– Говорю тебе, оттуда тянет дымом! – возразил Оливье. – Нет, ты только погляди, погляди сюда!
– Оливье! – снова крикнула Ангелина, и горло ее, чудилось, раздирали тысячи железных когтей.
– Ты вот что! – Первый голос вдруг стал угрожающим. – Если хочешь, чтобы я обделал твое дельце, перестань задавать ненужные вопросы, понял? Ты в моем доме, и даже если здесь сейчас начнется пожар, тушить его – мое дело! А твое дело – бежать, понял?
– Да пожалуйста, – с обидой проворчал Оливье. – Я могу и уйти. Но тогда ты потеряешь хорошие деньги.
– Оливье! Спаси меня! – снова закричала Ангелина.
– Да у тебя и денег-то нет, – захохотал хозяин дома. – Сам говоришь – деньги у дамы, а ее еще найти надо!
И тут Ангелина поняла: да они же ее не слышат. И ничего удивительного: она тоже не слышит ни одного своего слова.
– Клянусь, ты прав! – засмеялся Оливье. – Какого же черта мы тут время теряем? Пошли скорее!
– Пошли! – отозвался сразу повеселевший хозяин, и Ангелина услыхала скрип отодвигаемых стульев, а потом удаляющиеся шаги.
Они уходят! Они сейчас уйдут, и тогда ее уже ничто не спасет!
Она кинулась из последних сил к двери и принялась молотить в нее кулаками, потрясая дверь так, что мореный дуб заходил ходуном.
Нет, это был бред, это ей лишь казалось! Ее окровавленные кулаки едва-едва извлекали слабый стук… такой слабый, что смертная тоска сдавила горло Ангелины, как петля, и она лишилась чувств, так и не успев осознать, что стук ее все-таки достиг ушей тех, кто находился за дверью, и два голоса в испуге вскрикнули:
– Кто там?!
5. Белая гвоздика и красная гвоздика
…Когда Ангелина наконец добралась до бульвара Монмартр и вошла в низенькую, почти скрытую пышными кустами сирени калиточку в ограде своего дома (ключ имелся только у нее), она была почти без памяти от усталости духовной и телесной. Ветви с набухшими коричнево-зелеными почками хлестали ее по лицу, хватали за платье, но она ничего не чувствовала. Воспоминания, которым предавалась Ангелина, истощили ее силы, полностью изнурили. Говорят, перед умирающим в одно мгновение разворачивается вся его жизнь, а ведь Ангелина в Мальмезоне, в доме бывшей императрицы, воистину смотрела в глаза смерти! Но не только прошлое терзало ее… Прошлое, как всегда, слишком тесно сплеталось с настоящим, которое либо затемняло его, либо, напротив, проясняло такие детали, которые казались случайными и необъяснимыми либо вообще оставались без внимания, когда свершались. А с течением времени какие-то незначительные подробности вдруг выступали из серой мглы забвения, в которой таились до поры, и словно кричали кичливо: «Посмотри! Посмотри на нас! Ты нас не заметила, а ведь именно мы – сцепляющие звенья всех твоих несчастий – прошлых и будущих!»
И Ангелина ничуть не сомневалась: ее ждут новые испытания.
Она с тоской взглянула на еще голые, но обещающие скорый цвет ветви сирени. Ни один цветок Ангелина так не любила, как сирень, эту непременную жительницу старых русских дворянских усадеб. И в Измайлове, и в Любавине была роскошная сирень… а как бурно цвела она прошлой весною вокруг дома на бульваре Монмартр! Закрытый гроб с телом Ксавье де Мона, который Оливье и Ангелина привезли из Кале, был полностью скрыт под пышными, изнуряюще-благоуханными, бледно-лиловыми соцветьями. Чтобы украсить гроб и могилу, Ангелина велела тогда, не жалея, обломать все кусты, так что у забора все лето торчали жалкие голые ветки; однако сиреням это, похоже, пошло лишь на пользу: они разрослись еще пышнее, чем прежде, налились новой жизнью и красотой. Теперь только бы не ударил мороз и не прибил набухшие бутоны… как всегда прибивает леденящее дыхание прошлого саму Ангелину, стоит ей забыться и возомнить себя счастливой, свободной и удачливой…
Детский смех долетел до нее с лужайки, и Ангелина встрепенулась. Она не хотела, чтобы кто-нибудь видел ее в этом убогом наряде цветочницы, вдобавок измятом и забрызганном грязью после долгого пути из Мальмезона, однако не удержалась, чтобы не пробраться под прикрытием кустов до угла дома и не выглянуть украдкой.
