- Боже страшный, боже добрый, седяй в вышних, на престоле злате в золотой палате, казни сатану, да во гресех не потону!..
И, повернув ко мне маленькое, испуганное лицо, мигая светлыми глазами, деловито заговорил:
- Бежим, брат, я грозы боюсь... бежим скорее, куда ни есть!.. Дождик хлынет, гляди, а тут - лихорадка эта...
Побежали; ветер толкает в спины, гремят наши чайники и котелки, котомка бьет меня по пояснице большим мягким кулаком. До гор - далеко, вокруг - никакого жилья. Кусты хватают за полы, под ногами прыгают камни, стало темно, и кажется, что горы плывут встречу нам.
Снова из черных туч стремительно излился небесный огонь, и море, вспыхнув синими сапфирами, точно выплеснулось из берегов; дрогнула земля, а из горных ущелий посыпался громкий скрежет каменных зубов.
- Свят, свят, свят,- кричит Калинин, исчезая в кустах.
Сзади хлещут волны, догоняя бегущих, впереди, во тьме - скрип и шорох; чьи-то длинные черные руки машут над головами, на вершинах гор, за густым пологом туч оглушительно грохочет железная колесница грома; всё чаще сверкают молнии, гудит земля, и в разрывах тьмы, в голубом сиянии шумят, качаются, бегут огромные деревья, а их уже сечет косой холодный дождь.
Жутко, но - весело. Тонкие струны дождя бьют по лицу, тело охвачено хмельной бодростью, кажется, что можно бежать под дождем и громом бесконечно долго - вплоть до ясного дня.
- Стой,- гляди! - кричит Калинин.
На секунду озаренный молнией, пред нами ствол дуба и в нем - точно дверь - широкая черная щель; мы, смеясь, лезем в нее, как два мышонка.
- Тут места даже на троих довольно! - говорит мой спутник.- Выжжено дупло-то,- экие озорники! В живом дереве огонь разводят!
Тесно; пахнет гнилым листом и дымом; на голову и плечи шлепают тяжелые капли. При каждом ударе грома дерево, вздрагивая, гудит; среди воющего шума мы точно в море на узком челноке, и когда сверкнет молния - видно, как дождь убегает от нас,- он стелется в воздухе сетью синеватых лент, мелькает кусочками стекла.
Ветер свистит тише, словно удовлетворился тем, что нагнал на землю столь сильный дождь,- он способен размыть горы, размягчить камни.
- Уо-уу-уо! - кричит где-то невысоко над нами и близко от нас горный филин.
- Думает - ночь! - шёпотом сказал Калинин.
- Уо-уу-уо! - вторит птица.
- Ошибаешься, брат! - громко крикнул человек.
Холодновато. Торопливо струится светло-серая влага, занавешивая полупрозрачной тканью стволы деревьев, толстые, как бочки, корявые и ощетинившиеся молодой порослью, еще не потерявшей мелкого листа.
Однотонный звук широко течет над землею и гасит мысли. Невольно, со вниманием, которое становится всё напряженнее, вслушиваешься, как дождь сечет опавший лист, бьет камни, хлещет о стволы деревьев, как журчат и всхлипывают ручьи, сбегая к морю, гудят в горах потоки, гремя камнями, скрипят деревья под ветром, равномерно бухает волна,- тысячи звуков сцепились в один тяжелый, сырой, и хочется разъединить их - разместить, как слова в песне.
Калинин возится, толкает меня и ворчит:
- Однако - тесно же! Не люблю я тесноты...
Он устроился удобнее меня: влез в дупло глубже, присел на корточки и как-то особенно ловко сложился в маленький комок. Дождь почти не мочит его. Вообще у него, видимо, очень хорошо развита ловкость привычного бродяги уменье быстро найти при всех неблагоприятных условиях самое выгодное положение.
- Вот - и дождь, и холод, и всё,- тихонько говорит он,- а хорошо ведь!
- Чем - хорошо?
- Никому, кроме бога, не обязан. Ежели сносить неприятности, так лучше от него, а не от себе подобного...
- Ты, видно, не очень любишь себе подобного-то?
