Экран наизнанку - Леонид Марягин 3 стр.


В разрешенный родительский день к пионерам прикатили родители на трофейных "опелях" - "капитанах" и "кадетах", сверкающих никелем клаксонов и удивляющих выкидными флажками-поворотниками. Я ждал своих родителей дольше остальных - они добирались паровичком и на попутке. И привезли маленький, в блюдечко, фруктовый торт с цукатами. Во второй приезд отец пообещал на обратном пути, из лагеря в Орехово-Зуево через Москву, сводить меня в ресторан "Аврора", что был на Петровских линиях. Сотрудники официозного Совинформбюро питались по талонам в этом шикарном заведении с хрусталем люстр и мраморными колоннами. Отец полез в карман своего неизменного, заношенного уже френча и предъявил мне талоны, которые он копил для обещанного посещения. Посещение состоялось, я, опять-таки впервые, отведал деликатес - консервы "лосось в томате". На том улыбка судьбы закончилась.

Отца уволили из Совинформбюро. Почему? В "кадрах" прошла очередная проверка анкет. И выяснилось, что донецкий журнал "Забой", где отец в двадцатые годы был членом редколлегии, - орган троцкистский. Тут стоит остановиться и оглянуться назад.

На станции Краматорская, что в Донбассе, на улице, что в просторечии звалась "на горище", а по-русски - "нагорной", по соседству жили два подростка: Боря и Жора. Боря Горбатов был сыном пекаря, Жора Марягин квасовара. Оба увлекались литературой, оба поначалу писали стихи. Горбатов, хоть на пару лет и моложе Жоры, был гораздо шустрее и подвижнее, внедрялся в меняющуюся жизнь без оглядки. При первой возможности, заработав, как было принято, "рабочий стаж" на Старо-Краматорском металлургическом заводе, вступил в комсомол. Мой отец, который там же работал слесарем и младшим металлургом, спросив приятеля, зачем он это сделал, - получил ответ:

- Не могу без общественной работы, если бы комсомола не было - я бы в Бунд вступил!

Замечу для людей, не изучавших историю ВКП(б): Бунд - еврейская социал-демократическая организация меньшевистского толка, уже тогда, в двадцатые годы, гонимая властью.

Комсомольская прыть Бори охладила дружеское расположение отца. Его возмутило не само вступление, а его причина. Вернее, отсутствие идейной причины. Но на заседаниях редколлегии литературно-художественного журнала "Забой", издававшегося в Донбассе, они по-прежнему сидели рядом - их, молодых, подающих надежды, пригласил туда немногим их старше главный редактор журнала писатель Гриша Баглюк - член ЦК комсомола Украины. Отец овладевал прозой. В "Забое" на украинском языке вышла первая часть его романа "Металлурги". Второй части было суждено никогда не увидеть свет Баглюк позвал к себе отца, плотно притворил за ним дверь и сказал:

- Меня скоро посадят - журнал считают гнездом троцкизма. Так что ты уезжай куда-нибудь подальше, иначе посадят и тебя как моего друга.

- Я - не комсомолец даже...- вяло сопротивлялся отец.

- Посадят всех, кто рядом со мной работал.

Перед отъездом отец говорил с Горбатовым, тоже собравшимся уезжать:

- Вот тебе и общественная жизнь в комсомоле, который ты воспевал!

Горбатов уехал, не попрощавшись. Спасать себя ему пришлось аж в Арктике, куда недосуг было добираться органам за активным Борей - другом троцкиста.

Баглюка посадили, в лагере в войну он погиб, в пятидесятые реабилитировали. Вышла даже его книжечка "Легенда о синем зайце". Сын Баглюка, которого когда-то Жора Марягин подбрасывал малюткой к потолку, капитан первого ранга, носивший все время с посадки отца фамилию отчима иначе его не допускали бы к секретам флота, - пришел к давнему другу отца Марягину советоваться, как вернуть себе отцовскую фамилию и при этом не уходить со службы. Судили, рядили, подспудно выясняли. Оказалось - нельзя. Во-первых, скрывал происхождение, а во-вторых, троцкист - всегда троцкист.

