Тоня из Семеновки (сборник) - Баруздин Сергей Алексеевич 2 стр.


Долго выбирал подходящий момент.

Бродил по деревне. И как-то вечером заметил в ее плотно зашторенном окошке лучик света. На цыпочках пробрался в палисадник и просунул тетрадку под дверь. Будь что будет!

Несколько дней я избегал встреч с ней, и хорошо, что Тони не было. Правда, и на реку я не ходил после работы, а если хотелось искупаться, выбирался из дома в темноте, когда на Оке уже никого не было, только светили белые и красные маяки-поплавки.

И вдруг как-то ко мне домой прибегает деревенский мальчишка и таинственно заявляет:

- А тебя учителка наша разыскивает. Ну, Антонина Семеновна.

Я так и ахнул.

"Ну, все! Теперь пропал! И дернуло же меня подсунуть ей эти стихи!"

Мальчишке я, конечно, ничего не сказал, а сам стал еще больше сторониться Тони.

Но на следующий день она сама пришла ко мне. Я вышел на улицу. В руках у нее была газета.

- Хочу порадовать тебя, - сказала Тоня. - Не сердись, что без твоего согласия.

И она протянула газету.

Это была районная газета "Знамя социализма".

Не понимая, я вертел ее в руках.

- На обратной стороне, - подсказала она.

Я перевернул газетный лист и увидел свои стихи. Целых полполосы. Тут были и "Мщение", и "Зенитчикам", и "Партизаны", и "Красная Армия", и "Украина", и "Москва".

- Ну, как? - спросила Тоня. - Доволен?

Я не знал, что сказать.

Посмотрел еще раз полосу. И имя и фамилия, а под ними подпись: "Рабочий совхоза "Семеновский", 15 лет".

"Зачем эти "15 лет"? - подумал я. - Опять мой детский возраст..."

- А за те твои стихи спасибо! - невзначай сказала Тоня. - Хорошие стихи, даже лучше этих напечатанных. Вот только, если еще...

Она не договорила.

Я молчал.

* * *

А война все катилась и катилась на восток. Все уже привыкли к немецким самолетам в небе, и к воздушным боям, которые все чаще вспыхивали над деревней, и к грохоту зениток на станции, и к проходящим через деревню воинским частям, и к колоннам беженцев и тощим стадам, которые тянулись в глубь страны.

Я раз в неделю писал маме, и вот в начале сентября от нее пришло грозное письмо: "...Наш наркомат эвакуируется в Горький, а потом в Куйбышев. Немедленно возвращайся домой!"

Письмо меня ошеломило.

"Какая эвакуация? И зачем мне ехать в этот Горький или Куйбышев? Уж лучше бы на фронт! Или, в конце концов, здесь работать. Как-никак польза..."

Я побежал к Тоне. Постучал к ней в дверь.

Когда она вышла, сразу заметила - что-то случилось.

Я протянул письмо. Она долго читала его.

Потом сказала:

- Надо ехать! - И добавила: - Дай я тебя поцелую!

Она целовала меня как-то горячо и беспорядочно, а я прижимался к ней и думал, что вот-вот разревусь.

Я не плакал, когда в школе, катаясь на перилах, сорвался, пролетев полтора этажа.

Я не плакал, когда летом залез в колючую проволоку и меня вынимали оттуда с помощью ножниц.

Я не плакал, когда прыгнул с крыши двухэтажного дома, сломал пяточную кость.

А тут...

* * *

Немцы вошли в Семеновку в начале октября. Вошли без боя. Наши отступили за Оку, взорвав перед этим железнодорожный мост.

Жители попрятали перед приходом немцев все хозяйство. Лошадей, скот, зерно, овощи. Полуторку сожгли. В поле остались только свекла и капуста.

