Красавица некстати - Анна Берсенева 13 стр.


– Почему ты молчишь, Вера?

Его слова повергли ее в такую оторопь, что на несколько мгновений мир показался ей безмолвным. Но все-таки этот мир звучал, оказывается.

– А что я должна сказать? – с трудом выговорила она.

– В самом деле, – усмехнулся Кирилл. – Странно было бы ожидать от тебя истерики. Или хотя бы слез.

Сознание постепенно возвращалось к ней. Она уже не только слышала голос Кирилла, но и понимала смысл его слов.

– Ты хотел взбодрить меня слезами?

Она тоже усмехнулась. Усмешка нелегко ей далась.

– Я не хотел причинить тебе боль. Хотя… А может быть, и хотел!

Последние слова прозвучали с такой страстью, какой Вера не слышала в его голосе никогда. Он бывал страстным в постели, он целовал ее так, что горячо становилось губам, но если он говорил, то голос его всегда звучал ровно.

А теперь она слышала, как что-то клокочет у него в горле, неудержимо рвется наружу.

– Я чем-то обидела тебя? – спросила Вера.

Она, наоборот, постаралась, чтобы ее голос прозвучал бесстрастно. И не потому, что не хотела выказывать свои чувства из какой-то особенной сдержанности. Просто она не понимала, что чувствует сейчас. Кажется, только смятение.

– Нет.

Он смотрел на нее обычным своим испытующим взглядом. Нет, не обычным – в его взгляде была сейчас не просто оценка ситуации, какая бывала всегда, а что-то… Вера не понимала, что он высматривает в ней, что хочет услышать.

– Тогда в чем дело? – спросила она. И уточнила еще более ровным тоном: – Я имею в виду не твое решение о… твоем будущем. Его ты не обязан мне объяснять. Но твое странное желание причинить мне боль… Почему?

– Ты, как всегда, логична, – задумчиво произнес он. – Логична, последовательна, точна в оценках.

– Я не замечала, чтобы тебя не устраивали эти мои качества.

Их разговор все больше напоминал обмен упреками. А ей этого не хотелось. Что-то очень существенное, очень значительное происходило с нею сейчас, и к этому не должна была примешиваться такая банальность, как взаимные упреки.

Но, наверное, и с Кириллом происходило что-то подобное. Во всяком случае, он не стал ей возражать. Вере показалось даже, что он вообще говорит не с нею. Какая-то лихорадочность появилась в его тоне; он никогда так с ней не разговаривал.

– Я тоже так думал! – проговорил он. – Я ведь сразу понял, что ты именно такая, сразу, как только ты подошла ко мне в супермаркете и стала расспрашивать про соус. Думаешь, я не понял, что ты решила прибрать меня к рукам? Отлично понял, Вера! Ты не первая, кому этого захотелось.

– А ты страшно дорожишь своей независимостью? – насмешливо заметила она. – Надо было сразу так и сказать. Я не обременяла бы тебя целый год.

– Да нет же! – воскликнул он. – Елки-палки, да какая независимость?! Ты мне сразу понравилась, я сразу тебя захотел, при чем здесь какая-то абстрактная независимость? Я решил: вот та самая женщина, которая мне нужна. Красивая, разумная, последовательная…

– Логичная, – подсказала Вера. – Главное, ничем не занята и всегда наготове. А когда я занялась делом, которое меня увлекло, то перестала тебя устраивать. Это очень по-мужски. Ты не оригинален.

Кирилл замолчал. Вера поняла, что попала в самую точку – его молчание было лучшим тому подтверждением. Но когда он прервал молчание…

– Это не так, Вера, – тихо сказал Кирилл. – Твоя работа совсем ни при чем. Ты могла работать, могла не работать – для меня это неважно, понимаешь?

– А что же для тебя важно?

