Он подбежал к остановке, безрезультатно помахал руками перед летящими, разгоряченными автомобилями и вскочил в подошедший троллейбус. Внешне все выглядело достаточно пошло и неприятно – на задней площадке стоял обрюзгший господин в несвежей рубашке и с галстуком набекрень, потный, задыхающийся и явно нетрезвый. Но кто мог знать, что внутри у него уже жило, пело, рвалось наружу радостное и яркое предчувствие удачи, счастья, истины наконец. Он нетерпеливо поглядывал на проплывающий за окном город, еще больной послевкусием поздней весны, и потому горячечно-бодрый, бросал внимательные и быстрые взгляды на попутчиков. Рядом с ним, делая вид, что не замечает их, стояла молодая девушка в легком летнем полупрозрачном платье с открытыми, восхитительными плечами. Точеные ушки, покрытые чуть заметным пушком, тонкие, хрупкие лодыжки. Митрюшин с трудом отвел взгляд, так и норовящий тяжелым камушком упасть в декольте, и опять посмотрел на лицо. Мелкие бисеринки выступили над ее верхней губой. «Жарко тебе, милая. Жарко», – приязненно подумал он, а сам вдруг представил ее вспотевшие от зноя, несмотря на все присыпки и деодоранты, влажные пашки, и как в юности закружилась голова. «А может увлечься, вот прямо здесь и сейчас», – полоснуло по сердцу внезапное озарение, но откуда-то подступившая трезвость придушила порыв, остановила дрогнувшие ноздри, а до девушки тем временем дошел запах трехдневного перегара, мощно источаемый Митрюшиным в воздух, и она заметно погрустнела. «Направление правильное, только вектор его немного, на пять-семь градусов может отклониться», – Митрюшин вздохнул и вылез из переполненного троллейбуса на нужной остановке.
Недруг приоткрыл дверь квартиры и недоуменно воззрился на Митрюшина, что-то жуя. Лет пять они не виделись, даже не вспоминали про существование друг друга.
– Чего тебе? – недовольно проскрипел он.
Митрюшин с удовольствием заметил признаки разложения и распада, которые постоянно мучили его в себе самом: неаппетитный, выпирающий живот, красные прожилки на носу, усталый, бегающий взгляд, и начал издалека:
– Скажи честно, ты мне друг или не друг?
– Я тебе недруг, – уверенно ответил Недруг и замолчал в ожидании продолжения разговора, наверняка неприятного.
В другой раз Митрюшин был бы обескуражен его тоном, и сразу бы ушел, попросив для приличия рублей пятьдесят в долг. Но сегодня он чувствовал свою вирулентность, власть над людьми, и особенно над этим человеком. Он был уверен, что поток, который подхватил его полчаса назад, легко закружит и Недруга.
– Помнишь Маху? – он сразу взял грузного Недруга за рога и повернул в нужном направлении.
– Конечно, помню. А что с ней? – Недруг слегка напрягся.
– С ней ничего. Второй раз замужем, за майором каким-то, двое детей, живет в деревне, под Псковом. С ней ничего. Это с нами что-то. Ты давно на себя в зеркало смотрел? Можешь не оглядываться, на меня посмотри. Посмотри, кем мы стали. Уродцами, мутантами какими-то. Плаваем в киселе, и еще радуемся, что он не слишком жидкий, – Митрюшин говорил сбивчиво, захлебываясь, торопясь не расплескать свою убежденность, – помнишь, Маха мечтала о мотоцикле, и для чего он ей был нужен. Она все знала еще тогда, что с нами со всеми будет. Она еще тогда знала, что нужно делать. Но ведь не получилось ничего, все кануло и минуло. Мы должны, ты и я, сегодня попытаться вырваться из киселя, понимаешь? Мы должны купить ей мотоцикл. Мы вместе. Я мог бы один, деньги есть, но она ведь не выбрала из нас никого, и правильно сделала. Поэтому мы должны сделать это вместе, понимаешь?