Колонна немцев - бронетранспортер, три танка и несколько десятков мотоциклистов - прошла через всю деревню и остановилась на площади возле старенького клуба. Из бронетранспортера вылез белобрысый, загорелый обер-лейтенант, а с ним бывший житель Семеновки, преподаватель немецкого языка Иван Карлович Фогель. Несколько недель назад он исчез куда-то, ходили слухи, что его выселили, но вот он вернулся. На нем была немецкая шинель, на рукаве повязка со свастикой, на седой голове фуражка с околышем. Жителей деревни, включая самых древних, согнали на площадь.

Фогель, что-то согласовав с обер-лейтенантом, поднялся на специально принесенную табуретку.

- Слушайте приказ коменданта обер-лейтенанта Кесселя! - выкрикнул он. - Первое: все имущество и продукты вернуть в совхоз. Срок двадцать четыре часа. Работать будете в совхозе только на нужды германской армии. Второе: с девяти вечера до шести утра комендантский час. За выход на улицу - расстрел без предупреждения. Третье, - и тут Фогель почему-то перешел на плохой русский, - я есть ваш староста. Все!

Тоня стояла среди молчавших и лишь изредка мрачно вздыхавших односельчан и собралась уже было направиться к своему дому, но увидела, как туда идут обер-лейтенант с Фогелем, за ними денщик с чемоданом. Она остановилась, замерла на минуту и вдруг рванула влево, к крайнему дому Михеевых. Сам Федор Прокофьевич, их учитель физики, еще в июле ушел в Красную Армию, но в доме осталась жена с ребятами. И Тоня скрылась там.

Ее нашли вечером. Нашел Фогель, пришедший с тремя автоматчиками.

Зло бросил:

- Докомсомолилась! Одевайся! Живо выходи!

Немцы связали ей руки за спиной.

Пока связывали руки, Тоня плюнула Фогелю в лицо. Он успел отвернуться.

- Гад, предатель! - прошептала она.

Фогель невозмутимо улыбнулся:

- Крылышки обломают.

Ее вытолкнули на улицу и повели по деревне. Жители испуганно смотрели на Тоню из окон и палисадников. Немцы шли с автоматами наизготовку, Фогель - держась за кобуру.

Возле ее дома стоял офицерский денщик. Он приоткрыл дверь, и Тоню впихнули туда. Два солдата замерли у входа. Вскоре из дома вышли Фогель и третий немец.

А утром дверь распахнулась, и на пороге оказалась Тоня. Лицо ее опухло, глаза заплыли, на щеках и на лбу виднелись кровавые царапины. Платье под распахнутым полушубком было изодрано.

За ней в сени вошел офицер в расстегнутом кителе и крикнул часовым:

- Лассэн зи зи дурх! Цум тойфель!*

_______________

* Пропустите ее! Пусть катится к черту! (нем.)

А Тоня, ничего не видя перед собой, спустилась с крыльца, открыла калитку, пересекла улицу и, как была, растрепанная - одна коса впереди, другая позади, со свалившимся на плечи платком, - направилась в поле. Фигура ее, медленно покачиваясь, двигалась в сторону леса.

Сотни глаз следили за ней, а она все шла и шла, не оборачиваясь, будто слепая. Она не боялась, что ей выстрелят в спину, да немцы и не решались стрелять. Они сами, как завороженные, смотрели ей вслед.

А Тоня шла. Вот уже и поле осталось позади, а впереди появился кустарник и молодняк, осиновый и березовый. Она скрылась за первыми кустами и березками и вскоре совсем исчезла.

Впрочем, я не видел этого и узнал все много-много лет спустя.

* * *

Есть, наверное, что-то закономерное в том, что к пятидесяти тебя начинает упрямо тянуть в детство твое и юность. Вот и я недавно не выдержал и, не сказав ничего даже домашним своим, направился в Семеновку.

Деревню, конечно, узнать было невозможно. Асфальт. Слева и справа каменные дома - одноэтажные и двухэтажные. На площади Дом культуры, магазин с кафе на третьем этаже, какие-то службы быта.

А в середине площади ограда. Мраморный треугольник со звездочкой наверху и с бронзовой дощечкой: "Комсомолка-партизанка Тоня Алферова, 1923 - 1942".