Она спросила об этом с какой-то инерцией запальчивости, почти риторической. И только уже спросив, поняла: а ведь это и есть главное, это единственное, что ее волнует. Да не просто волнует – огнем ее сжигает!

Что в ней оказалось не так для мужчины, который устраивал ее во всем? Неужели в ней есть такой существенный изъян, что этот мужчина бросает ее без всякой видимой причины, и бросает как раз, когда, ей казалось, их отношения приобрели особенную доверительность?

Она встала с качелей и машинально оттолкнула их от себя. Так некстати была сейчас вся эта идиллия: сосны, качели…

– Я думал, для меня важно именно то, в чем и состояли наши отношения, – сказал Кирилл. – Что-то ровное, размеренное, даже, извини за такое определение, респектабельное. Ну да, когда я смотрел на тебя во время какого-нибудь приема – как ты разговариваешь с важными для меня людьми, пьешь шампанское, улыбаешься, киваешь, – я думал именно так: моя женщина не только ослепительно красива, но и классически респектабельна. И раздувался от гордости. Очень по-мужски, ты права. Но… – Он на секунду замолчал, словно набирая побольше воздуха. – Но потом я стал чувствовать какое-то беспокойство. Я не понимал, как оно связано с тобой. Между нами ведь, наоборот, все было так спокойно, так… безветренно.

– И тебе захотелось бури? – насмешливо поинтересовалась Вера.

Кирилл не обратил на ее насмешку ни малейшего внимания. Вера правильно догадалась: он разговаривал сейчас не с нею.

– Да! – с горячностью, которой она совсем не узнавала в нем, воскликнул Кирилл. – Да, да! Бури мне не хватало, волнений, страстей – как хочешь называй! Я без них… устал, Вера!

– Устал без страстей? – Вера расслышала в своем голосе растерянность. – Обычно бывает наоборот – устают от страстей…

– Я тоже так думал, – грустно сказал Кирилл. Волнение его сделалось таким сильным, что на скулах болезненно проступили алые пятна. – Но оказалось, я плохо себя знал. Ведь я всю жизнь так живу, Вера. И отец мой так жил, и, я подозреваю, дед. Именно так – без страстей. Я думал, потому и не женюсь. Где женщина, там ведь… ну, не страсти, до этого я отношения не доводил, но по крайней мере всяческие волнения. Ты оказалась первой женщиной, которая совсем мне их не доставляла. Это редкое качество, и я его в тебе ценил, поверь.

Вера смотрела на Кирилла, вот такого, неузнаваемого, и ее охватывала жалость. Он был так растерян от непонятного чувства, которого прежде в себе не знал и которому не знал даже названья! У него даже волосы, безупречно подстриженные, растрепались – ну конечно, он ведь то и дело ерошил их растопыренными пальцами. И качели, как только с них встала Вера, он то и дело дергал за длинные цепи и неизвестно зачем раскачивал. Он был похож на растерянного ребенка, который вдруг столкнулся со взрослым качеством мира.

– Я тебе верю, Кирилл, – уже без насмешки сказала она. – Но все равно ничего не понимаю.

– Извини. – Он как-то встряхнулся и стал почти похож на себя обычного. – Я в самом деле несу какую-то невнятицу. В общем, возможно, это всего лишь пресловутый кризис среднего возраста. Правда, я считал, он наступает пораньше, и думал, что меня эта напасть благополучно миновала. Выходит, нет. Или дело в чем-нибудь другом – не знаю. Да и неважно, как это называется. Я вдруг понял, что у меня одна жизнь. Одна! Ты понимаешь? И в ней, в этой моей одной жизни, я не проведу ни единой ночи в бессоннице из-за того, что какая-то женщина стоит у меня перед глазами, всего меня заполняет собой и не дает уснуть. Я как раз ночью об этом и подумал. Третьего марта, я точно помню ту ночь. – Глаза у него странно блеснули, тень пробежала по лицу. – Был сильный ветер, сосны скрипели, а остальные деревья стучали голыми ветками, как будто в ознобе. Я очень ясно все это помню, потому что… Меня обуял какой-то смертный страх. Я понял, что моя жизнь не просто идет, а…

– А проходит? – тихо спросила Вера. – Жизнь не просто идет, а проходит?