...Как бы там ни было, мой отец в 47-м году оказался за дубовыми дверями старинного особняка Совинформбюро, что на улице Станиславского. Он попытался подать в суд на неправедное увольнение, но в суде даже не приняли заявление к рассмотрению - зав. отделом считался лицом начальственным, а дела с начальством - не компетенция суда. Так, во всяком случае, отвечали отцу, и перепрыгнуть этот барьер не хватало сил. Оставался один способ существования - стать журналистом "на вольных хлебах". Отец, стиснув зубы, не давая воли эмоциям, которые бурлили в нем и выплескивались только на маму и меня, писал ночами, за обеденным столом, соорудив из нескольких слоев газеты раструб вокруг лампочки, отбрасывающей сноп света на скатерть. Я просыпался и видел ореол вздыбленных седеющих волос над его склоненной головой. Утром мама, служившая машинисткой в районной газетке, забирала готовую корреспонденцию и несла к себе на работу перепечатывать. К каждой рукописи прикалывался типографски отпечатанный авторский листок (я зрительно помню его до сих пор), где предпоследним пунктом значилось "место работы", а последним - "партийность". Корреспонденции и статьи отца не принимала ни одна московская редакция, хоть и писал он о передовиках текстильщиках, от которых ломился наш фабричный город: то "почин" Марии Волковой, то "почин" Анны Колесаевой... Удивительно, но отец, уже не мальчик, сорокалетний мужик, прошедший катаклизмы тридцатых годов и фронт, еще верил в торжество справедливости и не сразу понял, что с прочерком в графах "место работы" и "партийность" его, уволенного из официозного Совинформбюро, печатать не будут. С отчаяния он попросил своего сослуживца по отделу в Совинформбюро, члена партии Петю Потапова написать характеристику. Тот, честный и преданный друг, выдал:

"Характеристика

на Марягина Г.А.

Я, Потапов П.И., член ВКП(б), заверяю, что Марягин Г.А. разделяет все положения Программы нашей партии и всегда стремился к их осуществлению".

Но "заверение", приложенное к статьям, не помогало - их даже не возвращали, а выбрасывали в корзину.

Жила семья на нищенскую зарплату машинистки. Единственным дополнительным доходом были избирательные списки, которые мама с охотой бралась печатать - пять копеек за каждую фамилию! Из офицерской шинели отца мне сшили зимнее пальто, а отец "щеголял" зимой в черном клеенчатом плаще. Железнодорожная - в шапках-кубанках - милиция очень внимательно следила за высоким, худым типом в хрустящей на морозе клеенке, быстро шагающим вдоль перрона, чтобы согреться в ожидании поезда на Москву. А когда отец пытался делать пометки в блокноте, сидя в холодном прокуренном закутке станции, его забирали и требовали предъявить авторские права, которые никогда в жизни в виде документов не выдавались.

Встречался отец в ту тяжелую для него пору с соратником Маяковского, самобытным талантом, поэтом Николаем Асеевым. Тот написал отцу посвящение на собственном двухтомнике в память о давних общениях в двадцатые, когда приезжал на Украину искать у рабочих поэтов поддержки "Новому ЛЕФу":

Г.А. Марягину - соратнику,

из давних далей Харькова

возникнувшему снова

охотнику до яркого

стремительного слова

от Ник. Асеева.

Но ничем другим помочь не смог - не был в милости у режима.

Вынужденная безработица отца длилась не месяц, не два, даже не год. Наконец, терпению и упорству пробиться самому пришел предел - отец смирил гордость, забыл о давней размолвке. Он сел в паровичок на платформе Крутое, что расположена была на дальнем окончании нашего текстильного города, и двинулся в Москву, на Беговую улицу, где жил его прежний друг, а тогда классик советской литературы Борис Горбатов. Вернувшись домой, с надеждой и радостью рассказывал нам, домочадцам и чаду, как тепло и радушно принял его друг молодости, как пообещал помощь...