Чуть ниже на такой же дощечке выбиты слов:

Все пройдет, и зимними порошами

Заметет прошедших весен нить.

Все равно ты самая хорошая,

И тебя немыслимо забыть...

А вокруг в зелени травы еще дощечки. Я насчитал двадцать восемь. На них фамилии и даты. Последняя для всех одна: 1942. Это те, кто освобождал Семеновку.

Я стоял у ограды и, бог ты мой, о чем только не передумал...

ПОЖАРНАЯ ДРУЖИНА

Наш Девяткин переулок был ничем не знаменит. С одной стороны, на углу Покровки, булочная, где мы получали хлеб по карточкам на сутки вперед. Другим концом Девяткин упирался в более интересный Сверчков переулок. Там находился трест "Арарат", из подвалов которого вкусно пахло вином. Его привозили и увозили в бочках огромные ломовики.

В саду мы собирали желуди, до войны просто так, а в войну они шли в дело - варили кофе. Там была и наша школа.

Но именно наше домоуправление в Девяткином переулке отличилось первым. В июле сорок первого, когда начались налеты на Москву, оно объявило набор в добровольную пожарную дружину. В других соседних переулках таких дружин не было.

В Красную Армию нас по возрасту не брали, и потому мы с радостью записались в эту дружину. Все - мальчишки и девчонки в возрасте четырнадцати - шестнадцати лет. Днем мы работали - кто где. Я делал, например, петушки для автоматов в некогда мирной мастерской по производству замков, ну, а по вечерам мы выходили на дежурство.

Нам выдали противогазы, каски, брезентовые варежки без пальцев и железные щипцы, а к зиме и телогрейки. Командиром нашим был сантехник дядя Костя, которого не взяли в армию: у него был один глаз. Второй он потерял на финской.

* * *

Ирина. Ира. Ирочка. Она тоже была с нами в дружине, и это главное. Мы с Ирочкой считались женихом и невестой. С далекого детства. По крайней мере, с тех пор, как в начале тридцатых переехали в Девяткин после взрыва Храма Христа Спасителя. Мы жили в одной огромной коммунальной квартире, только в разных концах коридора. Ира была старше меня на два года, но это не мешало нам играть вместе. Сначала после школы перестукивались по батареям (мы придумали свою азбуку), а потом собирались в ее или в моей комнате. Родители наши находились на работе, и нам никто не мешал. Сначала играли поодиночке - она в куклы, я в машины, попозже наши игры как-то соединились. Помню, мы даже играли в пап и мам.

Мы ходили в кино - в "Первый детский" и "Центральный детский". Смотрели "Петер", "Кукарачу" и "Трех поросят", картины с Диной Дурбин, в которую я был тайно влюблен. Ездили на ВДНХ и в Парк культуры, где катались на "чертовом колесе" и прыгали с парашютной вышки. Сначала Ира боялась прыгать, поднималась на вышку и опять спускалась, жалея, что зря пропал билет, но потом однажды решилась. И после этого прыгала уже с удовольствием. Ира была странной девочкой, но этим она еще больше нравилась мне и тайно влекла меня.

* * *

Война быстро сделала нас взрослыми. Мы встречались все реже. Ира училась где-то на зубного техника. Я работал сначала учеником слесаря, а потом получил разряд. Работать приходилось по полторы-две смены с шести утра, и освобождался я только вечером. Зато вечер и ночь - наша пора. Мы собирались в домоуправлении, в красном уголке, изучали комплексы ПВХО и ГСО, а главное, силуэты немецких самолетов. Все "мессеры", и "хейнкели", "фокке-вульфы" были нами обсосаны до косточек, но видеть их и угадывать в ночном небе нам не доводилось. В июле и августе налетов на Москву было мало, а в сентябре и октябре, когда они усилились, было не до этого. Тут только успевай справляться с немецкими зажигалками да увиливать от града осколков наших зенитных снарядов.

В дружине нашей насчитывалось около тридцати человек. Были и люди взрослые, что имели броню, но они дежурили, когда имели свободное время.

