Показал… И опять задумался.
Выходит, старуха осталась в этом деле победительницей? Злорадной и торжествующей. А я – по-прежнему – побитый, оплеванный, противный сам себе. О том, что все-таки не побитый, спасшийся, я в тот момент не помнил вовсе. А когда вспомнил, легче не стало. Наоборот. Ведь получилось, что я дважды обманул Володьку. Сперва, когда сочинил про свою боль, а потом – украв и утопив полено. А он-то от души помогал мне! И жалел. И доверился, рассказал, как тетка тогда, на пруду взгрела его. И как он орал, бедняга…
"Нет, не орал, – подумал я наконец. – Это он сочинил, чтобы утешить меня. А на самом деле он не пикнул бы, только стиснул зубы. Он выносливый и смелый. Не такой слабак, как я, который боится соседских собак, Лильки с Галкой, темноты в ночной комнате, наказания "два часа после уроков", трескучих гроз и незнакомых мальчишек. Вот уж я-то обязательно бы верещал от души, если бы старуха меня не упустила"…
Неужели правда верещал бы? Неужели я уж вовсе ничтожный?
А если бы я оказался на войне? Если бы попал в лапы к фашистам и они из меня вытягивали бы военные секреты? Не всегда ведь советские танки приходят вовремя, как в рассказах Володьки про Витьку Морковкина. Неужели бы я не выдержал и стал предателем?..
Ну, что это за паршивое такое устройство – человеческий мозг? Не успеешь избавиться от одних гложущих мыслей, как тут же другие!
Значит, я в самом деле могу сделаться предателем?
Двое суток этот страх не отпускал меня. И я уже начал мечтать, чтобы судьба послала мне новое испытание. Такое, чтобы я мог убедиться в своей твердости.
Но что, что? Не набиваться же снова к старухе в гости?
И я наконец догадался, ч т о.
Страшно сразу сделалось, все жилки ослабли. Но я знал – обратного пути нет. Я все решил для себя неумолимо. И даже специально наведался в нашу дощатую уборную, чтобы не случилось такой, как в прошлый раз, неприятности. А потом отправился на двор, где играла в чику Эдькина компания.
Галка и Лилька увязались за мной. Мы были в очередной ссоре, и девчонки ехидничали:
– А мы, Славик, скажем твоей маме, что ты пошел играть на деньги. И она поставит тебя в угол!
Это была невероятная глупость. Никогда меня мама не ставила в угол! Презирая девчонок своей мужественной спиной, подошел я к игравшим. Рюха как раз бил железной шайбой по стопке пятаков.
Я встал над ним, унял сердцебиение и развязно сказал заранее приготовленную фразу:
– Здравствуй, бедный Рюха, ни пера тебе, ни пуха…
Эдька, однако, не разъярился. Только зыркнул через плечо:
– Опять приперся, мамин цыпленочек. Чё надо? Играть все равно не пущу, у тебя денег нет.
– А я и не играть. Я на тебя поглядеть.
Он удивился. Встал. Приятели его дышали опасливо и выжидающе. Эдька сказал слегка озадаченно:
– Чё на меня глядеть-то? Не кино.
– Почти что кино, – заявил я, обмирая от собственной наглости. – Эдик Рюха – два слоновых уха.
Эдька был и правда малость лопоух. И намеков на это не терпел. Размышлять – с чего это вдруг смирный соседский Славик так охамел – он не стал. Раз! – и моя рука за спиной. —
– Ах ты козявочка! У кого слоновые ухи?
– У… тебя…
– Ух ты! – Эдька нажал, и боль железным стержнем вошла в локоть и плечо. Я брякнулся на колени. Эдька пыхтел: – Сейчас заплачешь. А ну, говори: "Эдик, больше не буду!" Говори: "У меня у самого ухи"…
Я сцепил зубы.
– Говори… – Это я слышал уже сквозь звон в ушах. Сквозь немилосердную муку.
Господи, да разве можно терпеть такое? Сейчас я заору. Еще только секундочку. Еще чуть-чуть…
Звон стал сильнее, а потом наступила мягкая тишина, и я стал спасительно проваливаться в эту тишину.
Однако совсем я сознания не потерял. Раздался пронзительный визг. Эдькины пальцы разжались. Я завалился на бок и видел, как Галка с лицом, перекошенным от визга, лупит Рюху кулачками по плечам и по башке. Тот закрыл голову. Отскочил.
– Психованная, да? Чё сорвалась?
– Гад! Ты ему руку сломал! Ты за это… в тюрьму!
– Сама такая! – заорал в ответ Эдька. – Это твой папочка в тюрьме сидит! Спекулянт!