Он выдохся и замолчал. Недруг прекратил жевать и застыл. «Ничего не получится», – понял Митрюшин, и начал уже успокаивать себя, готовясь нырнуть обратно в кисель и продумывая пути ловкого отхода на прежние, защищенные от всего мира, от бурных чувств, от неожиданных решений, позиции. Недруг думал долго, секунд пятнадцать. Затем вдруг повернулся, отодвинул в сторону некстати выползшую и недовольно квохчущую жену и скрылся в глубине коридора. Вернулся он быстро, засовывая в карман штанов деньги и прихватив зачем-то початую бутылку портвейна.
– Может пригодиться, – сказал он и вдруг широко улыбнулся. Митрюшин понял – началось.
Через десять минут они уже были в ближайшем автосалоне. Уверенно обойдя стороной дорогие и жлобские «Хонды» и «Харлеи», они очутились около скромно стоящей в углу одинокой «Явы».
– Будем брать этот, – уверенно сказал Недруг, – ты ездить-то умеешь?
У Митрюшина были права на вождение легковушек, на мотоцикле он последний раз сидел лет двадцать назад, да и то на заднем сидении, но он уверенно ответил,
– Умею.
Затем опасливо, как молодой тореадор, потрогал пальцем никелированный рог и достал деньги:
– Оформляй.
Продавец, выкатывая мотоцикл из магазина, с интересом смотрел на странную пару. Один одет прилично, но изрядно помят, второй – волосатый, но тоже не байкер. И у обоих какие-то слегка безумные глаза
– Ехать-то далеко? Вы вроде того, выпимши, – получив деньги по счету, он теперь мог позволить себе толику сомнения.
– Ничего, мы в родной стране, прорвемся, – ответил Митрюшин, усаживаясь за руль и ощущая приятную пружинистость машины, – ты лучше покажи, как тут чего заводить.
Мотоцикл ровно затарахтел. На заднее сидение с грацией пожилого мустанга вскочил Недруг.
– Дай газу, – крикнул он прямо в ухо Митрюшину, и тот от неожиданности рванул с места так, что услышал, как грузное тело шлепнулось сзади на асфальт. Сделав неровный круг, постепенно привыкая к равновесию, он вернулся к сидящему на газоне и широко улыбающимуся Недругу.
– Easy, Rider, easy, – Недруг ухватился покрепче, – дай газу1
Буквально через десять минут езды Митрюшин чувствовал себя уже частью единого с мотоциклом существа. От ужаса и восторга потели ладони, и одновременно с этим он ощущал, как каждый отброшенный назад километр выворачивает, откатывает вспять отрезок времени, минуту, месяц, год, неважно какой, но вспять. Они неслись, ловко, как им казалось, лавируя в потоке машин, давая обгонять себя только внимательным людям но черных мерседесах, но те быстро теряли интерес к их суматранскому болиду, с первого взгляда определяя в наездниках безумцев, выпавших из внутривидовых отношений корысти, престижности, пристойности, несомых неведомой силой к недостижимому счастью.
Они быстро миновали город и ворвались в поля. Есть какая-то неосознаваемая, приглушенная чувственность в русском ландшафте. Вроде бы все обычно – леса, холмы, нелогичная, от души идущая извилистость дороги, расхристанность человеческих обиталищ. Но непонятным образом все это вместе с осознанием принадлежности к странному народу, который веками гнет, ломает себя, доходит до крайностей в заранее обреченных поисках истины ли, Бога ли, получая взамен лишь быстротечные годы куража – все это обостряет любые чувства, делает печаль глубокой, а радость – неистовой, лишь только найдешь время выбраться, ощутить себя вне больших скоплений биомассы, где душит, ввергает в отупление серое облако чужих, невысказанных мыслей, изливаемых друг на друга через глаза, где каждый – одна большая чакра, обнаженный нерв, тельце Паттера-Фачини.