– Может быть, я подумал какими-то другими словами, но мысль была именно такая, да. Я понял, что до сих пор не знаю в жизни чего-то такого, без чего ее можно считать как бы и небывшей. И, возможно, никогда уже не узнаю. Это в самом деле было страшно, Вера. Я хотел тебе позвонить, попросить, чтобы ты приехала. А потом… Потом я понял, что не хочу тебя видеть. Прости, но это было так. Я понял, что твой приезд ничего не изменит. Что этот страх не уйдет от того, что ты будешь рядом. Потому что ты… не та женщина, которая способна всего меня заполнить собой. Мне с тобой всегда было хорошо и приятно. Но тут уж, знаешь ли, стало не до таких мелочей, как приятность. И я тебе не позвонил. Напился виски до беспамятства и уснул. То есть не уснул, а просто отключился. Утром тот острый страх, конечно, прошел. Тем более похмелье… Но внутри, тупой, ноющий, он остался. Избавиться от него было невозможно. Да что там избавиться – его даже скрыть было невозможно.

– Я его в тебе не замечала, – сказала Вера. – Третьего марта, ты говоришь? А сегодня десятое июня. Я три месяца ничего такого в тебе не замечала.

– Ты и не могла его заметить, – усмехнулся Кирилл. – Все дело именно в этом, Вера. Что ты не могла заметить во мне такие вещи. А он меня мучил и мучил, пока… Пока я не встретил эту женщину. Может, с ней мне будет хуже, чем с тобой. Даже наверняка хуже. Она… В общем, с ней нелегко. Но того страха с ней нет. И бессонница из-за нее постоянная. – Кирилл улыбнулся, снова словно бы не Вере, а только себе. И тут же спохватился: – Прости.

– Мне не за что тебя прощать, – помолчав, сказала Вера. – Ты все делаешь правильно.

Наверное, надо было сказать ему что-нибудь еще. Все-таки они провели вместе год, и на прощанье можно было найти какие-нибудь добрые слова. Кирилл ведь нашел их для нее – сказал, что ему было с ней хорошо, еще что-то в таком роде… Но Вера не находила в себе никаких слов. Это не было равнодушием, не было отчаянием. А что это, она не знала.

Она взяла с качелей свою сумку и пошла по посыпанной гравием дорожке к воротам. Она не бежала и не переставляла ноги с трудом – просто шла, и все. Она не ожидала, что Кирилл ее окликнет – ей это было не нужно. Он и не окликнул, хотя, Вера чувствовала, смотрел ей вслед. Они оба всегда делали то, чего ожидали друг от друга, и теперь, при расставании, это не изменилось.

Правильно, что он не ожидал от нее слез. Расставание с мужчиной не могло быть причиной ее слез, Вера всегда про себя это знала.

«Нутро крестьянское, суровое, – отрешенно, как о посторонней, подумала она. – Хорошо это, плохо – не поймешь. Но уж что Бог дал».

Глава 16

– Тринадцать, – сказал Акалович. – Тринадцать, Игнат. Каждый десятый живой, значит. И мы с тобой тоже, значит, живые.

Он даже не сказал это, а прохрипел, медленно и вместе с тем как-то лихорадочно. Они стояли на берегу реки, проклятой этой Прони, и никому не было до них дела. Через час, даже через полчаса дело до них наверняка появится – командиру их штрафного батальона, который вроде бы живой тоже, смершевцам, еще кому-нибудь. И так уже было странно, что двое штрафников стоят как вольные на берегу реки, предоставленные сами себе. Скорее всего, никто из начальства просто еще не опомнился после страшного, сутки длившегося боя, во время которого река Проня несколько раз переходила от немцев к нашим и наоборот.