- Возлюби ближнего твоего, яко собака палку,- ответил он, а помолчав, спросил: - За что его любить?
Я тогда тоже не знал - за что.
Не дождавшись моего ответа, Калинин снова спросил:
- Ты в лакеях не служил?
- Нет.
- То-то. Лакею ближнего любить трудно.
- Отчего?
- Послужи - узнаешь! Ежели кому служишь, так уж тут, братец мой, любить его не приходится... А дождь этот надо-олго!
Отовсюду текут всхлипывания, плач - точно вся земля тихо и горестно рыдает, прощаясь с летом накануне зимних бурь.
- Как ты попал на Кавказ?
- Шел, шел и пришел! - отвечает Калинин.- На Кавказ попасть всякому хочется...
- Почему?
- А - как же? С малых лет слышишь: Кавказ, Кавказ! Бывало - генерал заговорит - даже ощетинится весь и глаза выкатываются. Тоже и мать: она ведь тоже была здесь. На Кавказ, брат, всякого тянет: здесь жить просто солнышка много, зима короткая, не злая, как у нас, фруктов множество... вообще - веселее!
- А - люди?
- А что - люди? Держись в стороне, они не помешают.
- Чему?
Калинин, снисходительно усмехаясь, взглянул на меня и сказал:
- Экой ты чудак - спрашиваешь, спрашиваешь о самом о простом!.. Ты грамотный? Ну - должен сам все понимать...
Изменив голос на сердитый и гнусавый, он пропел, точно молитву:
- Не попусти, господи, сглазить ни чернцу, ни чин-цу, ни попу, ни дьяку, ни великому грамотнику... Это - мать моя часто говаривала...
Дождь стал тише, его линии истончились, сеть их стала прозрачней яснее видны угрюмые стволы почерневших дубов, ярче золото и зелень листвы. В дупле посветлело, обугленные стенки блестят, точно атлас,- Калинин ковыряет уголь пальцем и говорит:
- Это пастухи выжгли... Видишь - и сено натаскано, и сухой лист. Хорошая жизнь у пастуха здесь!..
Точно приготовляясь уснуть, он обнял затылок руками, воткнул подбородок между колен и замер.
Мимо нашего дерева, омывая его обнаженные корни, торопливо - светлой змеею - бежит ручей, унося красный и рыжий лист. Хорош должен быть такой лист далеко среди моря: в небе только солнце, а на синем шелке моря - одна эта красная звезда...
Мой спутник мурлычет, точно кот, какую-то песню. Мелодия знакома "Спрятался месяц за тучку", но - я слышу другие слова:
Удивительная Валентина
Вы прекрасней всех цветов!
Горит сердце нянькина сына,
И на все он для вас готов...
- Что это за песня?
Калинин разогнулся, завозился, гибкий, точно ящерица, крепко повел ладонями по лицу.
- Это - сочинение. Военный писарь один сочинил... помер он в чахотке. Дружок мой был, за всю жизнь - один, истинный! Тоже - удивительный человек!
- А - Валентина кто?
- Конечно - барышня,- неохотно ответил он.
- Писарь влюблен в нее был?
- Нисколько даже.
Видимо, он не хотел говорить об этом, снова съежился, спрятал голову и проворчал:
- Костер бы развести... а всё мокрое...
Скучновато посвистывает ветер, встряхивая деревья; упорный мелкий дождь сечет землю.
Человек я маленький и бедный,
И другим не буду никогда
- снова тихонько запел Калинин и, взметнув голову быстрым, несвойственным ему движением, внушительно сказал:
- Это очень печальная песня... она может до слез взять за сердце. Ее только двое знали: я да он... ну, еще она, конечно... но она, конечно, и позабыла сразу...
И, улыбаясь светлыми глазами, он предложил снисходительно:
- Вот что: ты - человек молодой, и тебе надобно знать, где опасности для жизни,- расскажу я тебе историю одну...
