Роковая дама треф - Елена Арсеньева 32 стр.


Поджав губы, он взглянул на часы, размышляя, завершено ли уже дело, и решил, что вполне может еще задержаться в этой уютной комнате. Он вновь принялся потягивать пунш, предаваясь невеселым своим размышлениям, но усталость все же взяла свое, и де Мон задремал.

* * *

– Не спи! С ума сошел! – Ангелина с трудом растолкала Оливье. – Ты что, спать сюда пришел?!

– А? Нет! – Оливье потряс головой, прогоняя дремоту, и потянулся к Ангелине: – Желаете продолжить, мадам?

Она расхохоталась и оттолкнула его ладонью, будто большого ласкового кота.

– Нет, брысь-брысь! Немедленно вставай и одевайся! Довольно ты дурачил сегодня этого доброго человека!

– Ну и что? Не зря же говорят, что дураки – самые счастливые люди на свете, – хмыкнул Оливье. – А что до его доброты, так за пятьдесят тысяч франков годового дохода я бы уехал от жены не на два-три часа, а… а… – Он был так возмущен, что не заметил, как напряглась Ангелина. – И, если на то пошло, не я один дурачил его, а мы. Мы вместе. Ведь если какая-нибудь хворь у тебя и была, то отнюдь не delirium tremens, – он даже икнул от смеха, – а самая вульгарная febris erotica [99]!

Ангелина опустила ресницы и выждала несколько мгновений, прежде чем смогла справиться с голосом и совершенно спокойно предложить Оливье все-таки подняться с постели.

Наконец, небрежно чмокнув ее на прощание, он направился к двери, так и не заметив, что подушка по обе стороны от ее головы, там, куда сбегали тоненькие горючие ручейки, мокра от слез.

Все оказывалось не таким, все обманывало ее! Она смертельно боялась, что человек, взявший ее в жены, начнет осуществлять свои супружеские права; боялась не того, что он возьмет ее силой, – боялась его старческого бессилия, которое ей придется преодолевать! Однако в первую брачную ночь де Мон только поцеловал ей руку и отправился спать в другую комнату. То же происходило и в последующие ночи. Разумеется, Ангелина не мечтала о ласках нотариуса де Мона. Она несколько побаивалась этого загадочного человека, так неожиданно взявшего ее под свое крыло… правда, цена его «первой любви» оказалась пятьдесят тысяч годового дохода, зато Ангелина теперь могла не бояться за будущее своего ребенка. Не зря сказано: «Довлеет дневи злоба его» – всегда Ангелина живо чувствовала справедливость этих слов. Что богу угодно, то и случится, говорила она себе, стараясь просто жить, жить, как живется, – но не могла преодолеть страха за себя… Она чаще с ужасом вглядывалась в свою душу, с ужасом ощущала свое тело, ибо, произнеся священные слова обета супружеской верности, ощущала в себе непреодолимое желание изменять своему мужу. Ее сущность сделалась ей понятна – и отвратительна. Потребность в мужских ласках, вполне нормальная для женщины ее лет, казалась ей чем-то противоестественным. Ее влечение к Оливье сделалось после недельного воздержания неодолимым, оттого она и решилась на отвратительный обман своего мужа. Ну а Оливье был только счастлив удовлетворить не просто пыл, но и жажду мести человеку, который так мастерски обвел его вокруг пальца. Эта его мстительность и отталкивала, и притягивала Ангелину.

Его хотело ее тело – но не более того. Проникнуться сердечной склонностью она могла к тому Оливье де ла Фонтейну, который выиграл ее в карты, а потом спокойно и доверчиво уснул с нею рядом в блокгаузе, затерянном среди зимней России; к тому, который перебирался через мост, ежесекундно спасая ей жизнь; к тому, кто защитил ее от графини д’Армонти на окровавленном берегу Березины, кто внушал ей веру в будущее. Но, вернувшись в Бокер, он вмиг утратил отвагу, дерзость, задиристость и романтичность, которыми щедро наделили его война и Россия. Он превратился в мелкого буржуа, провинциального мещанина, который смысл своей жизни видит только в деньгах – и неважно, каким путем они достанутся! У него даже лицо изменилось. Оно стало хитровато-восковым, ненастоящим, французским! Ангелина стыдилась, что вожделеет к этому человеку, и ей становилось чуть легче, когда она сознавала: на его месте мог оказаться любой другой. Как приговоренный к тюремному заточению знает, что отныне вся его пища – вода и черствый хлеб, предназначенные лишь для насыщения, но отнюдь не для удовольствия, так и Ангелина не столько отдавалась, сколько брала Оливье, зная: он утолит ее голод, но не удовлетворит томления плоти. На всем свете существовал только один человек, который мог удовольствовать блаженством ее душу и тело, который способен был придать взаимно приятным телодвижениям мужчины и женщины одухотворенность, гармонию и высшую красоту, превратив телесное соитие в любовное слияние сердец, предназначенных друг для друга.