Слова Горбатова не разошлись с делом: Борис написал поручительство в Углетехиздат, гарантируя благонадежность отца и свою, если потребуется, редактуру. Поручительство подействовало реальнее, чем характеристика Потапова - с отцом согласились сотрудничать. И хоть издательство было чисто техническое и не издавало никаких других видов литературы, рекомендованный "самим" Горбатовым Марягин сумел увлечь дирекцию предложением выпустить книгу "Исследователи недр Донбасса". Работа у выходца из этого самого Донбасса пошла, покатилась! А поскольку уголь в бассейне реки Донец открыли задолго до революции, не было у отца наконец-то необходимости отображать передовиков и придумывать философию их творческих порывов. Я оказался тоже участником создания книги. Денег на художника издательство не отпустило, пришлось, сообразно собственным графическим возможностям, рисовать и чертить тушью разрезы шахт, копры, коногонов в лавах. Наконец в 1951 году отец привез из столицы и выложил на стол под лампочку в стеклянном абажурчике, похожем на перевернутый лафитник и настолько неказистом, что его не унесли с собой прежние хозяева комнаты, сигнальный экземпляр книги, плоскую бутылку вермута, языковую колбасу - шахматную (начинка клеточками, как шахматная доска) и конфеты с ромом, носившие манящее название "Джаз" (борьба с космополитизмом уже шла вовсю, но дорогие конфеты еще залежались на прилавках). Состоялся домашний пир, во время которого пришла телеграмма из Сталино - так тогда назывался Донецк - издательства с предложением переиздать книгу отца. Это был день триумфа! Отец сходил к знакомым, взял взаймы патефон с пластинкой Вадима Козина и пел с ним в унисон "Люба, Любушка, Любушка-голубушка, я тебя не в силах позабыть..." Обнимал маму и плакал.

Плакал отец в той же комнате, за тем же столом, под той же лампочкой и раньше, но не от радости. Вернулся от Горбатова во время работы над книгой. Шло в стране активное избиение космополитов... Среди писателей - в первую очередь. Анатолий Софронов размахивал разгромным мечом - "летели" писательские головы. Отец посетовал Горбатову:

- Боря, что этот Софронов творит!

И получил в ответ:

- Да что Софронов! Софронов наш с Костей топор.

Костя - Константин Симонов - был тогда главой Московской писательской организации, Горбатов - партийным боссом этой организации. После проработок писателей с одобрения писательского руководства следовала посадка. Отец плакал оттого, что вынужден поддерживать отношения с человеком, участвующим в гонениях.

Но отцовская невезуха не окончилась даже с выходом книги в Сталино. Называлась теперь работа "Открыватели недр Донбасса". Радостный и возбужденный, устремился он в столицу шахтерского края на обсуждение. Как оно проходило, становится ясно из одного абзаца газеты "Социалистический Донбасс":

"В книге не подчеркнута огромная забота большевистской партии, советского правительства и лично товарища Сталина в развитии угольного Донбасса... Тем не менее Г. Марягин вел себя на читательской конференции недостойно, не захотел прислушаться к голосу справедливой, заслуженной критики".

Вечером в номер гостиницы к отцу явился глава областного МГБ и поинтересовался, когда он собирается уехать. "Завтра", - ответил отец. "Нет, сегодня. И как можно скорее. Потому что завтра я должен буду вас арестовать, - возразил чекист, - но мне понравилось, как вы вели себя на обсуждении". Через полчаса отец сидел в общем вагоне проходящего поезда и слушал рельсы на стыках: "Бе-ги, бе-ги, бе-ги..."

Больше года оставалось до смерти Сталина...

Остальное о моем отце того периода - в картине "101-й километр". А дальше? Дальше он нашел в себе силы вернуться к мечте своей юности - стать литератором.

Обнаружились старые товарищи:

"Забой" дал мне много, очень много, и мне всегда приятно услышать товарищей того времени. Вы, я чувствую, успешно работаете. Мих. Слонимский".