Юленька лежала на перине, покрытой ковром, и играла со своим щенком, увальнем-сенбернаром, который был тоже еще совсем дитя, но рос куда быстрее своей хозяйки и обещал не только скоро догнать ее, но и сделаться воистину огромным. Нянюшка Флора смотрела на эту сцену с видом покорной мученицы: она боялась собак, и бесстрашие Юленьки (ей ведь не было еще и года!) не только удивляло нянюшку, но и приводило в трепет.
– Жюли! Умоляю тебя, Жюли, не трогай его зубы! – донесся до Ангелины ее страдальческий голос, и она невольно засмеялась и покачала головой: имя дочери – Юлия, Юленька – казалось ей восхитительным, однако французский вариант его ужасно не нравился, и чем дальше, тем больше. Она вспомнила, как долго выбирала имя дочери, ни за что не желая прибегнуть к именам католических святых, а мучительно вспоминая православные святцы. Конечно, ей хотелось назвать дочь Елизаветой или Марией, однако Ангелина не решилась: побоялась накликать чужую судьбу на своего ребенка. Ох, сколько бед пришлось испытать в жизни что княгине Измайловой, что ее дочери; вдобавок за каждой тянулась темная мрачная тень прошлого… вот и Ангелины коснулась! – а потому она не решилась назвать дочку этими традиционными в их роду именами. И тут очень кстати вспомнилась подруга по Смольному институту благородных девиц, княжна Юленька Шелестова. Именины этой хорошенькой и милой девочки приходились на 30 июля, а родила Ангелина как раз в этот день. Опять же – июль. «Юленька-июленька, – иногда называла Ангелина дочку, – июльская девочка!» – и полагала, что это имя пристало ее дитяти как никакое другое.
Сейчас Ангелине смешно и страшно было даже думать о том, как она терзалась сомнениями относительно отца ребенка, как поклялась убить дитя и покончить с собой, если различит в чертах новорожденного черты ненавистного Лелупа. Чем более был срок беременности, тем более родной себе ощущала Ангелина свою ношу. Сердце подсказало верный ответ задолго до того, как Ангелина увидела маленькое точеное личико и светлые бровки вразлет, поднятые над висками, что придавало даже и такой крохе дерзкое, отважное выражение; задолго до того, как в синие глаза матери взглянули ясно-серые глаза дочери, как две капельки схожие с глазами ее отца. Это была Юлия Никитична Аргамакова, видит бог: она была его дочь, Никиты, хотя пока что крошечка звалась Жюли де Мон и считалась наследницей огромного состояния своего приемного отца.
Когда Ангелина увидела завещание своего мужа, с нею случилась настоящая истерика от ненависти к судьбе, которая дала ей такого друга, как Ксавье де Мон, лишь затем, чтобы тотчас отнять его. То ли предчувствуя скорую и внезапную кончину, то ли отдавая дань летам (ведь ему было далеко за семьдесят), то ли просто повинуясь профессиональной тщательности в ведении всяких, тем более – своих дел, нотариус де Мон передал своей супруге Анжель де Мон не только все состояние де ла Фонтейнов, но и свое собственное, размеры коего были мало сказать значительны – огромны! Со смертью мужа Анжель сделалась одной из богатейших женщин Парижа, однако об этом мало кто знал, кроме близкого друга нотариуса, ставшего поверенным в делах Ангелины.