Они с Никитой были предназначены друг для друга! Были, да… И сейчас Ангелина с трудом удерживала рыдания именно потому, что принуждена была всегда употреблять этот глагол только в прошедшем времени. Всю жизнь!

Но зачем ей такая жизнь?..


– Эй, красотка! – Оливье встревоженно коснулся пальцем ее щеки. – Что я вижу?

– Ничего, – буркнула Ангелина, приподнимаясь. – Иди, иди ты, ради бога! Нет, скажи-ка мне сперва: а что такое, собственно говоря, делириум тре… как там?

– Delirium tremens? – расплылся в улыбке Оливье. – Белая горячка! Ну и глуп же этот местный эскулап! Даже я знаю, что delirium tremens может быть только у пьяницы, допившегося до чертиков!..

Он успел увернуться от летящей в его голову подушки, и та со всего маху обрушилась на де Мона, который открыл дверь именно в это мгновение.

Однако лицо нотариуса осталось непроницаемым. Коснувшись ладонью растрепавшихся седых волос, он протянул подушку Оливье.

– Полагаю, это предназначалось вам?

Оливье хотел было, по обыкновению, снагличать, но как-то враз стушевался и ловчее угря выскользнул вон из комнаты.

Де Мон, по-прежнему невозмутимый, взбил подушку и подсунул ее под спину своей молодой жене.

– Как ваше здоровье, душенька? Надеюсь, вы вполне отдохнули, и action in erotica [100]… ох, простите, action in distans [101] оказало свое благотворное влияние?

Ах, как холодны были его старческие водянистые глаза, утонувшие меж морщинистых век! И их презрительное выражение, и эти слова лишь подтвердили то, что с самого начала смутно подозревала Ангелина: де Мон, с его опытностью, наблюдательностью и проницательностью, в два счета разгадал плохую игру дурака доктора и самый смысл спектакля.

Почему же он так охотно включился в него? Верно, потому, что был уверен, подобно многим французам, что ревность – постыдный порок, свойственный только варварам, что в просвещенных землях женщины должны быть свободны как воздух, что прихоть их должна являться законом для мужчин… а может быть, он хорошо понимал человеческую природу и полагал, что ежели жена его молода и ненасытна, то удобнее держать ее любовника в досягаемом пространстве и на виду, чтобы она не бегала на сторону. Так ли, иначе – все казалось Ангелине равно неприличным и противным. Но чего же другого ждать от человека, который ее купил и теперь никак не возражал, чтобы жену привязывала к мужу лишь супружеская неверность? Ох, ничтожество… Старое, дряхлое ничтожество!

Ангелина не смогла отказать себе в удовольствии высказать все это мужу. Мало что высказала – выкрикнула ему в лицо эти слова что есть мочи – и была немало удивлена, что презрение в водянистых глазах обратилось не в ярость, а в вежливое удивление. На мгновение опешив, Ангелина с трудом сообразила, что в опьянении злобы своей неожиданно заговорила по-русски. И это доставило ей такое наслаждение, такую чистую, почти детскую радость, что она не стала вновь переходить на французский и обрушила на тщательно прикрытую жидкими седыми волосами голову де Мона целый ушат самой непристойной русской брани – все, что только приходило ей на ум. При том сама в душе удивлялась, откуда поднабралась таких словесных перлов, среди которых «замороченный блядослов», «потасканный лягушатник» и «драный хрен» были далеко не самыми яркими. Наслушалась, конечно, в деревне, у дворни, потом в госпитале, от раненых, одурманенных болью, которые облегчали ею душу без всякого стеснения. А теперь со всем богатством русской простонародной речи мог познакомиться и нотариус.

Не скоро Ангелина угомонилась. И не потому, что запас ругательств истощился – нет, оказывается, она запомнила их поистине несметное количество! – просто перестала находить удовольствие в том, что ругает человека, который слушает с недоумением и все шире расплывается в улыбке.

Ангелина остановилась, чтобы перевести дух, села поудобнее, размышляя, правильно ли утонченно-язвительное выражение «делвь [102] утлая» перевести на французский просто как troué tonneau [103], да так и замерла, услышав голос нотариуса де Мона:

– Гнев ваш мне вполне понятен, однако, поверьте, я его не заслуживаю, дорогая баронесса Корф… или вы позволите мне звать вас просто Ан-ге-ли-на?..

– Гнев ваш мне вполне понятен, однако, поверьте, я его не заслуживаю, дорогая баронесса Корф… или вы позволите мне звать вас просто Ан-ге-ли-на?..