Митрюшин строжил себя, отягощенный ролью ведущего, и не позволял полностью расслабиться, отдаться несущему их ритму. Он крепко сжимал руль, стараясь не отвлекаться на мелочи, но не смог не вздрогнуть, когда, резонируя с казалось бы только его, Митрюшина, глубоко запрятанными чувствами, Недруг запел ему в ухо, гулко барабаня кулаками по спине:
По пути они один раз остановились у придорожной шашлычной, чтобы поесть мяса. Опасливо доедая свою порцию, Митрюшин думал о странной, непредсказуемой стране, в которой они имели счастье родиться и несчастье – проживать, где никогда нельзя полностью расслабиться, утратить контроль за ситуацией, где так вкусно дразнит ноздри мангальный дымок через каждый километр дороги, но всегда есть тревожащая душу возможность отведать жареной собачатины, а то и человечинки вкусить. Недруг меж тем купил невесть как очутившийся здесь, печальный и кряжисто-узловатый дилдо и рвался в путь. И как только они тронулись с места, он начал веселился от души – допил из горлышка вино, распустил свои длинные, сальные волосы и принялся распугивать обгоняемые «Жигули», потрясая резиновым членом перед их лобовыми стеклами. Машины виляли в сторону, сидевшие за рулем мужчины грозили кулаками и матерились, беззвучно разевая рты, женщины отворачивались в сторону, украдкой бросая взгляды на этот неприличный, но завораживающий предмет, дети же на задних сидениях радостно хохотали. Пару раз их пытался обогнать какой-то гонщик на старой «копейке», но отстал после того, как Недруг бросил в него куском прихваченного с собой батона, ласково приговаривая: «И воздам каждому по делам его». Окружавшая их аура веселого безумия была настолько сильна, что даже по-жабьи сидевшие в засаде гиблые дэдэшники забывали махать своими полосатыми палочками и лишь провожали «Яву» застывшим взглядом.
Внезапно сквозь тарахтенье мотора с неба до них донеслось тоненькое блеяние. Они разом подняли голову. Какая-то мелкая пичуга поднималась высоко в голубизну, превращаясь в еле различимую точку, а затем стремительно падала вниз. Жесткий воздух прорывался сквозь ее перья, заставляя их напряженно вибрировать и издавать странный, казалось бы неуместный, но такой естественный и необходимый летний звук.
– Что это за птица? – через плечо крикнул Митрюшин, задыхаясь от ветра.
– Не знаю, – Недруг ошеломленно следил за очередным падением и вдруг радостно заорал:
Божий барашек! Божий барашек!
И когда они приехали к месту, то был вечер. Ясные, прозрачные сумерки мягко стелились по полям и пеленали бревенчатые дома, стоявшие на окраине большой деревни. Митрюшин легко нашел место, которое нужно было им, потому что был правильным путь, и просто было все на нем. Потому что никогда не знаешь, где очутишься ты в следующий момент своей жизни, среди пальм или болот, в разноплеменной толпе или один, но дано тебе чувство благодарности, если пришел ты и оказался там, где хотел быть.
Он заглушил мотоцикл рядом с дощатым забором, и они тотчас увидели легконогую женскую фигуру в глубине двора. Маха совсем не изменилась, хоть сумерки и были тому помощью и виной. Не страшно, что не видно морщинок вокруг глаз – все равно память затушевала бы их. Не беда, что соски не прут сквозь майку, как побеги бамбука, ведь юная упругая стремительность так же живет в зрелой округлой тяжести, как пролетевшая буря в напряженном спокойствии леса. Зато те же глаза, то же насмешливое, ласковое понимание в них:
– Ребята, вы? Какой судьбой закружило?
Митрюшин, разом потеряв весь опыт ведения ситуаций, ковырял обочину носком пыльного ботинка. Недруг совсем скис и подозрительно тер нос грязным кулаком.
– Это – тебе, – Митрюшин погладил теплый красный бак мотоцикла, – типа, катайся, – что есть напускная мужественность перед лицом вернувшегося времени!.
– Ай, спасибо, родные, ай, уважили, – Маха усмехнулась, и, подойдя ближе, вдруг поцеловала сначала одного, потом – второго. Неожиданно для себя Митрюшин напрягся и стал искать глазами лацканы на футболке Недруга.