У де Мона не было ни родственников, ни друзей. Надо думать, он их и не искал, всецело отдавшись работе и принимая вид, что ему нет дела ни до кого на свете. Никто не тревожил Ангелину подозрениями и непристойным удивлением по поводу того, что скоропалительно женившийся нотариус так же скоропалительно скончался, оставив какой-то особе (пусть и жене) сказочное богатство. Слуги, которые есть в доме главные предатели и распускатели сплетен, любили своего хозяина и перенесли свое почтение на ту, которую истинно любил он, тем более что никто из них не был обойден щедростью покойного и всяк оказался упомянут в завещании. Ксавье де Мон позаботился обо всех… даже об Оливье, однако того едва не хватил удар, когда он узнал, что нотариус перед самым отъездом в Кале составил новое завещание, по которому весь его капитал (в том числе и новообретенный в Бокере) переходил во владение Анжель де Мон, и наследовать его мог только ее ребенок, буде он родится, если же этого не произойдет – ее дети от нового брака. Если же мадам де Мон умрет бездетной и не пожелает изменить завещание в пользу кого бы то ни было (на это была ее полная воля и власть!), деньги переходили к благотворительным учреждениям. В завещании было только одно условие: вышеупомянутой мадам де Мон предписывалось ежемесячно выделять Оливье де ла Фонтейну содержание, обусловленное в предыдущем соглашении, в случае же ее смерти обязаны были следить за достатком де ла Фонтейна ее дети – до самой его смерти. Оливье имел право вступить в брак – в таком случае его содержание увеличивалось на 50 процентов и на 20 – с рождением каждого его ребенка. Кроме того, в его пользование переходил пресловутый дом в Бокере. В случае же, если Анжель де Мон пожелает отдать свою руку Оливье де ла Фонтейну, распоряжение капиталом все равно оставалось полностью в ее ведении; даже после ее смерти Оливье не мог его наследовать: он по-прежнему всецело должен был зависеть от ее детей.
Посредством такого вот запутанного и вместе с тем очень простого завещания нотариус де Мон, хорошо знавший человеческую природу, решил обеспечить благосостояние Ангелины при всяком повороте судьбы.
Правда, при всем своем желании даже он не смог обеспечить ей покоя.
С трудом оторвавшись от созерцания дочери, Ангелина неслышно прошла в дом и поднялась по боковой лестничке к себе в бельэтаж. Она позвала горничную не прежде чем умылась, переоделась и собрала в узел свои роскошные, хоть и непослушные волосы.
– Месье де ла Фонтейн дома? – спросила она, стараясь, чтобы голос ее звучал, как обычно, не выдавая ее тревогу.
– Нет, мадам. Месье как ушел утром, так и не возвращался.
Странно. Голосок-то у горничной дрожал. Ангелина исподтишка пригляделась к ней. Хорошенькая девушка, типичная парижанка: худенькая, бледненькая, с чуточку порочным личиком, которое французы назвали бы «пикантным». Расторопная, услужливая Лоретта, принимающая близко к сердцу все заботы своей хозяйки? Ох, вряд ли… Этот румянец, это волнение груди… Верно, она неравнодушна к Оливье! А почему бы и нет? Ведь и сама Ангелина какое-то время была к нему неравнодушна. А поскольку они совершенно отдалились друг от друга (та «медицинская» история в трактире была последним адюльтером Ангелины), почему бы ему не завлечь в свою постель эту девушку, похожую на ласковую птичку? Коли так, теперь понятно, почему Оливье всегда так хорошо осведомлен о всех намерениях Ангелины, о том, куда она едет, что покупает, кого принимает. Впрочем, зачем ему шпионы? Разве он и без того не знает о каждом шаге Ангелины от нее самой (ибо, услышав, что Оливье связан с той же группой роялистов, к которой принадлежал де Мон, она вновь преисполнилась к «кузену» доверием)?