Раздался новый визг – Лилькин. И теперь они уже с Галкой вдвоем набросились на Эдьку – с бешенством диких кошек. И грозный Эдик Рюхин был бит двумя рассвирепевшими девчонками на глазах у всего честного народа. Так бит, что с ревом ударился в бега.
Вмиг рухнула мощь и слава диктатора. А меня подняли и повели на свое крыльцо, как раненного героя. Ласково уговаривали потерпеть. И я терпел, только брызги сами летели с ресниц.
Рука, к счастью, оказалась не сломана и даже не вывихнута. Правда, до вечера болели плечо и локоть, но, конечно же, сильнее боли было чувство гордой победы. Выдержал, не сдался! Я чувствовал, что теперь, пожалуй, смогу наконец смотреть на Володьку без внутренней робости, как равный.
Победная радость так заполняла меня, что все остальное казалось неважным. И я без особого волнения услышал вечером от мамы:
– Послезавтра наконец мы переедем. Контора Артура Сергеевича уже подписала все документы, и заведующий обещал дать грузовик.
Ну что же, переедем так переедем. Немного грустно расставаться с Галкой и Лилькой и – главное – с Володькой. Но ведь не в другой же город уезжаем, в конце концов. Зато станем жить по-человечески, а не в этой тесноте…
На следующий день в школьном коридоре я отозвал в уголок Серегу Тонкошеева.
– Вот… Возьми свою деньгу.
Круглое Серегино лицо даже поглупело от удивления.
– Откуда она?
– От верблюда… – вздохнул я. —
– Значит… это ты тогда ее увел?
– А кто? Прасковья, что ли? Здорово я тебя обдурил! В кармане дырка, вот она в эту дырку и туда… – Я тряхнул мешковатой штаниной.
Серега подумал, помигал. Потом посмеялся:
– Хитрый ты. А я тебе поверил.
– Ты это… не злись на меня. Вот она, забирай…
– Да я не злюсь, – Серега взял монету, повертел в толстых пальцах. – А с чего это ты? Ну, сперва стянул, а теперь…
– Так… Потому что скоро уеду. В другую школу пойду. А мы с тобой… ну, все же два года в одном классе. Хоть не на одной парте, а все равно почти рядом.
Серега кивнул: понятно, мол. Подумал. И протянул монету обратно.
– Бери насовсем.
– Правда?
– Ага. Мне она по фигу, я ее тогда случайно… нашел. А тебе… ну, вроде как память.
Вскоре мы переехали на улицу Нагорную. Это было далеко от Смоленской. И прежняя жизнь отодвинулась, стала казаться давней. Заслонили ее другой дом, большая школа-семилетка, новые знакомства.
И оказалось, что даже для большой дружбы расстояния ставят барьер.
Конечно, я часто вспоминал Володьку и даже раза два приходил к нему. И мы были рады друг другу. Но сам он у меня на Нагорной ни разу не появился. А время бежало быстро. И постепенно мы стали друг для друга – п р о ш л ы м.
10
Потом, казалось бы, появилась возможность восстановить нашу дружбу: через два года мы перебрались с Нагорной на улицу Грибоедова, а она совсем недалеко от Смоленской.
По дороге в школу и обратно я теперь часто ходил мимо Володькиного дома. Но зайти к нему так и не решился. То время, в котором мы не виделись, казалось мне громадным. Оно, это время, отделило меня от Володьки и вообще от той жизни, когда я был третьеклассником начальной школы номер девятнадцать. И от Галки с Лилькой отделило, к ним я тоже не заглядывал.
Впрочем, с Володькой мы несколько раз встречались – прямо на улице. Ну… и ничего. Поздороваемся, поговорим о том, о сем и разойдемся. Володька смотрел, как и прежде, открыто и ласково, но словно… издалека, что ли. Наверно, тоже из той давней поры, когда мы были вместе.
А потом я узнал, что Володька куда-то уехал. Насовсем. И больше ничего мне о нем неизвестно.
Зато недавно я видел Володьку во сне. Сон был длинный, подробный, ну прямо кино. Только такое кино, где я не в зале, а как бы внутри экрана.
Я видел, что мы с Володькой живем в небольшом, уютном таком пионерском лагере. Даже название помню – почему-то "Бобрёнок". Это слово – на ленточках наших бескозырок.
Да, мы все тут носим голубые бескозырки и белую пионерскую форму, словно в Артеке или где-то еще на Юге. Но «Бобрёнок» вовсе не у моря. Он на краю бревенчатой деревни, недалеко от смешанного – ели да березы – леса, которым поросли пологие склоны. Скорее всего, здесь отроги Уральских гор.
Мне и Володьке уже не девять лет, как на Смоленской, а двенадцать-тринадцать. К тому же, мы в разных отрядах. И поэтому за всю смену ни разу не подошли друг к другу. Даже не здоровались, когда сталкивались на лагерных дорожках. В этом не было ни вражды, ни отчужденности, скорее – стеснительность и виноватость за угасшую дружбу. Или даже сомнение. "Может, это и не Володька", – думал я. А он думал, наверно: "Вдруг это не Славка?"