"Дорогой Юрий (это не описка, по-украински Юрий, Егор, Георгий - одно имя) Александрович. Поправляйтесь, пожалуйста. Посылаю Вам Зачаровану Десну и Потомки запорожцев. Буду очень рад как можно скорее услышать Вас и увидать в добром здоровье. С глубоким уважением Ваш А. Довженко" (отец лежал после жесточайшего инфаркта).

Появились новые друзья:

"Мой дорогой Георгий! Сами понимаете, как мне было приятно получить Ваше письмо.

Спасибо!

И то, что вспомнили обо мне, и добрые слова, и дружелюбие - все это чрезвычайно тронуло мое сердце, чрезвычайно!

Еще раз спасибо, я целую Вас, я жму вашу руку.

Я поправляюсь!

Да процветают Ваши дела!

Ваш Ю. К. (Олеша)".

Дела отца налаживались - после тридцати четырех лет перерыва появилась книга в любимом им жанре очерка.

Восьмая казарма

На пригородном дизеле из Орехово-Зуева я ехал в Москву завоевывать кинорежиссуру, а для начала - ВГИК. Какой багаж был при мне, не считая фибрового чемоданчика, где уместились бритвенный прибор, майка, трусы и носки, полотенце, мыло и общая тетрадь в черном коленкоровом переплете, куда я собирался заносить новые и, как мне думалось, яркие впечатления?

Остальной багаж располагался "под черепной коробкой" и делился на две далеко не равные части. Одна часть - то, что называется "на предъявителя": некоторое знание нашей литературы. И зарубежной - меньшее, на что имелись свои объективные причины: кроме Драйзера, Мопассана, О.Генри, Говарда Фаста, Джека Лондона, до нашего текстильного города никто из иностранцев не добирался. Изобразительное искусство с детства смотрело на меня с облупленных стен нашей комнаты в коммуналке - отец привозил из Москвы и развешивал репродукции Архипова, Малявина, Левитана. До сих пор стоит перед глазами малявинский цветовой вихрь! Да и во Дворце культуры текстильщиков в читальном зале выдавали на руки альбомы по нашему и зарубежному ИЗО.

Другая часть багажа была моей тайной. Я боялся ее разглашения, считая такой поворот событий гибельным для осуществления моей мечты. И ни словом, ни намеком не обмолвился, что знаю в этой "тайной" области. Меня спрашивали на экзаменах, сколько стоит батон, подозревая в "маменькином" домашнем воспитании, и никто не догадывался, что воспитала меня во многом восьмая казарма.

Расположена была эта самая казарма достаточно далеко от моего дома две остановки очень редко курсировавшего автобуса, - и привел в ее коридоры меня юбилей Пушкина. У нас в классе учился Генка по кличке "Коровник", по фамилии Клоков, обладающий на нашем фоне уникальным даром - очень лихо и споро лепил из глины. Он вызвался повторить для школьной выставки все известные памятники Пушкина, а меня отрядили к нему в помощь разминать глину, как увлекающегося рисованием. Зачем нужны были мои "рисовальные" способности, чтобы месить в тазу холодную жирную глину, не знаю, но таким образом я попал на третий этаж этого центра районного бандитизма и хулиганства.

Уходя в очередной раз от Генки, "застрял" у широкого подоконника коридорного окна, на котором ребята - мои ровесники, а может быть, чуть постарше - играли в очко. Тут же, при мне, "высадили" проигравшегося подростка, и он со словами, призванными закрыть огорчение: "ништяк, перебьемся", стал рядом со мной. Пока я внимательно следил за тянущими карты, он - боковым зрением, я чувствовал взгляд, - "исследовал" меня.

- Ты откуда взялся? - спросил подросток.

- К Генке приходил.

- К Коровнику?

- Ага.

- Рубль есть?

Я подумал и не соврал.

- Дай. Отыграться. Коровнику отдам. Максим меня зовут.

- Не отдаст, - заключил Генка после моей информации. И рассказал, что "Максим" - это кличка, Максимом звали старшего брата этого паренька. Старшего брата посадили за вооруженный грабеж 20-го магазина вместе с его бандой, была перестрелка с милицией, потом Максима били в отделении, и один глаз его теперь не видит. Сел он надолго, а Витька получил кличку по имени брата, и воры его не очень уважают за трепливость, но терпят из-за отношения к брату.