Вечером жильцы спускались обычно в подвалы - в бомбоубежище, а те, что с детьми, уходили ночевать на станцию метро "Дзержинская". Правда, "Кировская" была глубже и ближе к нам, но она была закрыта: там жил и работал Сталин.

Мы начинали вечер с проверки светомаскировки в четырех подопечных домах (в двух двухэтажных, трехэтажном и четырехэтажном), а потом уже забирались на крыши. Чердаки мы вычистили и посыпали песком еще летом, когда налетов было мало.

В мою группу, кроме Иры, входило еще пять человек, среди них мой лучший друг по довоенным временам Коля Лясковский. У Коли был фотоаппарат, что являлось редкостью в ту пору, и он часто фотографировал меня во дворе и на Чистых прудах (на фоне цыгана с медведем), а однажды даже у знаменитой церкви в конце Маросейки - начале Покровки, история которой была связана с именем Богдана Хмельницкого, но чем и как - я не знал. Я же часто давал Коле свои книги, некоторые без возврата. Я владел довольно приличной библиотекой, оставшейся от дедушки. Признаюсь, что некоторые книжки из нее я тайно от родителей сдавал до войны в букинистический, чтобы иметь деньги на мороженое и конфеты для Иры.

Дежурили мы чаще всего на крыше нашего четырехэтажного дома. Я не мог наглядеться на Иру. Мне хотелось постоянно видеть ее, быть рядом, я любовался ею, когда она, разгоряченная, ловко орудовала с зажигалками. В минуты отбоя мы часто забегали в нашу пустую квартиру и я пытался поцеловать ее, но она мягко отстранялась и повторяла:

- Не надо! Сейчас не надо!

* * *

Обычно я не спускался в бомбоубежище и вообще ни разу не был там, но вот как-то узнал, что нас должны переселить вниз (об этом сказал дядя Костя), и я решил сбегать к маме.

Я спустился в подвал. Там было очень сухо, душно и людно. По стенам тянулись толстые трубы, видимо от котельной.

Маму я нашел быстро.

- Нас переселять собираются, - выпалил я. - В первые этажи.

Она заволновалась:

- А как же вещи?

- Возьмем самое нужное, а остальное оставим. Ведь война все равно скоро кончится.

Тогда мы верили в быстрый конец войны. Мама у меня была совсем еще молодая, как я понимаю сейчас, но в то время она мне казалась старой или, вернее, очень-очень взрослой. Она работала бухгалтером в Наркомтяжпроме на площади Ногина, и я часто писал по ее просьбе заметки в их стенгазету, а дважды даже в многотиражку "Штаб индустрии".

А однажды (по тем временам это был необыкновенный случай) к Восемнадцатому съезду партии меня наградили коробкой трюфелей.

Я отдал конфеты Ире, и она никак не могла понять:

- Откуда такие дорогие?

- Сам заработал, - с гордостью отвечал я.

...В конце октября, когда бомбежки усилились, нас действительно переселили. Мы с Ирой попали в разные квартиры.

* * *

Какой же она была тогда? Наверное, ничего особенного. Девчонка как девчонка. Ростом чуть ниже меня, длинного. Лицо круглое, и, хотя все поотощали тогда на скудных военных харчах, оно у нее оставалось круглым. Нос чуть курносый. Серые, задумчивые глаза, а движения порывисты. Губы пухлые, большие и очень розовые. Волосы светлые, расчесанные на пробор, но на лбу небольшая челка. И очень сильные, упругие, пружинистые ноги.

Она была первая для меня и самая неповторимая!

Я толком не знал, как делается татуировка, и посоветоваться было не с кем, но я знал, что с Ирой у нас все навечно.

И я взял иголку, синюю тушь и долго мучительно колол себя на запястье, заливая проколотое тушью. Получилась солидная буква "И".

На большее меня не хватило.