Она какое-то время тупо смотрела в смеющиеся глаза своего мужа, прежде чем сообразила, что он тоже говорил по-русски.

4. Печь контрабандистов

Ангелина никогда не искала сильных ощущений – их ей и так выпало более чем вдоволь, однако подобного потрясения она давно уже не испытывала. Оказывается, ее муж, парижский нотариус Ксавье де Мон, был старинным другом русского посла в Париже Ивана Симолина, а также ее отца, барона Димитрия Корфа, у которого даже всерьез брал уроки русского языка. Еще пять-шесть лет назад де Мон виделся с ним и Ангелиной в русском посольстве в Лондоне на приеме по случаю отбытия в Россию из Гартвига графа де Лилля, Людовика Прованского. Ангелина, разумеется, де Мона не помнила: ну разве обращают пятнадцатилетние девочки внимание на столь почтенных старцев?! Но де Мон ее запомнил, ибо позавидовал тогда своему другу Корфу, порадовался, что тот сумел спасти свой брак, бывший в прежнюю пору для парижских сплетников любимой пищей. В Бокере нотариус де Мон узнал Ангелину с первого взгляда. Он не сразу поверил своим глазам, но знал, что не мог ошибиться, ибо сходство ее с отцом, прежде вполне обыкновенное, сделалось теперь поразительным; но это при том, что суховатые, надменные аристократические черты барона и его ледяные синие глаза были у Ангелины озарены сиянием такой богатой внутренней жизни, что придавали ее лицу и всей повадке особую прелесть, которую словами не объяснить.

«У нее, должно быть, бесчисленно поклонников… и будет еще более, когда мы расстанемся», – подумал де Мон с невольной грустью. План его состоял в следующем: он сообщит маркизе, что сам готов быть тем курьером, который отправится в Англию. Однако, якобы страшась за жизнь жены и будущего ребенка, потребует, чтобы Ангелина отправилась с ним, – и в Лондоне передаст ее с рук на руки барону Корфу; затем в Англии совершится тихий развод, и Ангелина, судя по всему, немедленно сочетается браком с этим молодым и безмерно обаятельным (де Мон был достаточно мудр, чтобы понимать и признавать это свойство в Оливье!) мерзавцем, которого она любила и который, без сомнения, и являлся отцом ее ребенка. Однако, где и с кем бы она ни была, де Мон позаботится, чтобы Оливье зависел от ее благорасположения, а не она – от его: состояние де ла Фонтейнов останется в ее руках. А сам он вернется в Париж и заживет себе, как жил прежде, en garbon [104], словно и не было никогда в его жизни этого странного и спешного брака. Поздно, всегда поздно! Однажды де Мон опоздал умереть, чтобы соединиться на небесах с той, которую истинно любил. Теперь, спустя четверть века, он вновь полюбил, и тоже слишком поздно. Как говорили древние, если ты прошел мимо розы, то не ищи ее более: или она отцвела, или ее сорвал кто-то другой!

С усилием отмахнувшись от таких невеселых мыслей, де Мон направил свои размышления в деловое русло. Надо полагать, вряд ли в Кале охотно переправят в Англию курьера роялистов, у которой сейчас нет даже дипломатических отношений с наполеоновским Парижем. Будь де Мон один, он с удовольствием тряхнул бы стариной и отправился на лодке контрабандистов, однако Ангелина… Опасности на море ей претерпеть придется, иного пути в Англию нет, но де Мон должен их свести до минимума! И в этом ему обязана помочь опять-таки маркиза, у которой имелись связи везде, даже среди самых отчаянных бонапартистов в доме Жозефины. Он откроет маркизе, кто такая Ангелина. Та, как всякая женщина, обожает драматические эффекты и непременно захочет принять участие в судьбе дочери русского дипломата.

* * *

Ангелине порою казалось, что ее жизнь после бегства из родного дома – всего лишь сон, где кошмары перемежаются дивными, сладостными картинами или просто спокойными, приятными сновидениями, которые давали отдохнуть измученной душе. Теперь ей снилось нечто как раз такое. Это был Париж – город, к которому название «сновидение» подходит как нельзя лучше. Что за роскошь, что за рай!.. У нее не хватало слов выразить свой восторг. Впрочем, правду говорят, что Париж – Вселенная, так возможно ли описать Вселенную?!