Тем не менее рубль ко мне вернулся.

- Ты! Держи рупь. Как тебя зовут? - Витька-Максим банковал на подоконнике, когда через неделю увидел меня по дороге к Коровнику.

- Ленька.

Он вытащил из-за пазухи мятый рубль и протянул мне.

- А поставить не хочешь?

Я поставил гривенник и минут через двадцать просадил весь свой валютный запас.

- Дать взаймы?

Я взял рубль и скоро вернул свое да еще наварил рубля полтора.

- Иди, - не дал мне карты Максим. - В очко можно не отыгрываться.

Мы подружились.

- Ты че к Коровнику ходишь? У него же отец кулак. Из Рязани сбежал, корову держит и за молоко с больных людей втройне берет.

- Но это же не запрещено.

- А все равно он кулак. - И, заметив мою растерянность, предложил: Ну ладно, пойдем в Лари, посмотрим, там сейчас в рамса по-крупному режутся.

Что такое Лари? И что такое казарма? Не спутать бы ее читателю с армейской. Казармы фабриканта Саввы Тимофеевича Морозова, стоявшие в деревне Крутое, что было окраиной города, представляли собой продуманные жилищные комбинаты. Было их одиннадцать. Каждая со своим статусом и социальным адресом. Три - для служащих (так и звались - "служащая казарма"), остальные - для рабочих. Все - если смотреть сверху - буквой Т, причем перекладина длиннее опорной ножки. В "перекладинах" огромный коридор и на каждом из четырех этажей комнат по восемьдесят, в "ножке" междуэтажные чугунные лестницы, туалеты мужские и женские по десять очков, кухни с русскими печками на возвышенности, обнесенные деревянными галереями (в просторечии их звали "галдарейками"), и, через холодный тамбур, нетопленое помещение с деревянным ящиком - ларем (холодильником прошлых времен) на каждые две комнаты. А рядом с казармой - сараи, где тоже на каждые две комнаты одно отделение с цементным подвалом. (Хочешь - запасай овощи и соления, хочешь - разводи кур и голубей.)

В сороковые годы, о которых идет речь, лари, по сути, в восьмой казарме не существовали: деревянные короба из-за недостатка жилплощади выломали, освободившееся помещение разгородили на клетушки, провели паровое отопление и заселили. Но называлось это место по-прежнему - Лари. В Ларях у меня появились друзья, и главным образом недавно освободившийся из лагеря, трижды сидевший Витя Хитрый. Ироничный, узкоглазый, он с удовольствием, уловив мой интерес к игре, научил колоть и резать карты, что очень помогало мне выигрывать в дрынку уже в округе моего дома на Кировском поселке самой дальней окраине города. Механика подмены колоды на мою резаную или колотую происходила так: участники игры сбрасывались на новую и поручали купить ее в ближайшей палатке крутящемуся рядом дворовому пацану. Пацан, заранее сговоренный мной, брал деньги и приносил мою колоду, идеально упакованную в пергамент. Мне оставалось только следить за рубашкой карточных листов и заявлять соответствующие ставки. Витя Хитрый некоторое время "держал" весь поселок и район, по субботам он ходил на танцы в Горпарк, и многие из городских блатных боялись сталкиваться с ним даже взглядом. Но неожиданно для меня власть Хитрого кончилась - кто-то из вновь освободившихся из района Новой стройки доказал его связь с лагерным "кумом". Витька подрезали, и он больше не выходил за территорию казармы, а если и появлялся в городе, то брел "по стеночке", боясь удара ножом сзади. Брат Хитрого - Комарик - приобрел в лагере хорошую специальность портного, а вместе с ней стал "укольщиком". Он стоял грустно у окна в Ларях и ждал клиентов с морфием вместо денег. Когда морфия не было - подделывал рецепты в аптеку и посылал отоваривать их свою мать.

Назад Дальше