Во сне я помнил всё, что было в лагерной смене, но само действие сна разворачивалось, когда эта смена почти закончилась. В последний день.
День выдался хлопотливым: бегали ребята, суетились вожатые – все готовились к заключительной линейке и прощальному костру. Завтра утром должны были приехать автобусы.
Я почему-то ни в чем не участвовал. В этакой рассеянной грусти бродил вдоль лагерного забора. Я смутно чувствовал, что это не первое мое детство, что когда-то я был уже взрослым, а потом как-то незаметно опять стал шестиклассником. Но эта догадка не удивляла и не тревожила, меня: то, что случилось, я воспринимал как закономерность. Было только печально от того, что смена кончается и как все сложится дальше – непонятно (может, снова стану большим?)
Вот здесь-то и подошел Володька. Сказал как ни в чем не бывало:
– Пойдем побродим вдвоем. А то за всю смену ни разу даже не поговорили.
Конечно, это был он! Со знакомыми серыми лучистыми глазами, с косой светлой челкой, со знакомой родинкой на мочке уха. С ласковой полуулыбкой и всегдашним пониманием во взгляде. Подросший, но все равно самый что ни на есть Володька.
Я тихо обрадовался. И мы пошли по краю деревни, потом через мелкий березняк, в котором прятались темные приземистые сараи. Тропинка вела в гору. Она была натоптанная, широкая, мы шагали рядом, касаясь друг друга локтями. Шли и молчали. Но молчание наше не было тяжким и неловким. Была в нем спокойная радость от того, что мы вместе.
Володька шел опустив голову и теребил конец галстука. Я заметил, что галстук у него не красный, как у всех, а снежно-белый. Наяву это была вещь немыслимая, но во сне такая деталь ничуть не удивляла.
Мы достигли пологого, поросшего пушистым белоцветом перевала и под горой увидели село. А может, и городок. С зелеными переулками, столетними тополями, домами в один-два этажа и колокольнями.
И тогда впервые шевельнулось во мне беспокойство. Или предчувствие какое-то.
– Ох, я и не знал, что здесь… такое. Думал, кроме нашей деревни, близко и жилья нет.
– Это Горохов, – понимающе отозвался Володька. – Про него мало кто знает. Лишь некоторые…
Было непонятно: как это лишь некоторые знают про такой довольно крупный населенный пункт? Но спросить я не решился. Потому что в Володькиных словах почувствовал некий н а м ё к.
Мы пошли по переулкам. У заборов густо подымались лопухи, а в канавах цвели кашки и солнечные лютики. Редкие прохожие – все больше старики да бабки – смотрели на нас молча и несердито.
Дома были как в нашей Тюмени. Чаще деревянные, с палисадниками, а иногда – кирпичные двухэтажные особнячки. Старые, обшарпанные. Обыкновенные. Но сквозь эту обыкновенность невидимо проступало что-то иное. То готика старых замков, то округлая мощь древних бастионов. Не было в этом никакой угрозы, но опять чувствовался непонятный намек.
Некоторое время рядом с нами шла большая кудлатая собака. Буквально впритирку ко мне шла. Такая настоящая – ну, совершенно как наяву. Я ногой ощущал ее пыльную теплую шерсть с колючками и видел в глазах блестящие точки.
Потом собака убежала, а Володька спросил:
– Ты теперь уже не боишься незнакомых барбосов?
– Не-а! – отозвался я без обиды. Потому что спросил он совсем не насмешливо.
Мы вышли на широкую улицу – с одной стороны кирпичные магазинчики и одноэтажная аптека, с другой – длинная, сколоченная из жердей изгородь. На верхней жерди сидел золотоволосый нестриженый мальчишка лет семи-восьми. Он был в красных трусиках, в перемазанной белой майке и – вот чудак! – в растоптанных подшитых валенках. Мы ему ничего не сказали, и он тоже ничего не сказал нам. Но хитро посматривал, пока мы шли мимо. А потом быстро, почти украдкой, помахал немытой ладошкой.
И сейчас мне приходит на память стишок, который сочинился прямо там, во сне, на улице городка Горохова.
Почему "Игорек Горохов"? Ну, фамилия, видимо, по названию городка. А имя неизвестно откуда…
Когда прошли квартал, Володька сказал:
– Ты ведь его знаешь, этого воробушка.
И я вспомнил. Это тот второклассник, которого зимой увидел я на улице Первомайской. Его, опоздавшего на урок, не пустили в школу. И я, чтобы утешить беднягу, подарил ему маленький талисман – картонный елочный месяц.