Дом нотариуса на бульваре Монмартр, новый, с ажурными балконами и нависшей мансардой, также был очарователен. К дому прилегал огромный сад, в котором все было так подстрижено и размечено, словно не только дела свои, но и всю природу нотариус желал подчинить римскому праву и действующему законодательству. Впрочем, и в одежде муж Ангелины был большой педант, а уж в молодости, судя по его рассказам… Теперь, когда между ним и Ангелиною установились совсем другие отношения, более напоминавшие отеческие и дочерние, де Мон повеселел, сделался доверчивее и порою даже рассказывал о своем прошлом: например, один раз он проигрался в пух только потому, что вдруг заметил, что по рассеянности надел два перстня с не подходящими друг к другу камнями. Тот проигрыш едва его не разорил, ведь свое состояние он составил за картами: имея в былые времена высокую, но скудную должность, взяток не принимал, однако охотно позволял нуждающимся в протекции проигрывать за зеленым сукном.

Как это ни странно звучит, старый муж нравился Ангелине все больше, она даже с сожалением думала о том времени, когда им не миновать будет расставаться. Де Мон не жалел оставить дела, чтобы погулять с Ангелиной по Парижу. Хоть и уверял нотариус, что Ангелина опоздала на четверть века приехать в Париж – при последнем короле все было несравнимо лучше, и вместе с теми счастливыми временами исчезли, разрушенные обезумевшей чернью, и многие красоты великого города, – она не верила, что может быть лучше. Если революция и разрушала, то Наполеон, придерживаясь того мнения, что Париж – сердце Франции, за пульсом которого должно следить все государство, старался создать достойную столицу своей всемирной империи. Это признавал и де Мон. Все, что Бонапарт захватывал во время своих победных походов, было отправляемо им в Париж. Возводились новые роскошные здания; расширялись набережные Сены; закладывались новые гавани; сооружался наисовременнейший водопровод; обустраивались базарные площади. Площадь Карусели обнесли стенами, а против Лувра протянулась новая галерея. На Вандомской же площади триумфальная колонна должна была напоминать последующим поколениям о деяниях Наполеона и его великой армии. Основана была Биржа; церкви и капеллы, частью разрушенные, частью получившие другое назначение в эпоху революции, были восстановлены и украшены. Начата была Триумфальная арка на площади Звезды, построены мосты – Аустерлицкий, Иенский и Арисский…

Неподалеку от дома нотариуса, на холме Шайо, стояла старая как мир и столь же неразрушимая церковь Сен-Дени, и оттуда открывался огромный, то сияющий под солнцем, то затянутый голубоватой дымкой Париж: бесконечный ряд зданий, над которыми господствовали белые, призрачные башни собора Нотр-Дам и золотой купол Дома Инвалидов. Ангелина полюбила это место за красоту; вдобавок де Мон рассказал ей историю святого Дени, которому враги отрубили голову, но он все-таки поднялся и, держа ее в руках, дошел до Парижа, предупредив своим явлением о страшной опасности, и поэтому там, где потом рухнуло наземь его обезглавленное тело, была позднее воздвигнута церковь.

Де Мон, конечно, не мог знать, почему вдруг разрыдалась Ангелина, услышав эту историю; однако в нем сохранилось достаточно душевной деликатности, чтобы не мешать ей прильнуть лицом к серым, замшелым камням, из которых сложены были стены старинной церкви, и поливать их горючими слезами.

Облегчив тяжесть воспоминаний потоком слез, Ангелина, все еще всхлипывая, оглянулась. Глаза ее заплыли, и она не сразу увидела мужа, который сидел на самом краю холма, прямо на траве, держа несколько жареных каштанов, которых в Париже продавали на каждом шагу. Он их чистил, но не ел, а разламывал на маленькие кусочки и кормил воробьев, которые целыми стаями кружили вокруг, подбирали крошки с травы, а иные, мелко трепеща крылышками, вдруг бесстрашно садились на протянутую руку старого нотариуса, клевали с ладони, ходили по его рукаву и даже заглядывали в лицо, отважно поблескивая черными бусинками глаз.

Ангелина стояла, боясь дышать. Было что-то завораживающее в этом зрелище – в раскинувшемся вокруг холма Париже, над которым сгущался серо-голубой, туманный вечер… и сидевшем перед ней старом человеке, который ласково поглядывал на птиц своими мудрыми, усталыми глазами, и воздух вокруг него дрожал и пел от трепета птичьих крыл и разноголосого гомона.

Ангелина тихонько подошла, и к горлу ее подкатил комок, когда глаза де Мона взглянули на нее с той же нежностью, с какой глядели на птиц. Она взяла один каштан с жаровни продавца-мальчишки, который смотрел на эти чудеса, разинув рот, раскрошила каштан на ладони и застыла, вытянув руку. Она долго стояла так, но ни одна птица даже не посмотрела в ее сторону, хотя на ее ладони лежали те же крошки, что и у де Мона, над которыми они дрались, отвоевывая друг у друга право поесть из его рук.

Назад Дальше