Дождь тоже стал как бы прислушиваться: сквозь его шелковистый усыпляющий скукою шорох мирно потекла человечья речь:
- Это не Лукьянов влюбился, а я,- он только стихи писал, по моей просьбе. Шел мне девятнадцатый год, когда она появилась, и как я взглянул на нее - так и понял, что в ней моя судьба,- даже сердце замерло, и вся жизнь полетела, как пылинка в огонь. И весь я вроде бы окрылился: так себя почувствовал, как, примерно, часовой на страже пред начальством подтянулся весь, окреп, и эдакая тревога в сердце: вот сейчас что-нибудь случится! Лет ей - Валентине Игнатьевне - было двадцать пять, может побольше... очень красивая! Просто - удивительная! Была она сирота: папашу турки убили, мамаша в Самарканде от оспы померла... Генералу она приходилась племянницей по жене. Барышня рыжеватая и белая, как фарфор с золотом, глаза - изумруды... Округлая такая вся... словно просвира... Заняла она угловую комнату, рядом с кухней,- у генерала, конечно, дом собственный - и еще дали ей светлый чуланчик. Наставила она везде свои странные вещи: бутылочки, чашечки стеклянные, медную трубу и круг, тоже стеклянный в меди, она его вертит, а от него - огненные искры скачут, потрескивают, этого она нисколько не боится и поет:
Не для меня придет весна,
Не для меня Буг разольется,
И сердце радостью забьется
Не для меня, не для меня...
- Всегда она это пела. Блестит на меня глазками и говорит, очень просительно: "Вы, Алексей, ничего у меня не троньте, это вещи опасные!.."
- А у меня, действительно, всё при ней из рук падает, и эта ее песня... "Не для меня" - обидно мне за нее: как не для тебя? Всё - для тебя! Тянет сердце мое куда-то вверх. Купил гитару, а играть - не умею, на этом и познакомился с Лукьяновым, с писарем,- штаб дивизии находился в одной улице с нами. Был этот Лукьянов маленький, черноволосый, из крещеных евреев... лицо - желтое, а глаза - точно шилья. Отличный человек, и на гитаре играл - незабвенно... Говорит он мне: "В жизни всего возможно достичь... Нашему брату терять нечего. Откуда всё существующее? От простейших людей: человек не родится генералом, но достигает звания. А женщина - говорит - начало и конец; и нужно ее стихами брать; я тебе напишу стихи, а ты ей подложи..." Мысли у него были прямые, бесстрашные...
Калинин рассказывал быстро, воодушевленно и вдруг как бы погас: замолчал на несколько секунд и продолжал уже тише, медленнее, как-то недовольно:
- Сразу-то я ему поверил, а потом всё оказалось не так: и женщина обман, и стихи - чепуха, и невозможно человеку ускользнуть от своей судьбы. А храбрость - это на войне удобно, в мирной жизни она просто - голое озорство! Тут, братец мой, надобно знать закон основания жизни: есть люди высокого звания и низкого звания, и пока они на своем месте - это хорошо; а как только кто полез сверху вниз или снизу вверх - кончено! Застревает человек на полудороге - ни туда ни сюда, и так - на всю жизнь! На всю жизнь, брат! Значит - сиди тихо при своем месте, как дозволено судьбою... Дождик, кажись, перестает?
Да, капли падают всё более редко и устало, сквозь мокрые сучья в сыром небе видны светлые пятна, они напоминают о солнце.
- Рассказывай!
Калинин усмехнулся.
- Интересно? Н-ну, хорошо, поверил я Павлу,- пиши стихи, сделай милость! Он на другой же день очень ловко и приготовил их... забыл я слова... как-то так, что-де и дни и недели ваши глазки сердце мне ели любовным огнем и - пожалейте о нем! Подсунул я ей эти стихи под бумагу на стол - дрожу, конечно. На другой день утром убираю комнату - вдруг она выходит в распашном таком капоте красном, папироса в зубах, улыбается ласково и говорит, показывая мне бумажку: "Это вы, Алексей, написали?" "Так точно, говорю, простите, Христа ради!" - "У вас, говорит, есть фантазия, и это очень жалко, потому что я занята: дядя меня выдает за доктора Клячку, ничего невозможно сделать!"
- Обомлел я: так ласково и сожалительно она сказала. Клячка - доктор,красный, угреватый, усищи до плеч, тяжелый такой человек и всё хохочет, кричит: "Нет ни начала, ни конца, а только одно удовольствие!"