Но об этом речь впереди, в другой повести. И тогда я не знал, что он – Игорек…
Мы с Володькой вышли на круглую, поросшую белоцветом площадь. По краям ее стояли две церкви и пожарное депо с каланчей, украшенной деревянными узорами. Каланча и колокольни подымались очень высоко и словно сходились в зените, над нашими головами.
Здесь же стоял еще один дом. Тоже похожий на церковь, только без башен. Нижний этаж у него был подвальный, верхние края окошек – на уровне земли. Перед окнами были вырыты углубления, изнутри облицованные кирпичами. Мы заглянули – там стояла темная, но прозрачная вода.
– В подвале тайная библиотека, – вполголоса сказал Володька. – Пойдем?
Я не спросил: зачем? Раз Володька сказал, значит, надо. Для того мы сюда и шли.
Мы оставили на кирпичном поребрике сандалии и носки. Спустили ноги в яму, потом повисли на руках, цепляясь за кирпичи, спрыгнули. Воды оказалось по колено. Теплая, словно кипяченая. И какая-то плотная.
Раздвигая эту воду ногами, мы подошли к окну с выбитыми стеклами.
– Лезем?
– Ага… – Мне было жутковато, один я ни за что не полез бы в таинственный подвал. Но Володька был рядом. К тому же, в сюжете сна явно была пружина, закрученная нужным образом. Она и давала событиям ход.
Мы оказались в темном помещении – неожиданно сухом и просторном. Постояли, держась за руки и привыкая к сумраку. Скоро стали видны этажи полок с косо стоящими книгами – большими и явно старинными. Но Володьку интересовали не книги. Он знал заранее, зачем сюда шел. Он подвел меня к стеллажу и с нижней полки взял свернутую в трубку бумагу.
– Вот… нашел… – шепот его разнесся по подвалу. – Что это? Карта? – спросил я. Таким же шепотом.
– Нет. Чертеж велосипеда. Нашего. Помнишь?
Я помнил. Но не понимал.
– Теперь он уже не такой. Вот… – И бумага с шелестом развернулась.
Словно по заказу пробился в подвальное окно широкий пыльный луч. В этом свете я увидел, что чертеж – синий и звездный. Это было похоже на карту неба, где из лучистых светил составлено крупное созвездие. Звезды соединялись белыми линиями, которые образовывали рисунок велосипеда.
– Ну вот, – вздохнул Володька. – Теперь на нем можно х о т ь к у д а.
– Куда "хоть куда"? – спросил я, ощутив нервный холодок. И н а м е к опять шевельнулся во мне.
Володька не ответил, словно боялся огорчить меня.
Мы торопливо выбрались на улицу, сели на кирпичный поребрик, ограждавший окно подвала. Володька стал смотреть в трубу. Я не удивился, увидев, что она теперь не бумажная, а медная, раздвижная. Подзорная.
– Вовка, можно я тоже гляну?
– Глянь. Пока еще можно, – сказал Володька непонятно. И я не решился посмотреть в окуляр. Взял трубу и положил на колени. Желтый металл был тяжелый и очень холодный. Пахло от трубы медной окисью. (А еще говорят, что не бывает в снах ни ощущений, ни цвета, ни запахов!)
– Ну что же ты, – мягко сказал Володька. – Смотри. Вон туда. Там уже виден поезд.
Я поднял трубу. Между церковью и пожарным депо начиналась длинная прямая улица. В конце ее увидел я приближенную трубой железнодорожную насыпь. На ней пускал пар и двигал шатунами крошечный, словно игрушка, паровоз. Очень еще далекий. За ним тянулись зеленые вагончики.
– Значит, скоро уедешь? – с печалью понял я.
Володька, не глядя на меня, кивнул.
Я сказал не то, что хотел:
– А как же линейка в лагере? Тебе попадет.
Володька чуть улыбнулся:
– Теперь не все ли равно?..
От сидел в метре от меня. Опустил голову, шевелил пальцами босых ног и травинкой трогал на листе подорожника божью коровку. "Божья коровка, улети на небо" – вспомнилась мне присказка, которую знают все ребята (и Том Сойер знал). Я посмотрел на Володьку сбоку: медленно и внимательно. И наконец понял, что он умер.
Нет, не сейчас он умер, а уже какое-то время назад. Скорее всего, еще до лагеря. Он вовсе не был похож ни на мертвеца, ни на призрак – почти обыкновенный Володька. Но… именно почти. Была в нем чуть заметная, осторожная отстраненность, словно он боялся испугать меня. И еще – что-то похожее на невидимое свечение. Какая-то особая ясность в облике (несмотря на растрепанную челку, мятую рубашку, испачканные штаны и перемазанные кирпичной пылью ноги). Теперь слова "светлый мальчик" подходили ему больше, чем когда-то.