* * *

Я никогда не отличался особой наблюдательностью, да и в людях разбирался плохо, за что мне и по сей день достается, но тогда, в октябре, мне показалось, что Ира стала ко мне относиться как-то иначе. Может, и не иначе, но что-то переменилось в ней. Мы уже не забегали во время дежурств в нашу опустелую квартиру, чтобы хоть минуту побыть вдвоем. И конечно, не целовались. На занятиях в красном уголке и во время дежурств на крыше мы все реже и реже оказывались рядом. Как-то я не выдержал и написал Ире записку. Почему-то писать всегда легче, чем спрашивать, глядя в глаза. "Что случилось? - писал я. - Почему ты на меня не смотришь?" Но она на записку не ответила. Сделала вид, что ее просто не было.

Вот и сегодня.

Тревогу объявили рано, в начале седьмого. Жители дома поползли в бомбоубежище, а мы заняли свои места на крыше. Я с Колей оказался на одной стороне, Ира и еще один парень на другой, а посредине крыши была семиклассница Зина Невзорова, самая крупная среди нас. Бывает же такое: лет меньше всех, а фигурой геркулес.

Как всегда, в начале тревоги было очень тихо. Где-то вдали полыхали зарницы, а над нами висело почти мирное небо, изредка пронизываемое лучами прожекторов. Справа, в районе Чистых прудов, колыхались аэростаты воздушного заграждения - три слонообразные фигуры.

Через час начался отбой, но ненадолго. Мы не успели даже спуститься вниз.

Все вокруг загрохотало. С земли били зенитки, а с крыш трассирующими зенитные пулеметы. На наших крышах пулеметов не было. Самые ближние - в Армянском, Потаповском и на улице Кирова.

Три луча прожекторов выхватили в небе силуэтик вражеского самолета, и он, ослепленный, заметался в облаках. Но лучи прочно вцепились в него и повели куда-то за город.

До двенадцати ночи было еще две тревоги, но потом объявили длительную, наверное до рассвета, хотя вокруг было относительно тихо.

Подошла Ира и, кажется, впервые за много дней обратилась ко мне:

- Ты побудешь?

- А что делать? Побуду! - сказал я.

- Тогда пойдем, Коля, спустимся, - предложила она Лясковскому.

- Пойдем, - согласился он.

- Мы ненадолго, - бросила она уже от чердачного окна.

А у меня на душе скребли кошки.

* * *

Так прошли октябрь, и ноябрь, и начало декабря. Немцев уже разгромили под Москвой, но налеты продолжались и становились все более мощными. К городу, как правило, прорывались два-три самолета, но чаще это было у нас, в центре. За эти месяцы случались и бомбежки, довольно сильные, и зажигалок хватало. Только на счету нашей пятерки их числилось больше пятидесяти. А по всему Девяткину! А по соседним!

Декабрь стоял лютый, и мы порядком мерзли на крышах. Все чаще бегали греться домой, но и там было не сладко. Отопление не работало, а печка-буржуйка, которую мы поставили с мамой, пожирала последнюю мебель и даже книги. Я согревался только на работе.

На крыше во время дежурства, несмотря на мороз, все время страшно хотелось спать. Спали мы мало, по три-четыре часа, не больше. Часто сразу после дежурства я бежал на работу, а после смены через час-другой - в красный уголок на занятия. А после занятий опять дежурство. И, признаюсь, если раньше они мне были в радость - повод лишний раз встретиться с Ирой, - то сейчас я относился к ним как-то механически. Надо так надо. Если раньше я на дежурство шел с большей радостью, чем на работу, то теперь наоборот. На работе я чувствовал себя нужным (все-таки детали для автоматов делаем), а тут, на дежурстве, ежедневно видеть равнодушную, отдалившуюся от меня Иру... И гадать, и думать, что же происходит... Писать записок я ей больше уже не решался, а спрашивать... Что я мог спросить?

Выяснилось все само собой.

Однажды после занятий в красный уголок ко мне подошел Коля Лясковский и предложил:

- Давай пройдемся!

Я даже обрадовался. В последнее время мы мало общались. Я, кстати, не знал, где он работает.

- Давай! - с радостью согласился я.

Мы вышли в переулок и пошли по заснеженному тротуару в сторону Покровки.

Назад Дальше