Тихий вздох вернул Ангелину к действительности, и она увидела, что Лоретта по-прежнему застыла в неудобном книксене [107], как бы придавленная тяжелым, немигающим взглядом хозяйки.
Ангелина повела бровью, и девушка с облегчением выпрямилась, однако в ее голосе по-прежнему звучал испуг:
– Мадам чем-то обеспокоена?
– С чего ты взяла? – сердито спросила Ангелина, досадуя, что приходится врать служанке.
– Мадам недовольна мною? – не унималась Лоретта, испуганно трепеща ресничками; но появилось что-то лисье в испуганно-птичьем ее личике, и Ангелина с изумлением обнаружила, что Лоретта явно хочет у нее что-то выведать.
Любопытство – обычное любопытство слуг? Или и впрямь шпионит для Оливье? «Ну так дулю тебе, французская кукла!» Ангелина иногда, осердясь, думала по-русски – и очень грубо, с удовольствием отводя душу.
– Вовсе нет. Вот что, Лоретта… – Она на миг запнулась: что бы такое придумать? – Пойди возьми в детской еще один коврик и отнеси постелить Жюли.
– Я скажу Матье, – кивнула девушка, намереваясь перепоручить приказ хозяйки здоровяку-лакею, однако Ангелина взглянула немилостиво:
– Если бы я хотела что-то поручить Матье, то сделала бы это сама! – И Лоретте ничего не оставалось делать, как, обиженно поджав свои и без того крохотные губки, удалиться на второй этаж дома, где была детская.
Это займет ее не меньше чем на четверть часа, подумала Ангелина. Время есть!
И она поспешила по галерее в другое крыло дома, где были комнаты Оливье.
* * *Ангелина в спальню не пошла. Остановившись посреди кабинета, она с любопытством рассматривала сабли, шпаги и рапиры, которые увешивали стены – Оливье считался отменным фехтовальщиком, – рассматривала трубки, трубки всех видов и форм, и набор уздечек, и хлысты для верховой езды. Она настороженно вдыхала запах лавандовой воды, табака, старых книг, дорогого сафьяна – запах какой-то особенный, холодноватый и вместе с тем будоражащий. У нее даже ноздри начали подрагивать, так взволновала ее эта комната. Странно: как прежде она видела в Оливье средство для утоления своего сладострастия, так теперь, вот уже год после смерти мужа, смотрела на него лишь как на средство осуществления своей мести. Он должен был помогать ей… да, ну а сам-то он как жил? Вон как удивилась сегодня, догадавшись, что Лоретта его любовница. Думала, он вечно верен тебе? Ангелина не сомневалась, что Оливье обожал Юленьку и по-своему любил «свою кузину», с охотой женился бы на ней, потому что богатая жена – все-таки лучше, чем богатая «родственница». А все ж похаживал к другим… Разве Лоретта – единственная? Это Ангелину преобразило рождение дочери, а Оливье остался тем же пылким и неразборчивым кавалером. Вот ведь наверняка в этой шкатулочке, обтянутой розовым шелком, обшитой ленточками, нарядной, душистой, кокетливой, держит он любовные записочки или милые сувениры, прелестные напоминания об интрижках, свиданиях, поцелуях украдкой: платочек, перчатку, заколку или цветок, выпавший из прически, ну, может быть, даже подвязку, соскользнувшую с хорошенькой ножки во время торопливых объятий в наемном фиакре… Ангелине очень захотелось открыть коробочку, однако она отогнала недостойное любопытство и снова замерла посреди комнаты, шаря вокруг глазами, которые против воли снова и снова возвращались к шелковой шкатулке.
Время уходит. И Ангелине пора уходить. Совсем ни к чему, чтобы Лоретта застала ее здесь. Однако она все стояла, оглядываясь и принюхиваясь, не решаясь уйти, но по-прежнему ничего не трогая, словно надеясь, что сама атмосфера этой комнаты подскажет ей что-то… Но что? Что она хочет узнать?