– Ладно, что встали, пойдемте в дом, моих сегодня нет – Маха взяла их за руки и, как маленьких мальчиков, повела за собой…
Кто научит меня, как нужно любить? Кто, в помощь мне, разработает циркуляры, издаст законы и подложит под них подзаконные акты? Кто покроет их знанием общепринятой морали и веками устоявшихся порядков? Кто сможет сделать это, когда я знаю, что все не так просто? Кто сможет обучить меня тактильной тактичности, кто скажет, что я не прав, когда я сам ощущаю свою правоту? Кто опровергнет мою уверенность в том, что эта странная земля напитана, воспалена, набухла любовью? Кто даст мне знание, что нельзя открывать глаза, чтобы не видеть, в жизни не видеть Маху обнаженную, нельзя запоминать глуповато-счастливое лицо Недруга, потому что у самого лицо такое же, и поэтому нельзя открывать глаза, нельзя думать глазами, только ладонями, только кожей, только рваным чувством времени, чувством, так похожим на блюз.
Митрюшин дернулся и поднял тяжелую голову со стойки бара, протер волглые глаза. «Вот так сон, – широко зевнул, – чуть не кончил»,
«А ведь ярко все было, как наяву, И чувство это странное – если не сейчас, то когда же – такое болезненное, даром, что во сне. Нужно как-нибудь всерьез все обдумать, может действительно – наведаться к Недругу, съездить к Махе, допустим, в декабре». И тут он почувствовал, как медленно улетучивается, просачивается сквозь кожу и безвозвратно исчезает то ощущение необходимости, правильности, незряшности своей жизни, которое полностью владело им несколько минут назад. Митрюшин испугался, захватал воздух ртом и вдруг смог оторвать от заскрипевшего дермантина опухшую от долгого сидения задницу. Затем сделал первый шаг – каменный, второй – ватный. Третий дался уже легче, а, начиная с четвертого, он побежал.
Октябрь 2000 г.
«НакормИмте ж голубей»
Убедившись очередной раз в собственной трагической неспособности измениться к лучшему, в частности, хотя бы бросить курить, попытаться получать удовольствие в иных, кроме винного и книжного, видах шопинга или по-мужски увлечься мелкими аксессуарами в виде часов, зажигалок и галстуков, я внезапно понял, что жизнь моя не состоялась. То есть вполне можно было бы заставить себя вступить в карьерную битву за освещенное финансовым солнцем место, благо законы этой битвы достаточно просты в их интеллектуальном выражении. Но многочисленный и многообразный опыт прежних усилий лучше всяких расчетливых выкладок убеждает, что чувство неприязни к нежной дружбе с нужными людьми, вечная готовность к легкому, не переходящему организационно выверенных границ подобострастию и необходимость плавного, годами нравственных насилий над собой оплаченного восхождения по иерархической лестнице станут изначальным тормозом в проявлении себя в любой, социально оправданной сфере человеческой деятельности. Вплотную приблизившись к возрастному апогею существования мужской особи в отдельно взятой, достаточно большой стране, я решил, наконец, разобраться, на что была потрачена первая половина жизни, каких моральных высот, сияющих истин и прочего великолепия я достиг, чтобы, поняв, зафиксировать эти высоты и истины с целью торжественной передачи их потомкам, хотя бы даже своим прямым наследникам, так как я уже достаточно многодетен.
История, которую в связи с этим я хочу рассказать, историей в полном смысле слова не является. В ней есть какой-никакой сюжет, благонравное начало, шипящий, несколько дымный фейерверк чувств в середине и ближе к концу. Вот только конца в ней нет, нет выводов и никакая мораль не помахивает пушистым хвостиком в логическое завершение ко всему вышенаписанному, как нет его в любой житейской драме, легко переходящей в комедию и наоборот, чему не мешают даже трагические или нелепые смерти их главных героев, ибо сама жизнь продолжается и остаются вечно свежими нравственные вопросы типа: «Кто виноват? Ведь не я же…» до тех самых пор, пока все мы являемся отдельными организмами и не сливаемся в умиротворенный вольвокс.
