, но ведь он с ними на войну ходил. Разве он выгонит их, коли я его попрошу?
— А не выгонит, — проворчал про себя Юзва, — то и сам таковский!
— А не выгонит, — проворчал про себя Юзва, — то и сам таковский!
Но тут гнев забурлил в крови девушки, зло взяло на этих друзей пана Кмицица, мошенников и забияк.
— Коли так, быть по-вашему! Он должен их выгнать! Пусть выбирает: я или они! Коли правда все, что вы говорите, а об том я еще сегодня узнаю, я им этого не прощу, ни стрельбы, ни распутства. Я одинокая девушка, слабая сирота, а их целая ватага с оружием, но я не побоюсь…
— Мы тебе поможем! — сказал Юзва.
— Боже мой! — говорила Оленька со все возрастающим негодованием. — Пусть себе делают, что хотят, только не здесь, в Любиче. Пусть себе остаются, какими хотят, это их дело, они головой за это ответят, но пусть не толкают пана Кмицица на разврат! Стыд и срам! Я думала, они грубые солдаты, а они, вижу, подлые предатели, которые позорят и себя и его. Да, зло читалось в их глазах, а я, глупая, не увидела. Что ж! Спасибо вам, отцы, за то, что вы мне глаза открыли на этих иуд. Я знаю, что мне теперь делать.
— Да, да! — сказал старый Касьян. — Добродетель говорит твоими устами, и мы тебе поможем.
— Вы пана Кмицица не вините! Ежели он и поступает противу правил, так ведь он молод, а они его искушают, они его подстрекают, своим примером они толкают его на распутство и навлекают позор на его имя! Да, покуда я жива, этому больше не бывать!
Гнев все больше бурлил в крови Оленьки, и ненависть росла в ее сердце к друзьям пана Анджея, как боль растет в свежей ране. Тяжкая рана была нанесена и женской ее любви, и той вере, с какой она отдала пану Анджею свое чистое чувство. Стыдно ей было и за него и за себя, а гнев и стыд искали прежде всего виноватых.
Шляхта обрадовалась, увидев, как грозна их панна и какой решительный вызов бросила она оршанским разбойникам.
А она продолжала, сверкая взорами:
— Да, они во всем виноваты и должны убраться не только из Любича, но и из здешних мест.
— Мы, голубка, тоже не виним пана Кмицица, — говорил старый Касьян. — Мы знаем, что это они его искушают. Не таим мы в сердце ни яда, ни злобы против него и приехали сюда, сожалея, что он держит при себе разбойников. Дело известное, молод, глуп. И пан староста Глебович смолоду глуп был, а теперь всеми нами правит.
— А возьмите пса? — растрогавшись, говорил кроткий пацунельский старичок. — Пойдешь с молодым в поле, а он, глупый, вместо того чтобы идти по следу зверя, у твоих ног, подлец, балует и за полы тебя тянет.
Оленька хотела что-то сказать и вдруг залилась слезами.
— Не плачь! — сказал Юзва Бутрым.
— Не плачь, не плачь! — повторяли оба старика.
Но как они ее ни утешали, а утешить не могли. После их отъезда остались печаль, тревога и обида и на них, и на пана Анджея. Больше всего гордую девушку уязвило то, что надо было вступаться за него, защищать его и оправдывать. А эта его ватага! Маленькие кулачки панны Александры сжались при мысли о них. Перед глазами ее встали лица Кокосинского, Углика, Зенда, Кульвец-Гиппоцентавруса и других, и она увидела то, чего раньше не замечала: что это были бесстыдные лица, на которых скоморошество, разврат и преступления оставили свою печать. Чуждое Оленьке чувство ненависти обожгло ей сердце.
Но в этом смятении духа с каждой минутой поднималась все горшая обида на пана Анджея.
— Стыд и срам! — шептала про себя девушка побелевшими губами. — Каждый вечер возвращался от меня к дворовым девкам!
Она чувствовала себя униженной. От невыносимой тяжести стеснялось дыхание в груди.
На дворе темнело. Панна Александра лихорадочным шагом ходила по покою, и все в ней кипело по-прежнему. Это не была натура, способная переносить удары судьбы и покоряться им. Рыцарская кровь текла в жилах девушки. Она хотела немедленно начать борьбу с этим легионом злых духов — немедленно! Но что она может сделать? Ничего! Ей остается только плакать и молить, чтобы пан Анджей разогнал на все четыре стороны этих своих друзей, которые позорят его. А если он не захочет?
— Если не захочет?
Она еще не решалась подумать об этом.
Мысли девушки прервал слуга, который внес охапку можжевеловых дров и, бросив их у печи, стал выгребать угли из золы. Оленька внезапно приняла решение.
— Костек, — сказала она, — сейчас же садись на коня и скачи в Любич. Коли пан уже вернулся, попроси его приехать сюда, а нет его дома, пусть управитель, старый Зникис, сядет с тобой на коня и тотчас явится ко мне, — да поживее!