– Ей-богу, я как ищейка, которая не знает, чего искать! – проговорила вслух Ангелина и по внезапной прихоти памяти вдруг вспомнила старинную историю, рассказанную ей мужем, когда они гуляли в Иль де Нотр-Дам, известном, между прочим, еще и тем, что там во времена Карла V на виду у всех именитых жителей Парижа некий рыцарь Макер сражался… с другим рыцарем. Нет, с собакою, которая могла бы служить примером для рыцарей! Оказывается, Макер тайно, из мести, убил некоего Обри Мондинье и зарыл труп под деревом в Иль де Нотр-Дам. Собака убитого отыскала его могилу, а потом привела на нее друзей Обри. Тело несчастного было извлечено, убийство обнаружено, но никто не знал, кто его совершил. Собаку взял к себе друг Обри Мондинье, и вот однажды, спустя три месяца, она во время прогулки увидела вернувшегося в Париж Макера – и с лаем набросилась на него, кусала, царапала когтями, так что с великим трудом удалось ее оттащить. Такое повторялось не единожды; у людей, помнивших привязанность собаки к своему господину и ненависть к нему Макера, зародились прямые подозрения, дело дошло до короля. В тогдашние времена поединок решал судьбу обвиняемых, если доказательства были неясны. Карл V назначил место и время; рыцарю дали булаву, выпустили собаку – начался бой. Макер замахнулся, но собака оказалась проворнее, ударила его всем телом, повалила наземь, вцепилась в горло. Злодей закричал о пощаде и признался королю в своем преступлении. Карл V, который не напрасно был прозван мудрым, желая для потомства сохранить память о верной собаке, велел в Бондийском лесу поставить ей мраморный монумент и вырезать следующую надпись: «Жестокие сердца! Стыдитесь: бессловесное животное умеет любить и знает благодарность. А ты, злодей, в минуту преступления бойся самой тени своей!»
Ангелина криво усмехнулась. «Умеет любить и знает благодарность…» Оливье спас ей жизнь. Спасал, правильнее будет сказать. И когда он вытащил ее из подземелья в Кале, когда увидел тело несчастного де Мона, Ангелине показалось, что он снова сделался тем же бесстрашным, заботливым Оливье, которого она знала и помнила по России. Он отыскал тайную группу роялистов, друзей де Мона, и примкнул к ним. Они распространяли воззвания, призывали к восстановлению королевской власти во Франции, подрывали боевой дух бывших наполеоновских солдат, и так уже сильно подорванный поражением в России… Ангелину Оливье держал в стороне от этих дел, но однажды сообщил ей, что в Англию, в Лондон, срочно отправляется курьер. Ангелина написала письмо родителям, но опять ей не удалось связаться с ними: курьер был схвачен уже на корабле и тут же расстрелян как английский шпион. Это был тяжелый удар для Ангелины, и снова Оливье поддержал, успокоил, помог. Словно бы лучшие черты его натуры восстали из-под мещанской пыли и вновь засияли во всем блеске! Может быть, он бывал героем только при героических обстоятельствах, а в других – становился другим, легко приспосабливаясь к ним? Мог быть героем, если требовалось; сонным мещанином, авантюристом, подделавшим завещание; тайным любовником замужней женщины; ловким обманщиком; трусом и предателем…
Ангелина вздрогнула.
Итак, слово сказано. Наконец-то она осмелилась быть откровенной сама с собою! Она пришла сюда не для того, чтобы волновать себя видом и запахом комнаты Оливье; она хотела найти… или не найти… нечто оправдывающее или обвиняющее его.
Тот разговор с хозяином трактира в Кале, услышанный Ангелиною из-за двери… она была почти в беспамятстве, ничего не сознавала, но какой же странный был разговор…