Мне осталось лишь дать сказать несколько слов автору, который, будучи существом крайне нервным и тревожным, стремится всеми силами отмежеваться от моей разнузданности в мыслях, чувствах, а также в их внешних проявлениях, благо я, лирический герой, есть сущность свободная, практически дух, носящийся над темными водами, но парадоксальным для духа образом, думаю, что именно в силу своей свободы, ограниченной лишь моими собственными представлениями о том, что есть хорошо, а что плохо, еще и крайне физиологичен, я бы даже сказал – натуралистичен, так что все претензии на этот счет я смело принимаю на себя, позволяя автору лишь следовать за моим парением своими корявыми пальчиками, выводящими кривые буковки. Должен также сразу сказать, что фамилия моя – Жолобков, однако значимость сего факта весьма мала, фонематические, смысловые и прочие ассоциации туманны, и не следует придавать им слишком большого значения.
История моя началась в те благословенные, сонные времена, теперь многими вспоминаемые, как счастливые, когда каждая старушка могла ежеутренне позволить себе творожок, да с хлебушком, да с маслицем, чтобы потом, несколько даже лениво, без нынешней озлобленности, предаться своим старушкиным делам, о которых всем нам хорошо известно, так как насильственное вовлечение соседей, родственников и просто прохожих в эти дела каждая из славного, достаточно воинственного племени почитает своей первейшей обязанностью. Проклятая склонность к объективности вынуждает меня отметить, что и среди старушек встречаются довольно мирные особы.
Беда эпохи была в том, что такой уклад и рацион почитался достаточным для всего прочего населения, остальное не приветствовалось, как излишки.
В один из тех солнечных апрельских дней, когда небо чуть ли не в первый раз голубеет так пронзительно, что сильно, вплоть до истечения слюны из растянутого невольной чувственной улыбкой рта, пробуждает радостное предвкушение Настоящего Портвейнового Вечера (должного, просто обязанного походить на Ruby Tuesday) нелегкая занесла меня на лекцию по общей биологии. Тема ее была известна давно, общая направленность изучена досконально, разнились лишь мелкие детали. Эта тема была «Когда я был юннатом». Маленький, лысый профессор ловко взбирался на кафедру и начинал долгое, местами, впрочем, довольно живое повествование о своей юннатской юности. Над столом было видно лишь его живое, гримасничающее лицо, за что и был он прозван «Говорящей головой». Повесть прежних лет начиналась медленно, вяло, но затем Голова входил в раж, выбегал из-за кафедры и в лицах показывал ролевое поведение павианов, например. В начале учебного года это воспринималось, как настоящее шоу, однако затем рассказы стали повторяться, профессор потерял драйв, но, как всякий плохой шоумен, не мог выскользнуть из колеи. Однако в этот день он заготовил новую историю. Суть ее сводилась к тому, что, когда Голова был юннатом, он вел биологическую рубрику в не менее биологической газете. Все было тихо и спокойно, юный Голова кропал заметки о лежках кабанов, наблюдения френолога (тут он удачно оговорился, сверкнув на солнце своей бугристой лысиной) и прочие милые сердцу вещички, как вдруг грянула дискуссия о роли голубей в жизни благодушного общества. Письма читателей хлынули широким потоком, образовалось, как водится, два лагеря непримиримых оппонентов. Одни с жаром доказывали, что голуби суть вредоносные существа, гадят на памятники вождей и переносят заразу, и душить их нужно без жалости. Другие с не меньшим пылом кричали о том, что птица эта – символ мира есть, что прекраснее нее птиц не бывает, и как замечательно, когда тебя окружает стая этих крылатых созданий и доверчиво клюют крупу из твоих ладоней. Поэтому их не душить нужно, как предлагают бессердечные враги всего живого, а различными методами взращивать и вскармливать чуть ли не из клювика в клювик отрыгнутой пищей. Страсти кипели нешуточные, стороны бились насмерть, и перевеса не было в разгоревшейся бойне. Юннат было совсем растерялся, но спасение пришло неожиданно. Внезапным, резким как удар секиры о кухонный стол ходом армию любителей птиц привела к победе замечательная старушка. Она написала проникновенное, слезами омытое письмо, где в художественной форме были описаны и грядущая победа коммунизма, и проблемы в воспитании бессердечного, она даже употребила слово «циничного» молодого поколения, и свои чувства при ощущении цепких птичьих лапок на плечах. Письмо это было с названием, и, видимо, название добило жалких, меркантильных реалистов. Оно называлось «НакормИмте ж голубей».