Да и не только начальство не опомнилось – то же самое Игнат мог бы сказать о себе. Если бы вообще мог сейчас хоть что-нибудь сказать.

Из роты штрафбата, из ста тридцати человек, в живых осталось тринадцать. И он в том числе. Это еще надо было осознать. Или лучше не осознавать? Вон Акалович пытается это сделать, и в глазах у него плещется безумие.

– Дядька… – вдруг услышал Игнат. – Дядь, хлеба дайте.

Он обернулся так резко, словно следом за этими словами должен был последовать выстрел или удар. Голос, произнесший их, был мальчишечий, совсем детский. Но еще секунда, и Игнат выстрелил бы прямо на этот голос из трофейного немецкого автомата.

К счастью, он вовремя опомнился. Бой за речку Проню научил его тому, что вовремя – это меньше секунды.

Перед Игнатом и Акаловичем стоял мальчишка лет десяти. Наверное, он вылез из прибрежных кустов, которые были опалены взрывами прежде, чем успели зазеленеть. Вид у мальчишки был деревенский, отмеченный к тому же всей неухоженностью войны: ноги, босые несмотря на апрельский холод, покрыты цыпками, волосы отросли так беспорядочно, что в измазанном пороховой гарью лице появилось что-то дикарское, вместо одежды – непонятного цвета лохмотья… Тон, которым он просил у солдат хлеба, был жалобный, но смотрел он при этом волчьим, совсем не жалким взглядом. Видно, голод его оказался сильнее страха от только что умолкнувшего боя. А может, и не знал он уже никакого страха ни от чего…

«Маугли, – подумал Игнат. – Того и гляди волчица-мать из кустов за ним выйдет».

Книга про Маугли была первой книгой, которую он прочитал по-английски. Он купил ее у букинистов на Никитском бульваре, потому что Ксения сказала, что она хороша для изучения языка – литературна и вместе с тем увлекательна. Как странно, что это вспоминается сейчас – на берегу смертной речки, у обугленных взрывами кустов…

– Чего молчишь, Игнат? – не обращая внимания на мальчишку и даже не глядя в его сторону, произнес Акалович. – Живые мы с тобой, говорю. А ты – будто и ничего. Вот же нутро у тебя суровое!

– Обыкновенное, – сказал Игнат. – Крестьянское. Успокойся, Коля. Ты живой. Успокойся. – И, повернувшись к мальчишке, спросил: – Местный?

– Ага, – кивнул тот. – Вон деревня моя. Была.

Деревню возле леса в самом деле можно было считать уже не существующей. После артобстрела она обозначалась на местности лишь курящимися вместо домов дымами.

– Мать жива?

– А кто ж ее знает? Немцы в Германию угнали. Осенью еще. Дядь, хлеба дайте. Я правда тутошний. Алексей Гайдамак. Леха. Кого хочете, спросите.

Он произнес это так, словно имя должно было служить залогом порядочности или надежности. Да у него и не было ведь ничего, кроме имени.

– Сейчас найдем тебе хлеба, Алексей, – сказал Игнат. И, снова обернувшись к Акаловичу, приказал: – Вставай. Хватит.

Акалович не обратил на его слова никакого внимания. Он сидел на мокром прибрежном песке и раскачивался из стороны в сторону, как китайский болванчик. Можно было бы подумать, что это контузия, если бы он не слышал отчетливо все, что ему говорили.

Игнат подошел к Акаловичу, рывком поставил его на ноги. Тот не сопротивлялся.

– Пойдем, – сказал Игнат.

Акалович послушно пошел за ним к деревне, по которой, издалека было видно, беспорядочно передвигались солдаты. Леху и приглашать не пришлось – он бросился за Игнатом бегом, только что за полу его шинели не схватился.