- Генерал тоже хохочет над ним, трясется весь: "Вы, говорит, доктор комик",- это значит - паяц, балаганщик. Я же в то время был как тростинка, лицо - румяное, волосы вьются, жил чисто. С девицами обращался осторожно, проституток вовсе презирал... вообще - берег себя для высшей ступени, имея в душе направляющую мечту. И вина не пил, противно было мне... потом - пил. В бане мылся каждую субботу.
- Вечером все они - и Клячка - поехали в театр,- лошади у генерала, конечно, свои,- а я - к Лукьянову: так, мол, и так! "Ну, говорит, поздравляю, ставь пару пива, дело твое кругло, как шар! Давай трешницу, я тебе еще стихов накатаю. Стихи, говорит, это дело колдовское, вроде заклинания".
- И написал песню про удивительную Валентину - очень жалобно, и так понятно всё. О господи...
Калинин задумчиво тряхнул головою и уставился детскими глазами на голубые пятна неба, промытого дождем.
- Нашла она стихи,- нехотя, против воли говорил он,- кликнула меня к себе, спрашивает: "Как же нам быть, Алексей?"
- А сама - полуодета, чуть не всю грудь мне видно, и ноги голые, в одних туфельках; сидит в кресле, качает ножкой, дразнит.
"Как же нам быть?" - говорит.
- Разве я знаю? Меня словно и нет на земле.
"Вы умеете молчать?" - спрашивает она.
- Я - головой киваю, совсем онемевши. Нахмурилась она, встала, взяла какие-то две баночки, отсыпала из них порошка в конверт, дает мне и говорит: "Я, говорит, вижу один исход из мук наших египетских вот порошок, доктор сегодня обедает у нас, так всыпьте ему порошок этот в тарелку, и через несколькие дни я буду свободна для вас!"
- Перекрестился я, взял конверт, а у меня туман в глазах и даже ноги окоченели. Не помню, что со мной было, обмер я изнутри и до самого прихода Кляч-ки этого - ничего не понимал...
Калинин вздрогнул, стукнули его зубы, испуганно глядя на меня, он торопливо завозился.
- Обязательно надо костер - дрожу я! Ну-ко, вылезай...
По мокрой земле, светлым камням и траве, осеребренной дождем, устало влачились тени изорванных туч. На вершине горы они осели тяжелой лавиной, край ее курился белым дымом. Море, успокоенное дождем, плескалось тише, печальнее, синие пятна неба стали мягче и теплей. Там и тут рассеянно касались земли и воды лучи солнца, упадет луч на траву - вспыхнет трава изумрудом и жемчугом, темно-синее море горит изменчивыми красками, отражая щедрый свет. Всё вокруг так хорошо, так много обещает, точно ветер и дождь прогнали осень и снова на землю возвращается благотворное лето.
Сквозь влажный шорох наших шагов и веселое падение дождевых капель я слушаю ворчливый, усталый рассказ:
- Ну... Открыл я ему дверь и не могу в глаза взглянуть, сама собою голова падает, а он поднял ее за подбородок и спросил: "Ты что это какой желтый, а? В чем дело?"
- Он был добрый... кроме того, что на чай жирно давал и вообще всегда как-то говорил со мной отлично... будто я не лакей...
"Нездоровится, говорю, мне..." - "Ну, говорит, я тебя после обеда осмотрю, не падай духом".
- Тут понял я, что не могу отравить его, а нужно самому мне принять порошок этот, да, самому! Вроде как молонья озарила сердце мне - вижу, что не той дорогой иду, которая указана мне судьбою, бросился в свою комнатку, налил стакан воды, всыпал порошок - замутилась вода, зашипела, пеною покрывшись. Страшно! Однако - выпил. Не обожгло. Прислушиваюсь ко внутренностям - ничего, а в голове даже светлее стало, хотя и жалко себя, чуть не до слез... Давай-ко, устроимся здесь!