Парень кинул на угли смолистых щепок, присыпал их корневищами сухого можжевельника и бросился вон.
Яркое пламя вспыхнуло и загудело в печи. У Оленьки немного отлегло от сердца.
«Бог даст, все еще переменится, — подумала она про себя. — А может, все не так худо, как рассказывали опекуны. Посмотрим!»
Через минуту она вышла в людскую, чтобы, по дедовскому обычаю Биллевичей, посидеть со слугами, приглядеть за пряхами, спеть божественные песни.
Через два часа вошел продрогший Костек.
— Зникис в сенях, — сказал он, — пана в Любиче еще нет.
Панна Александра вскочила и стремительно вышла. Управитель в сенях поклонился ей в ноги.
— Каково поживаешь, ясновельможная панна? Дай тебе бог здоровья!
Они прошли в столовый покой, Зникис остановился у двери.
— Что у вас слышно? — спросила панна Александра.
Мужик махнул рукой.
— Э, что там толковать! Пана дома нет.
— Я знаю, что он в Упите. Но что творится в доме?
— Э, что там толковать!
— Послушай, Зникис, говори смело, волос у тебя с головы не упадет. Говорят, пан хороший, только товарищи своевольники?
— Да, когда бы, ясновельможная панна, своевольники!
— Говори прямо.
— Да нельзя, панна… боюсь я. Мне не велено.
— Кто тебе не велел?
— Пан…
— Ах, вот как? — сказала девушка.
На минуту воцарилось молчание. Панна Александра, сжав губы и насупя брови, быстро ходила по покою, Зникис следил за нею глазами.
Вдруг она остановилась перед ним.
— Ты чей?
— Я Биллевичей. Не из Любича я, из Водоктов.
— В Любич больше не воротишься, тут останешься. А теперь приказываю тебе говорить все, что знаешь!
Мужик как стоял у порога, так и повалился ей в ноги.
— Ясновельможная панна, не хочу я туда ворочаться, там светопреставление! Разбойники они, грабители, там не то что за день, за час нельзя поручиться.
Панна Биллевич покачнулась, словно сраженная стрелой. Она страшно побледнела, однако спокойно спросила:
— Это правда, что они стреляли в доме по портретам?
— Как же не стреляли! И девок таскали в покои, что ни день — одно распутство. В деревне стон стоит, в усадьбе Содом и Гоморра! Волов режут к столу, баранов к столу! Людей давят. Конюха вчера безо всякой вины зарубили.
— И конюха зарубили?
— Да! А хуже всего девушек обижают. Дворовых им уже мало, ловят по деревне…
На минуту снова воцарилось молчание. Лицо у панны Александры пылало, и румянец уже больше не потухал.
— Когда ждут там пана?
— Не знаю, слыхал только я, как они между собой толковали, что завтра надо всем ехать в Упиту. Приказали, чтобы лошади были готовы. Должны сюда заехать, просить, чтобы дали им людей и пороху, будто там могут понадобиться.
— Должны сюда заехать? Это хорошо. Ступай теперь, Зникис, на кухню. В Любич ты больше не воротишься.
— Дай бог тебе здоровья и счастья!
Панна Александра допыталась всего, что ей было нужно, и знала теперь, как ей поступить.
На следующий день было воскресенье. Утром, не успела еще панна Александра уехать с теткой в костел, явились Кокосинский, Углик, Кульвец-Гиппоцентаврус, Раницкий, Рекуц и Зенд, а вслед за ними мужики из Любича, все вооруженные и верхами, так как кавалеры решили идти на подмогу Кмицицу в Упиту.
Панна Александра вышла к ним спокойная и надменная, совсем не такая, как несколько дней назад, когда она приветствовала их; она едва головой кивнула в ответ на их униженные поклоны; но они подумали, что это она потому так осторожна, что с ними нет Кмицица, и ничего не заподозрили.
Ярош Кокосинский, который стал теперь смелее, выступил вперед и сказал:
— Ясновельможная панна ловчанка, благодетельница наша! Мы сюда заехали по дороге в Упиту, чтобы упасть к твоим ногам и просить об auxilia[25]: пороху надо нам и ружей, да вели своим людям седлать коней и ехать с нами. Мы Упиту возьмем штурмом и сделаем сиволапым маленькое кровопускание.
— Странно мне, — ответила им панна Биллевич, — что вы едете в Упиту, я сама слыхала, что пан Кмициц велел вам сидеть смирно в Любиче, а я думаю, что ему приличествует приказывать, а вам как подчиненным повиноваться.
Услышав эти слова, кавалеры с удивлением переглянулись. Зенд выпятил губы, точно хотел засвистеть по-птичьи, Кокосинский стал поглаживать широкой ладонью голову.
— Клянусь богом, — сказал он, — кто-нибудь мог бы подумать, что ясновельможная панна говорит с обозниками пана Кмицица. Это верно, что мы должны были сидеть дома, но ведь уже идет четвертый день, а Ендруся все нет, вот мы и подумали: видно, там такая сумятица поднялась, что пригодились бы и наши сабли.