– Лучше б убили, – пустым голосом сказал Акалович. Лихорадочное волнение отпустило его, сменившись апатией. – Опять под минометы погонят. Чтоб по трупам по нашим через речку пройти. Не выдержу больше.

– Ты про это меньше думай, – сказал Игнат.

– А про что еще? – В горле у Акаловича что-то хлюпнуло. – Больше ни про что не могу.

– Это ты, дядь, потому что сытый, – встрял Леха. – С того и боишься. Брюхо подведет – не до смерти будет.

Они не успели еще дойти до деревни, когда увидели комбата Овсянникова. Он стоял у околицы и кого-то высматривал на спуске к реке. Вернее, как сразу и выяснилось, высматривал он не кого-то, а именно их. И, увидев, тут же разразился таким матом, что даже бесстрашный от голода Леха спрятался за спину Игната.

– Ломоносов, твою!.. – орал Овсянников. – Где тебя холера носит? Под трибунал захотел вместо… Вместо всего?!

Что значило это «все», стало понятно, только когда, отматерившись, комбат объяснил, что Игнат поступает в распоряжение капитана Трухина, который назначен командиром саперного батальона. Батальон этот срочно формируется из солдат, оставшихся в живых после боя за Проню, в него решено включить также и уцелевших штрафников, кровью смывших свою вину перед Родиной. Берут их практически без проверки, потому что времени проверять нету – батальон срочно выдвигается на форсирование Днепра.

Никакой вины перед Родиной Игнат за собой не знал, да и ранен он в этом бою не был – уж каким чудом, неизвестно. Но напоминать об этом Овсянникову, конечно, не стал. Он был в общем-то неплохой мужик, Овсянников. Среди тех, кто лил чужую кровь для смывания неведомой вины, встречались и похуже. Этот хоть и относился ко вверенным ему штрафникам, как к дубине, которой удобно прокладывать дорогу войскам, но по крайней мере не отличался бессмысленной жестокостью. Только осмысленной.

– Так что бегом во-он туда. – Овсянников указал на дуб, одиноко высящийся у края уничтоженной деревни. – Доложишься Трухину, он в курсе. Поступаешь в его распоряжение. Ты тоже, – добавил он, даже не глянув в сторону Акаловича, будто тот был неодушевленным предметом, согласие которого на какие-либо действия спрашивать необязательно.

Впрочем, ведь и Игнатова согласия никто не спрашивал. Но сердце у него и без расспросов забилось быстрее.

«Вот и все, – подумал он. – Не лагерь. Не штрафбат. Просто война. Я просто солдат! Не дожил Иннокентий…»

Он не ожидал от себя такой наивной радости. Если бы она как-нибудь отразилась у него на лице, ему стало бы стыдно. Но у него давно уже не отражались на лице чувства. Если они у него вообще еще оставались. После этого боя Игнат их точно в себе не находил.

– Парня покормить надо, – сказал он. – Разрешите?

– Какого еще парня? – не понял Овсянников.

– Вот этого. Местного. Алексея Гайдамака.

– Тьфу ты, ё!.. – снова выругался комбат. Но, видно, решив, что дело не стоит того, чтобы тратить на него время, махнул рукой. – Ладно. Ишь, как у ноги твоей трется. Чисто собачонок какой. Сын полка, ё!.. Ну веди его, там полевую кухню разворачивают. Только на живой ноге, понял, Ломоносов? Чаи распивать некогда.

Наверное, что-то произошло с этой местностью оттого, что вся она взбудоражилась прокатившейся через нее смертью. Лес стоял черной тревожной стеной, темная река была колодезно глубока… Хотя, конечно, лес просто был выжжен артобстрелом, а река переполнилась обычным весенним половодьем.

Но в том, что происходило в этой местности с самим Игнатом, точно было что-то необычное. Одно то, что он выжил, хотя его повели в этот бой с единственной целью – погибнуть…

Назад Дальше