Огромный камень в темно-зеленой шапке моха и ползучих растений добродушно наклонил над землею широкое, плоское лицо - точно Святогор-богатырь ушел в землю, увлеченный тягою ее, осталась над землею только голова и лицо, стертое вековыми думами. Со всех сторон тесно обросли, обступили его дубы, тоже как будто иссеченные из камня; ветви их касаются морщин старой скалы. Под навесом камня сухо и уютно,- сидя на корточках и ломая сучья, Калинин говорит:
- Вот где бы нам дождь-то переждать...
- Ну - продолжай историю...
- Да... Ты - запаливай...
Вдвинув тонкое тело глубоко под камень, он вытянулся на земле и вяло продолжал:
- Иду тихонько в буфетную, ноги у меня пляшут, в груди - холодно. Вдруг - в гостиной Валентина Игнатьевна очень весело смеется, и через столовую слышу я генераловы слова:
"Вот он - народ ваш, что-с? Он за пятак на всё согласен!"
- А возлюбленная мною - кричит:
"Дядя! Разве мне пятак цена?"
- И доктор тоже говорит:
"Ты чего ему дала?" - "Соды с кислотой. Господи, вот смешно будет..."
Калинин замолчал, закрыл глаза.
Вздыхает влажный ветер, относя густой дым на черные ветви деревьев.
- Сначала обрадовался я, что не умру,- сода с кислотой - это не вредно, это с похмелья пьют. А потом вдруг ударило меня соображение: разве можно так шутить? Ведь я же - не кутенок!.. Все-таки стало легче мне. Начали обедать, подаю бульон в чашках, все молчат. Доктор первый отведал бульон, поднял чашку, сморщился и спрашивает: "Позвольте, что такое?" "Ну, нет, думаю, не удалось вам, господа, пошутить!" Да и говорю вполне вежливо: "Не извольте беспокоиться, господин доктор, порошок я самолично принял..."
- Генерал с генеральшей не поняли, что шутка не состоялась, и хохочут, а те двое - молчат, глаза у Валентины Игнатьевны большие-большие сделались, и тихонько так она спрашивает: "Вы знали, что это безвредно?" "Нет, говорю, когда принимал - не знал..."
И тут я свалился с ног, лишившись чувств своих окончательно.
Маленькое лицо его болезненно сморщилось, стало старым и жалким. Он повернулся грудью к неяркому костру, помахал рукою, отгоняя дым, озорниковато и лениво тянувшийся в угол.
- Хворал я семнадцать ден. Приходил доктор этот, Клячка,- фамилия же!.. Сядет около меня, спрашивает: "Значит - ты сам хотел отравиться, чудак-человек?"
- Так и зовет меня: чудак-человек. А что ему за дело? Я сам себя могу хоть собакам скормить... Валентина Игнатьевна ни одного разу не заглянула ко мне... так я ее никогда и не видал больше... Они вскорости повенчались и уехали в Харьков, Клячка место получил при чугуевском лагере. Остался я один с генералом, он - ничего был старик, с разумом, только, конечно, грубый. Выздоровел я - он меня призвал и внушает: "Ты-де совершенный дурак, и всё это подлые книжки испортили тебя!"- а я никаких книжек не читывал, не люблю этого.- "Это, говорит, только в сказках дураки на царевнах женятся. Жизнь, говорит, шахматы, каждая фигура имеет свой собственный ход, а без этого - игры нет!"
Калинин простер над огнем руки - тонкие, нерабочие - и усмехнулся, подмигивая мне.
- Эти его слова я принял очень серьезно: "Значит- вот как? - думаю себе.- А ежели я не желаю играть с вами и проигрывать мою жизнь неведомо для чего?"
Он торжествующе поднял голос.
- И тогда стал я, братец ты мой, всматриваться в эту их игру, и увидал я, что живут все они в разных ненужностях, очень обременены ими, и всё это не имеет серьезной цены. Книжечки, рамочки, вазочки и всякая мелкая дребедень, а я - ходи промеж этого, стирай пыль и опасайся разбить, сломать. Не хочу! Разве для этих забот мать моя в муках родила меня и для этой жизни обречен я по гроб? Нет, не хочу, и позвольте мне наплевать на игру вашу, а жить я буду как мне лучше, как нравится...